я тебе написал так много – объясняющего, хорошего; если ты прочитаешь меня между строк – ты уже понимаешь (не)мой язык, которому любой алфавит просто-напросто тесен
поэтому и теперь (и завтра, и вчера, и всегда) – я не буду дарить тебе имя нового мира.
ведь ты никогда и ничего не берёшь даром.
итак, перед нами ГЕРОЙ НЕ НАШЕГО ВРЕМЕНИ
и его прорастание ИЗ САНКТ-ЛЕНИНГРАДА В БОЛОГОЕ, страшная скоморошья сказочка о когда-то мне своевременных состояниях и самомнениях, общественных и частичных
«Чудище обло, озорно, огромно
стозевно и лайяй.»
Тредиаковский. Тилемахида.
Поэтеска, сказал о ней мой хороший знакомец Емпитафий Крякишев. Так беспощадно умеет он иногда поговорить (а что ему ещё делать, если мы из нашего общего прошлого перекинулись в либеральные говоруны-лизоблюды – всё, знаете ли, языком да языком) о, предположим, беспощадном различии между родинкою на левой грудке этой милой и безразличной женщины и настоящею (как Царство Божье СССР – потерянной) родиной.
С этого слова история и начинается: поэтеска! История (словно женщина) – как бы собирается в театр на мою пьесу; но (даже придуманные) люди в ней – вовсе не актёры, а со-режиссёры.
Я не буду утверждать, что и сама (человеческая) история – тоже словно бы поэтеска. Слишком это большая ответственность: полагать своё слово – Словом (а не версификацией себя-любия), а дело – Со-Творением (хотя чудо мироформирования мне доводилось видеть).
Согласитесь, даже разница между людьми – это всего лишь сравнение между одной частью бесконечности и другой её частью; понять эту разницу способна только женщина: так она оценивает мужчин.
В женщине (словно бы) – возникают смешения времён и пространств. Не то-ро-пясь – эти смешения в ней собираются (как зародыш во чреве); поэтому (не-обходима) – именно что женщина, пусть даже поэтеска.
Если квазиакадемически, она (поэтеска) – одна из замечательных представительниц гуманитарной интеллигенции, причём – не того её плотоядного подвида, что испокон веку и по сей день, да и в нашем обозримом будущем глубоко и бесконечно свой народ презирая, глобально убежден в своем праве им управлять («эти» сверхнелюди – все давно в политике, и мне с ними, слава Богу, не общаться); здесь случай особенный.
Кто бы мог представить, что она (ветреная поэтеска) – может быть причиной и следствием смертей и рождений; а меж тем – это и так неизбежно: повторяю – она (как бы ни было) женщина. Хотя (казалось) – кто бы мог представить её частью Среды Воскресения (проще – даже частью бесконечности её вообразить).
А ведь придётся! Она (поэтеска) – часть среды, приуготовленной для сошествия сил провидения в этот мир потерянного рая.
Ведь именно тогдашнее происшествие (прошлое и пошлое) – отразится на (ещё более прошлом и ещё более пошлом) со-крушении Царства Божьего СССР, а потом (даже) – окажется попыткой не то чтобы крушения не-до-пустить, а до-завершить весь миропорядок; но (пока что) – не будем забегать столь далеко; начнём с поэтески.
Представьте(!) себе кубики рафинада, почти что растворившиеся в нежных и расчетливых сердечках сереньких топ-моделей – тех, которые после показа своих эфирных и покрытых прозрачною пыльцою тел обязательно оставляют после себя в туалетных комнатах нагромождения использованных прокладок и салфеточек: дескать, кому по должности полагается, тот после и приберет сие – таков этот сладкий подвид, в обеих столицах распространенный весьма!
Вы скажете, что мерзко подобное о женщинах (и о не менее милых столицах)? Но глаза не умеют не видеть.
Имя её Натали, в простой речи Наташка. Ростом и повадкой котенок сорока одного года, совсем юная душа. Обладает (и это основное её обладание – остального сама не особо ценит) породистым личиком, хоть щёки уже немного пообвисли.
В целом – маленькая изящная алкоголичка, беспомощно подвизающаяся в некоей рекламной фирме, где президентом просто-напросто обязателен один из её бывших мужей; обязательно представьте себе парик цвета вороньего крыла, короткий (а-ля двадцатые годы), длинную шерстяную юбку, жакет, ботиночки.
Плывёт себе такая по-над грешной Россией – словно бы косичку перед волшебным зеркалом (свет мой, зеркальце, скажи!) заплетает эта некая и совершенно никакая искренняя душа.
Как это чудо-юдо могло оказаться в холодной электричке на полпути к Бологому, да ещё в обществе серийного убийцы?
Что тут понимать, живём в России и ходим под Богом, об этом и история.
Зимой это было, летом или осенью, не все ли равно? Но испокон, опять-таки, веков и по сей день, да и в нашем обозримом (если не случится с нами привнесённых извне «алькаиды» и революции) будущем и в Петербурге, да и в (не) бывшем Санкт-Ленинграде на набережной чижик-пыжик-Фонтанки на три этажа возвышался над всеми нами, нищими интеллектуалами и лузерами (по интеллигентному – losers), некий особняк, прекрасный и теперь почти что антикварный.
Еще во времена судьбоперестроечные и теперь (и тогда, и навсегда) для души оскорбительные в его плохо отапливаемых стенах разместилось детское (а кому ещё осталось сладенько лгать) издательство, скромное и федерально датируемое.
И тотчас, как приживалка-кошка к теплой печи, к издательству прибилось нищее (ибо – не купечески-московское, а чахоточно-петербургское) богемное сообщество, которое сам издатель-редактор по старой (ах, оттепель) памяти какое-то время терпел.
В настоящем (а не в прошлом или будущем) времени это сообщество со двора было (бы) изгнано, но – справедливости ради (то есть – ради сообщества) следует добавить, что (как в ту пору у нас поступали с образованием прогрессивные министры) сообщество пришлось (бы) изгонять насильственно, административно-полициантскими методами и даже измышляя причины (как освобождаемых противу желания крепостных, право слово).
Что, в свой черед, не токмо показывает, но и предсказывает некоторую необычность самых терпких героев этой воображаемой (а потому – более чем реальной) истории.
С обычными людьми ведь оно как? Где есть нечего, там хотя бы и было кому есть, но – не будет: или умрут от истощения или же сбегут! Но наша богемная нищета продержалась в особняке довольно долго. Не потому ли, что не токмо выживание (и всеоправдывающие добавки к нему – как то: и детенышей надобно вырастить, и самому как-то перебиться; а так же потребность – хоть кому-то быть нужным: чтобы было с кем справить нужду, потереться душой или фаллосом) является философией жизни любой приобщенной к сотворению несравненных искусств голытьбы?
Тем примечательней, что голытьба эта (как подлинное кривое зерцало нашего народа) и сама уже достигла далеко не подросткового возраста.
Вселенского счастья хотелось им, что ли? Разумеется, хотелось, а кому не хочется? Разве что нашим всем известным сверхнелюдям, хлопотунам и массовикам-затейникам, у которых всё для счастьица есть, и не хватает только бессмертия; впрочем, о бессмертии и о смертях (точнее – самоубиениях) поговорим ниже.
Должно быть, представители голытьбы (почти разночинцы) мнили себя последышами (как подснежники, что пробились сквозь подтаявшую, но ещё мёртвую воду) людей века девятнадцатого, которым хотелось дойти до самой последней правды.
Вы скажете, что людей девятнадцатого века изгнали из нашей России в семнадцатом году? Я мог бы ответить, что и сами эти изгнанники – нас с собой не взяли; но – и это не так: все мы – дома, никого никуда изгнать из нашего пространства веры нельзя.
Вопрос лишь к (моей) вере.
Примет ли меня моя вера, примирит ли с происходящем – вопрос не только к (персонифицированной – от меня отдельной) «моей» вере, но и ко мне; в пространстве нынешнего (корпускулярного) постмодерна, совершенном в своём безразличии к (соборной) личности; именно самовоссозданием личности я и занимаюсь; именно (поэтому) – не о выживании души или житейском счастьице хочу говорить с тобою, читатель, но о жизни низкой и даже подземной.
Так вот всё и получилось – однажды (а могло получаться и дважды, и трижды: ничего выдающегося в желании воскресить Царство Божье СССР нет – дело это вполне массовое), что и звёзды над Санкт-Ленинградом сошлись, и люди встретились, и время оказывалось наиболее подходящим для того, чтобы эти люди – осознали себя незавершёнными (ад, который – в каждом из нас возможен, не окончателен: снизу обязательно постучат).
В самом главном (в чём-то невидимом) – возможны с ними и нами и измены, и изменения.
А что проявляется это «получение» неисполнимого (оно «полностью» – никогда) как-то очень «букинистически»-классично и даже разночинно, и даже фрейдистски подсознательно и подземно – так это в нашей российской традиции: осознавать свою приземлённость и преодолевать её подвигом самопожертвования.
Вот и сейчас происходящее казалось негромким и подземным (именно здесь, в детском издательстве, средоточии педагогики): в подземном мире вечной мерзлоты пребывают у наших северных народов не только их мёртвые и промороженные предки, но и наши с вами «души души'»; тяжёл будет путь Воскрешения.
Как ни удивительно, но именно по этому пути Наташенька, по кошачьи сплетая свою узкую тропку, в этот самый миг шла к выходу из помянутого мной особняка.
Именно тогда-то и прозвучал «трубный глас» (многое из иоанновых откровений – наша привычная повседневность):
– Что же вы нас покидаете, милая женщина? На кого вы нас оставляете? – заступил ей дорогу весьма примечательный персонаж: был он по-маяковски огромен ростом и по-хлебниковски узок плечами и тонок в запястьях, настоящий нечистоплотный ребенок-человечище!
Мы, конечно же, и дальше встретимся с этим персонажем – в «будущем прошлом» нашей истории (роман Как вернувшийся Да'нте); сразу скажу, что и там роль его не за'видна, а участь незави'дна (но это уже другое воплощение Среды Воскресения); о самом персонаже скажу мельком: что и образом жизни, и другими прекрасномерзкими качествами (нечист бывал на душу и руку, полагая, что его несомненный и никому в наше время не нужный талант всё покроет) напоминал он Сережу (псевдо)Есенина; каково?
В одной личности счастливо совмещались несколько персонажей. Разумеется, сия счастливая личность прозывалась Емпитафием Крякишевым.
Наталия, не промедлив, ему ответствовала, что неотложные дела и заботы её призывают, чему она (замечу, весьма норовистая женщина) и обязана расставанием с нами; так что – как она ни сожалеет; и так далее, и тому подобное!
Заметим, что ответствовала она очень кротко. Верно (и прежде всего остального) – тому причиною была молва об этом самом (данном нам сейчас вместе – с его винным ароматом) Емпитафии и его прочно обосновавшиеся в народном фольклоре взаимоскандальные (до откровенного мордобоя) отношения с женами и подругами.
Теми самыми (да-да!), за счет коих подруг поэт и существовал уже не менее чем полтора десятка лет и даже находил, что на себя приодеть.
Наша бойкая Наташка, скорей всего, о таком Емпитафии Крякишеве (и таком его моральном облике) была наслышана; мудрено было (ибо – зело громок) о Крякишеве не услышать; а если и не о нем самом, так о текстах его, отличавшихся своеобразием недюжинным, в нашем узком кругу слышали все; и такою бывает великая российская словесность-приживалка, и не нам судить «облико-морале» Емпитафия, чай не в обрюзгшей Москве подъедаемся!
Но (ежели) – даже предположим натальину неосведомленность. То есть – шарахнулась она от хмельного поэта осознанно (давайте думать о людях лучше, нежели они сами себя разумеют); не будем считать, что несёт её сейчас не как перекити-поле, а зовут дела неотложные; нам с вами (и не только) – не всё ли равно?
Ан нет, не всё (равно)! Ведь и Наташка (родом из СССР) в свое благодатное юное время по верхам пробежаться успела; как и все мы – такой воплощенною образованщиной, по сравнении с которой нынешние «жертвы е. г.» – суть безграмотные разбойники на радищевском тракте.
В любом случае огромный ростом Крякишев с его разлапистыми не прогнозируемыми порывами тотчас вызвал бы у нее опасение: и сторонние наблюдатели сейчас просто-напросто наслаждались спектаклем!
Действительно, зрелище было дивным: эта лживая маска стремящейся прочь женщины, любезной и опасливой (ах, как вы мне интересны – как же иначе? Но некогда, некогда); и в ответ ей не менее лживое крякишево радушие: ах, как мы без вас, прекрасная?
А на деле, прелестница, коли ты ускользаешь из рук, виноград твой не столь уж и сладок: такой вот Эзоп.
Что до сторонних «наблюдателей» (а было их человека три или, уж не помню, четыре), то они свой интерес к происходящему не проявили никак, а очень скоро и вовсе потеряли его; ибо между женщинами и Емпитафием недоразумения происходили часто.
Впрочем, «наблюдатели» (эстеты и декаденты) очень скоро нашли-таки в происходящем новый интерес: если мир не воспринимать исключительно как эстетический феномен, тогда и виноград его будет вам ядовит!
Ведь мы с тобою, читатель, в Санкт-Ленинграде, городе сухого вина и холодной вины.
Крякишев, заступая женщине (метнувшейся туда и сюда взглядом) путь, тоже принялся туда и сюда передвигаться: его ступни в просторных ботинках, словно огромные лягушачьи ласты или крылья бабочек, прямо-таки запорхали.
Так они какое-то время и танцевали друг напротив друга, лысеющий круглоголовый детина и маленькая женщина-полумультяшка, из-за ошеломляющей нелепости происходящего опаску свою позабывшая и теперь нешуточно разозлённая.
В лучах особняковых люстр (никак не барокко, а почти средневековых – мы сейчас посреди любых времен!) две их гротескные тени, скользя и переплетаясь, словно бы совершали непристойный танец-камланье; зрелище не только вернуло себе дивность, но и обрело особые объем и магичность, и предваряло грядущие волшебства.
– Емппитафий! Не отпугивай наших гостей. А не то (как крепостные до освобождения, право слово) разбегутся, – крикнул вдруг кто-то из зрителей, сдержанно похохатывая; но хмельного поэта простым призываньем было никак не остановить!
Тогда крикнувший (тоже емпитафиев хороший знакомец, в беседах часто сливавшийся с ним в дружеском удушении) осмелился на большее:
– Не веди себя как маньяк! Не кидайся на всех женщин кряду, – стал он поэта укорять; впрочем, он сам (и внешность его прямо на сие указывала) являлся скорбною укоризной миру!
Никому не хочется быть воплощенною укоризной, но – кто-то должен; имя этой укоризне было бедный Евгений (почти из А. С., причём – этот «Е.в. гений» был всегда готовый убежать от любых медных всадников); но – случилось нечто удивительное: от случайно произнесенного слова «маньяк» беднягу словно бы повело за собой неким атмосферным приливом: «слово» – созвучно «словно», слово пред-определяет, пред-сказывает и пред-управляет состояниями души.
– А не припасено ли у тебя кухонных ножей за пазухой, как у пресловутого Щекоталло? Известно ли тебе, что этой зимой в городе произошло несколько зверских убийств художников, причем прямо в их мастерских? Признавайся, не ты ли их потрошишь?
Узколобый Крякишев заворочал белками глаз, соображая. Он явно пребывал во мгновенной прострации: хмельному мозгу – не выходило следовать и за поэтеской, и соображать об убийствах художников; разумеется, бедный «Е. в. гений» (так иногда и буду его в моей истории назвать) растерянность эту увидел и не мог не воспользоваться.
Здесь необходимо пояснение: определение (происшедшее из имени) Е. в. гений не несёт в себе негативного контекста, а оказывается констатацией неких, доведённых до своеобразного совершенство азбучных истин; разве что – каждая истина оказывалась как бы «кастрирована сверху» (предполагая, что душа как надстройка – тоже «атрибут любви»).
С помянутым «Е. в. гением» можно и должно было не соглашаться (или не соглашаться), но – лучше бы вам этого не делать, а сразу бежать прочь; тем более что и внешностью он обладал своеобразной: походил на живописца эпохи италийского Ренессанса с белесыми и волнистыми волосами, тонкими благородными чертами лица и злыми губами и острым (как узконаправленный ум) подбородком.
Зануда был из самых въедливых (это не порицание, а отчасти комплимент).
Так что бедный Евгений (и ещё более помянутый «Е. в. гений» – помянутого Емпитафия) даже ни в чём не укорял; но (зато) – ставил перед фактом своей укоризны всё падшее мироздание (в котором поэт Емпитафий – потерянная корпускула); впрочем (избегая пристрастности) – я чувствую необходимость ещё раз вернуться к его внешности зануды.
Тем более, что другого случая может и не быть.
– Манияк? – шлёпнул губами Емпитафий.
– С тебя станется, если с жестокого похмелья!
Так у «Е. в. гения» проявлялась (помянем древнее фотоискусство с проявителем и закрепителем; с фотоискусствои и фотографом мы ещё столкнёмся) его своеобычная ирония. Более того, порою он выглядел как не вполне завершённая (восковая) копия самого великого Леонардо: благородная длинноволосая волнистая седина и бородастость хорошо обрамляли его утрированно-породистое и (во) благо-родное лицо.
Крякишев попробовал подумать – и решил (бы) ничего не обращать (ни высокомерного хамства «Е. в. гения» – в шутку, ни своего внимания); может быть – так бы и к лучшему: на самом деле «Леонардо» оказывался чуть ли не провидцем.
Пожалуй (в этот переломный миг) – и статуса пророка он оказался (бы) достоин, но его сильно подводили сухая сутулость фигуры и кривоватые ноги с сильными икрами бегуна.
Итак! Крякишев. Решил (бы); но! Само провидение – обратило: ведь именно бегство от тонких миров к мирам логическим было жизненной позицией «Е. в. гения» (что позволяло мне пошло шутить о «кастрации «сверху») и напрочь лишало пророческих откровений; так что (обратившее себя на него) провидение – осталось (как всегда) само по себе: более чем достаточным (нечего прибавлять, но и убавлять тоже нечего).
Так что (пусть себе) – прозрение его оказалось случайным; но – именно эта случайность привлекла Натали сначала к «Е. в. гению», а потом и к доподлинному душегубцу по уму (об этом ниже).
Емпитафий (при всём при том, что можно и должно о нём понимать) прекрасно различал тонкую разницу между собой (настоящим – почти провиденциальным) и кем-нибудь посторонним ему в («слепым и глухим» хорошим человеком); в пространстве его версификаций всё же присутствовали прозрения.
Хотя (будем честны) – откуда они давались ему, неведомо; нынешний мир постмодерна весьма лукав.
Но (опять же, будем честны) – заодно всё разъяснилось и о пророчестве. Услышав об убийствах художников, наша мультяшная и декоративная Наташка о разлапистом Крякишеве немедленно позабыла. Она просто побелела лицом и кинулась к «Е. в. гению», и крикнула ему в лицо своим надтреснутым голоском:
– Что вы об этом знаете? Немедленно мне расскажите! – и звучала в этом крике решимость непреклонная, почти что настоящая.
Никто, впрочем, внимания на Натали не обратил. Все взоры по прежнему были прикованы к Крякишеву.
Емпитафий (при всём при том. Что можно о нём понимать) – осознавал нанесенное ему оскорбление. Был неподвижен; но – даже белки глаз остекленели. Пухлые губы по-детски удивленно и обижено (как если бы у него отвисла челюсть) приоткрылись.
Это была «одна сторона медали»; с другой стороны – поэт помышлял, как бы не пропустить в (статусе обиженного) какой-либо гешефт для себя.
Загребущие вороватые руки, которые он (как знаменитая статуя в Рио) от себя отринул в разные стороны, пытаясь не отпустить верткую женщину, опустились и зашевелили пальцами. Вокруг опасно запахло грозой и озоном.
Что (отчасти) являлось всего лишь демонстрацией и повышением ставок.
Но (весьма неизбежно) – вмешалась Наташка. Она прямо-таки кинулась прочь от Емпитафия и прямиком к его завистливому коллеге.
– Что вы об этом знаете? – вновь крикнула она и лишь потом спохватилась, маленькая и (как ребенок на пони) взволнованная. – Простите. Кто вы? Как ваше имя?
– Его зовут «Ирод Антипа» (настоящее – Е. г. Антипов). Простите, что вмешиваюсь, – произнёс (не менее неизбежно) стоящий чуть в стороне человек возрастом чуть за тридцать.
Имелась в виду фамилия «Е. в. гения», действительного; что до приставленного к ней прозвища к (Ирод), здесь необходимы некоторые разъяснения:
«Ирод Антипа правил Галилеей с 4 года до н. э. до 39 года н. э. Именно в это время произошли основные события евангельской истории. И некоторые из них напрямую связаны с именем Ирода. Например, убийство Иоанна Предтечи, который обличал Ирода за незаконную связь с женой его брата Иродиадой. Этот эпизод весьма показателен для нравов, господствовавших при дворе Ирода. Широкое празднование дня рождения правителя; обильные возлияния; дочь Иродиады Саломея пляшет перед царем; расчувствовавшийся Ирод готов исполнить любой ее каприз – и Саломея просит голову Иоанна Предтечи. Правитель и рад бы не исполнить обещание (он относился к Иоанну с уважением), да перед гостями неудобно…»
Это история пред-Воскрешения.
Аналогии с ней нам понадобятся. У пророка можно (посредством женского тщеславия) – снять голову с плеч, но – нельзя «кастрировать сверху» (Я спросил его, почему он считает всех белых сумасшедшими. «Они говорят, что думают головой», – ответил вождь.
Карл Густав Юнг «Воспоминания, сновидения, размышления».)
Что до человека, давшего «Е. в. гению» своё определение «Ирод» – ему предстоит стать заглавным героем предстоящей нам теодицеи; потому – сразу же на него внимательно посмотрим: роста он оказался среднего, и лицо его виделось подвижным как ртуть, то есть – было почти неуловимо: речь не о легковесности, но – о мистической напряженности чувств.
И о неподъемности рассудка речь – хотя и живого, но в чем-то уже и металлического.
Понимайте! Речь сейчас идёт о лёгкости его души (всегда готовой расстаться с рассудком) – о готовности на подъём (но – не самому к подъёму): когда-то подобная лёгкость отличала иных основательных путников (и в чем-то путаников) мысли – речь сейчас (и всегда) идет о человеке, и идет она на собственных ногах, поскольку дорога в тысячу ли начинается с первого шага.
– Не обращайте, впрочем, на него никакого внимания, ибо – он благополучен и уверенно бездарен, – продолжил человек (которому ещё только предстоит стать героем этой истории). – А коли обратите, тоже можете называть его Иродом Антипой, ведь он куратор нашего клуба (какой-никакой начальник).
После этих своих не слишком куртуазных определений новый герой почему-то бросил быстрый и ироничный взгляд не на объект описания, а на гневливого Емпитафия; но (при всей мимолетности взгляда) – буйный и пьяненький поэт сразу же успокоился.
Более того, Емпитафий, который – (после душевных потрясений последних минут) даже несколько отрезвился, ответил говорившему (про «Е.в. гения») «герою» улыбкой понимания и согласия, впрочем, несколько вымученной.
– Прости, Цыбин, ты редкий у нас гость. Верно, ты запамятовал, что я и сам могу представиться, – холодно заметил ничуть не оскорбленный чужою «правдою о себе» и оказавшийся бездарным куратором завистник; потом (подчеркнуто вежливо) – «Е.в. гений» обратился непосредственно к Натали:
– Я Евгений Антипов. Клубная (жизне)деятельность в моём ведении. Что вас интересует?
Женщина стояла перед ним, замерев. Кулачки сжаты, глаза распахнуты, лицо взволновано. Если бы сейчас перед нами была не игрушечная Наталья, можно было бы безошибочно решить, что причина её интереса не заключена (ни в коем случае) – в корыстном интересе к передаваемой из уст в уста (как при иудином поцелуе) сплетне.
Более того – которою сплетню женщина вовсе не собралась отяготить подробностями; но (не забудем) – перед нами именно что женщина; давайте подумаем о ней хорошо – что речь идет об одном из её бывших или даже (до своего убиения) настоящем солюбовнике.
Впрочем, так оно и есть на самом деле (даже если – только в её воображении; давайте думать о женщине хорошо).
Женщина спросила у «Е. в. гения»:
– Так что вам известно о смерти художника Коротеева?
– Почти ничего, – ответил невеликий «Леонардо».
Из вежливой (и куртуазной – раз уж речь зашла о солюбовниках) объективности попробую еще раз его описать: завистник, но – зависть его чиста: он честно желает миру быть подобным себе! Согласитесь, немало: хоть отчасти полагать себя эталоном и мерой.
Сам он (а если и правда – мир бы взял и в такого, как он, перекинулся) – был тогда человеком лет пятидесяти, при своей чахлости и кривоногости (или просто-напросто так он шествует – полуприсев) выглядевший неестественно стройным кучерявым поседевшим блондином и обладал классическим, хотя (как и у Натали) – немного ненастоящим лицом.
То есть (очевидно) – миропорядок стал (бы) обладать временем (возрастом) расцвета любого политика и рассудком арифмоментра; но (одно «но») – «Е. в. гений» истово ненавидел постмодерн и полагал, что художник «просто обязан уметь рисовать лошадь»; согласитесь, что во многом (а что такое «многое» – ещё одна частность бесконечности) соглашаться.
Смотрел «Е. в. гений» на свою собеседницу – с достоинством и значительно, и слова он говорил значительные; но – вот только в голосе его проскальзывали нотки не очень мужские; впрочем, не были они и женскими и вовсе не принадлежали латентному представителю меньшинств; о, если бы всё так просто и по-доброму!
Ничто не ново. Особенно европейские трансгендеры. У индусов в их индуизме, известно, насчитывается семь или восемь полов; казалось (не только мне) – чтобы каждый раз определять виртаульный пол куратора, потребен самый что ни на есть искушенный индус; но – как это совместить c пламенным отвращением помянутого «Е. в. гения» к содомским (и прочим) вольностям постмодерна?
Казалось бы, здесь наши с ним убеждения идентичны.
Так отчего меня гнетёт уверенность, что куратор гораздо удобнее в роли врага, нежели союзника в моей битве за Воскрешение Царства Божьего СССР? Быть может, оттого, что иная простота не хуже воровства, но хуже убийства.
Выхолощенные «сверху» истины – та же самая сократовская цикута. Не желая множить сущности, такой союзник не различит потуг корпускулы (постмодернистской личности) на самообожествление (deus ex machina); впрочем, об этом многое уже сказано в параллельных (к этому роману) реальностях: книгах Вечное Возвращение, Среда Воскрешений и Как вернувшийся Да'нте,
Тем более, что наша Наташенька такими сложностями не озадачивалась, её (сейчас) – волновало совсем другое:
– Ну так говорите, говорите же! – вскричала она на «Е. в. гения», и на миг ее личико осветилось; причём – так, словно бы неведомый нам Коротеев предстал перед нею живым и неповрежденным, словно бы он был светозарен.
Здесь не надобно ни в коем случае ничего аналогичного проводить, совокупляя художника и Люцифера; акстись! Не куратору в ангелы (даже падшие) метить.
Потому «Е.в. гений», ей отвечая, как всегда был подробен и сух:
– Убит в собственной мастерской, как и все предыдущие жертвы. Художником он был известным, продавался за валюту; Коротеев являлся единственным (хотя и гостеприимным) владельцем двухэтажной мастерской, – здесь на псевдопородистом лице невеликого «Леонардо» сухонько (но не особо зло) мелькнула маленькая зависть.
– На втором этаже как раз гуляли приятели, когда внизу позвонили в дверь, и он отлучился открыть. Наверху было шумно и весело, никто никакого шума внизу не услышал. Хозяина потом нашли на пороге, тело его было демонстративно изуродовано (подробности куратор деликатно опустил). Это всё, что мне известно.
– Немного вам известно, – досадливо протянула Наташка; причём – вовсе не пыталась она докладчика обвиноватить: такова была её манера капризничать и всё получать даром, приторговывая особыми правами своего пола.
Дивны дела твои, русское искусство (и дивны бывают твои адепты)! Даже в голосе кучерявого куратора, когда он рассказывал о последнем коротеевском загуле, звучало вовсе не сожаление об его нехорошей гибели, а самое искренее осуждение (всех и всяческих) распутств.
Возможно, даже грехопадений постмодерна.
– Кто это? – негромко спросил, подойдя к Емпитафию и кивнув в сторону Натали, человек по имени Цыбин.
Крякишев – сразу не ответил. Поэт – что-то там себе бурчал под нос (почти про себя и почти угрожающее). Хотя уже и не таращился в сторону кучерявого моралиста. Потом, всего на секунду от обидчика отвлекшись, заданный вопрос осмыслил и о въедливом казуисте тотчас позабыл:
– О ком ты? Ах, эта! Да так, поэтеска. – произнеся сие замечательное и запомнившееся нам определение, поэт тут же попытался выстроить на своем лице значительную мину: дескать, мы-то с тобою другие!
Имел в виду (естественно) – лишь себя. Должно быть, поэт собирался подольститься, а после и взаймы попросить (вспомошествование – впавшему в бедность благородному идальго); но – в глазах Цыбина уже появилось престранное выражение.
Скорей, это даже было (вы)рождение: из глаз этого (совсем незнакомого нам) человека рождалась вовне какая-то небывалая жизнь; жизнь – не со зла или с добром, жизнь как факт: известно, что для жизни в миру (ничуть не напоминающем потерянный рай) нет никаких оснований – кроме одного, самого простого: я так хочу.
Разумеется, чуда веры в вышеприведённой формулировке нет. Да и смешно было бы ожидать от совершенно незнакомого человека, что он распознает во встречных (во мне или вас) какое-либо чудо веры; смешно, право слово.
Но (вы)рождение из глаз Цыбина (его nova vita) – действительно имело место быть. Какая-то очень для него важная мысль (напряжённая настолько, что даже и не здоровая) увлекала Цыбина за собой: побуждая – само-родиться, но – оказываясь при этом и самому себе повитухой.
От этой роли Цыбин не отказывался. Более того, сразу же за неё принялся – претворять в жизнь (притворяясь властным над жизнью), перетаскивать из небывалого в сбывшееся.
Впрочем, на деле он – ещё помедлил; а потом ещё и ещё (он помедлил), наблюдая – как Наташка пытается и тщится получить или даже соблазном извлечь из бедного Евгения хоть какой-нибудь факт помянутой трагедии; «жареный» факт – способный пройтись по её сердечку нарезом; разумеется, все было тщетно (ему ли было не знать), и тогда он предложил:
– Вот что, Крякишев! Пригласи-ка ты ее куда-нибудь в хорошее место немного выпить; вижу, она с тобой охотно пойдет.
Чувство юмора (он называл это чувство самосарказмом) оказалось у него специфическим.
Крякишев (подчёркнутой нелепости его утверждения) изумился, причём – настолько, что и вымолвить ничего не успел, как Цыбин продолжил:
– Приманить её просто: скажи только, что имеешь кое-что о Коротееве и можешь ей рассказать; потом с комфортом оправдаешься: объяснишь, что весь эксклюзив (замечу, что это журналюшное словцо произнесено было им с брезгливостью и не вполне правильно) – исключительно у меня; потом откроешься, что обмануть ее тебя побудили позывы благородно-романтические.