2. Надобно хорошо рассмотреть и понять, какой шаг сделал Карамзин от всех своих предшественников. Кто, сколько-нибудь сносный, являлся до него, кроме француза Левека (и той бе Самарянин!)[45], Щербатов[46], Эммин[47], Нехачин[48], Хилков[49], Татищев[50] стоят ли критики? Наши издатели летописей, частных историй, изыскатели древностей оказывали глубокое незнание и часто совершенное невежество. Скажем более, заметим, чего, кажется, еще не замечали: критики на Карамзина, нападки г-д Каченовского[51], Арцыбашева[52] и клевретов «Вестника Европы», самая защита Карамзина г-м Руссовым[53] и г-м Дмитриевым[54] не доказывают ли превосходства человека необыкновенного над людьми, не умеющими ни мыслить, ни писать, едва могущими владеть небольшою ученостью, какая мелькнет иногда в их тяжелых и нестройных созданиях?
3. Карамзин оказал незабвенные заслуги открытием, приведением в порядок материалов. Правда, еще до него сделаны были попытки, и труды почтенных мужей, Байера[55], Тунмана[56], Миллера[57], особливо знаменитого Шлецера[58] были значительны, важны. Но никто более Карамзина не оказал заслуг российской истории в сем отношении. Он обнял всю историю русскую, от начала ее до XVII века, и нельзя не грустить, что судьба не допустила Карамзина довести своего обозрения материалов до наших времен. Начал он деятельно, и как будто оживил ревность других изыскателей. Граф Румянцев[59] с того времени начал покровительствовать подобным предприятиям, и под его покровительством трудились посильно гг. Калайдович[60], Строев[61], Погодин[62], Востоков[63] и другие, все заслуживающие, хотя и не в равной степени, нашу благодарность; изыскивались материалы за границею России; переводились известия писателей восточных; печатались акты государственные. Самая Академия наук как будто ожила и показала нам в гг. Круге[64], Френе[65], Лерберге[66] достойных преемников Шлецера и Миллера; многие (Баузе[67], Вихманн[68], граф Ф. А. Толстой[69]) начали собирать библиотеки русских достопамятностей; образовались вообще палеография, археография, нумизматика, генеалогия русская. Скажут, что таково было стремление времени. Но Карамзин угадал его, Карамзин шел впереди всех и делал всех более. Дав живительное начало, оставив в первых томах драгоценное руководство всем последователям своим, Карамзин наконец (в этом должно признаться) как будто утомился: 9, 10, 11-й и особенно 12-й томы его Истории показывают, что уже не с прежнею деятельностью собирал и разбирал он материалы. И здесь видно, сказанное нами, что в двенадцати томах Истории своей Карамзин весь; однако ж расположение материалов, взгляд на них, были бы для нас драгоценны и при усталости Карамзина, с которою нельзя сравнить самой пылкой деятельности многих.
4. Но до конца поприща своего Карамзин сохранил ясность, умение в частной критике событий, верность в своих частных означениях. Не ищите в нем высшего взгляда на события: говоря о междоусобиях уделов, он не видит в них порядка, не означит вам причин, свойства их, и только в половине XV века говорит вам: «Отсель история наша приемлет достоинство истинно государственной, описывая уже не бессмысленные драки княжеские… союзы и войны имеют важную цель: каждое особенное предприятие есть следствие главной мысли, устремленной ко благу отечества» (Том IV, с. 5 и 6). Ошибка явная, замеченная нами с самого Введения, где Карамзин назвал первые пять веков истории русского народа маловажными для разума, небогатыми ни мыслями для прагматика, ни красотами для живописца! С IV тома историк признает уже достоинство русской истории, но и в этой имеющей государственное достоинство (?) истории не ищите причины злодейств Иоанна, быстрого возвышения и падения Бориса, успехов Самозванца, безначалия, после него бывшего. Читаете описание борьбы России с Польшею, но не видите, на чем основывается странное упорство Сигизмунда[70], вследствие коего он, согласившись сперва, не дает потом России сына своего; не видите того, на чем основано спасение России от чуждого владычества. Придет по годам событие, Карамзин описывает его и думает, что исполнил долг свой, не знает или не хочет знать, что событие важное не вырастает мгновенно, как гриб после дождя, что причины его скрываются глубоко, и взрыв означает только, что фитиль, проведенный к подкопу, догорел, а положен и зажжен был гораздо прежде. Надобно ли изобразить (нужную, впрочем, для русской истории) подробную картину движения народов в древние времена: Карамзин ведет через сцену киммериян, скифов, гуннов, аваров, славян, как китайские тени; надобно ли описать нашествие татар: перед вами только картинное изображение Чингис-Хана[71]; дошло ли до падения Шуйского[72]: поляки идут в Москву, берут Смоленск, Сигизмунд не хочет дать Владислава[73] на царство и – более нет ничего! Это общий недостаток писателей XVIII века, который разделяет с ними и Карамзин, от которого не избегал иногда и самый Юм. Так, дойдя до революции при Карле I[74], Юм искренно думает, что внешние безделки оскорбили народ и произвели революцию; так, описывая крестовые походы, все называли их следствием убеждений Петра Пустынника[75], и Робертсон говорит вам это, так же как при Реформации вам указывают на индульгенции, и папскую буллу, сожженную Лютером[76]. Даже в наше время, повествуя о Французской революции, разве не полагали, что философы развратили Францию, французы по природе ветреники, одурели от чада философии, и – вспыхнула революция! Но когда описывают нам самые события, то Юм и Робертсон говорят верно, точно: и Карамзин также описывает события как критик благоразумный, человек, знающий подробности их весьма хорошо. Только там не можете положиться на него, где должно сообразить характер лица, дух времени: он говорит по летописцам, по своему основному предположению об истории русской и нейдет далее. К тому присовокупляется у Карамзина, как мы заметили, худо понятая любовь к отечеству. Он стыдится за предка, раскрашивает (вспомним, что он предполагал делать это еще в 1790 году); ему надобны герои, любовь к отечеству, и он не знает, что отечество, добродетель, геройство для нас имеют не те значения, какие имели они для варяга Святослава, жителя Новагорода в XI веке, черниговца XII века, подданного Феодора[77] в XVII веке, имевших свои понятия, свой образ мыслей, свою особенную цель жизни и дел.