bannerbannerbanner
Русская сатира екатерининского времени

Николай Александрович Добролюбов
Русская сатира екатерининского времени

Оставим астрономам доказывать, что земля вокруг солнца обращается; наше солнце вокруг нас ходит, и ходит для того, да мы в благополучии почиваем.

В этом путешествии приняла она поклонение императора Иосифа, которому внушала благоговение к себе своею мудростию и великолепием. Об этом путешествии с умилением рассказывает восторженный историк Екатерины.

Ее появления, – говорит он, – походили на радостные, посменные торжества: толпы народа окружали карету, воины в строю встречали, дворяне, прочие сословия наперерыв учреждали угощения; везде арки, лавровые венки, обелиски, освещения; везде пиршества, прославления, милость и удовольствия… Принц де Линь пишет отсюда так: каждый день знаменовался раздачею брильянтов, балами, фейерверками и иллюминациями верст на десять в окружности. Сначала появились леса на горах в огне, потом мелкие кустарники осветились, по приближении же нашем все пылало! (см. «Черты Екатерины Великой», собранные Пав. Сумароковым, стр. 203, 221){82}.

Полгода продолжалось это путешествие; только в июне возвратилась императрица в Москву.

Но здесь ожидало ее другое зрелище, которое, впрочем, постарались удалить от ее взоров. Вследствие голода московские улицы наполнились толпами нищих, больных, голодных, оборванных. Местное начальство, боясь навлечь на себя гнев императрицы, позаботилось пред ее приездом выслать их всех из города, «дабы не обеспокоить ее видением такого числа нищих» («Московские ведомости», № 172). Против этого распоряжения сильно восстает Щербатов в своем сочинении, и не мудрено: он вообще в рассуждениях о народе выказывает много гуманности, и притом он близко видел все действия голода. Вот, например, как изображает он бедствия голода 1787 года во вступлении к сочинению «О состоянии России в рассуждении денег и хлеба». Вступление это приведено г. Щепкиным в № 154 «Московских ведомостей».

Московская, Калужская, Тульская, Рязанская, Белогородская, Тамбовская губернии и вся Малороссия претерпевают непомерный голод, едят солому, мякину, листья, сено, лебеду, но и сего уже недостает, ибо, к несчастию, и лебеда не родилась, и оной четверть по четыре рубля покупают. Когда мне из Алексинской моей деревни привезли хлеб, испеченный из толченого сена, два из мякины и три из лебеды, он в ужас меня привел, ибо едва на четверть тут четвертка овсяной муки положена. Но как я некоторым и сей показал, мне сказали, что еще сей хорош, а есть гораздо хуже. А, однако, никакого распоряжения дальше, то есть до исхода февраля месяца, не сделано о прокормлении бедного народа – для прокормления того народа, который сочиняет силу империи, которого в самое сие время родственники и свойственники идут сражаться со врагами, которые в степях, в холоде, в нужде и в сырых землянках без ропота умирают, который дает доходы не токмо на нужды государственные, но и на самый роскош. Ниже для всего сего, а паче ради человеколюбия, ниже малое количество курки вина уменьшено, и не токмо чтобы убавить каких с них податей, но и самые способы отнимают, чтобы работою своею приобретши себе деньги, хотя несколько жизнь свою продлить… Отдаленный стон народный не бывает внушаем среди роскошей столичных городов. Но здесь и сей отговорки быть не может. Толпы нищих наполняют перекрестки, жалобным своим воплем останавливают проезжающие кареты, содрогшие от голода младенцы, среди холода и вьюги, единое чувствие глада имеют, безвинные руки протягают, исчисляют число времени их пощения и милостыни просят, которой еще и не получают довольно; ибо частные люди всех прокормить не могут и случайная милостыня не иное что может произвести, как умножить число нищих, а правительство глухо и слепо и нечувствительно на сие является. То если глаголов моих поверит потомство, что скажет оно о нашем веке?

Видно, что Щербатов был очень сильно взволнован зрелищем народного бедствия и в своей горячности забыл о том, что в это время, как справедливо замечает г. Щепкин, «правительство императрицы Екатерины, жадно следя за победоносным шагом армии, не имело времени вглядываться в народные нужды, прислушиваться к воплю оголодавшей толпы и тем менее заботиться о врачевании язв, нанесенных голодом народному организму» («Московские ведомости», № 154).

Однако же народное бедствие должно было неминуемо отразиться и на течении правительственных дел. Финансовый кризис, издавна подготовленный указанными выше обстоятельствами, теперь подошел очень близко. Народ, находясь в таком положении, не мог, разумеется, сполна отбывать всех своих податей и повинностей; а другой важный источник доходов – промышленность и заграничная торговля – в то время еще был слишком незначителен, да и тут не обходилось без больших злоупотреблений. Державин рассказывает, что в 1794 году по балансу, представленному от коммерц-коллегии, вывоз значился более ввоза на 31 мильон, а курс был не выше 22 штиверов, или 44 копеек. Когда Державин исследовал это странное явление, оказалось, «что при упадке курса превосходный баланс не что иное есть, как плутовство иностранных купцов с сообществом наших таможенных служителей, и бывает именно оттого, что выпускные наши товары объявляются настоящею ценою и узаконенные пошлины в казну с той цены берутся, а иностранные объявляют иногда цену ниже 10 процентами, следовательно, более десяти частей уменьшают баланс в товарах и более 10 процентов крадут пошлин» («Русская беседа», IV, стр. 366).

Ясно, что при таком порядке расстройство дел было неизбежно. Но зло еще увеличивалось тем, что никто ничего не знал и знать не хотел о том, что делалось.

Россия, – говорит по этому поводу Щербатов, – не яко другие страны, где правительство тщится обнаружить свои операции перед народом; но о самых вещах, касающихся непосредственно народа, в совершенной тайне сие содержит. Что я говорю о народе? Самые таковые дела главному правительству неизвестны, и знает токмо их тот, кому они препоручены. А посему правительство такой поверенной особе сопротивляться не может, самые операции его зависят от хотения того; народ пребывает в неведении и в неудовольствии, иногда и понапрасну; желающие научиться способа не имеют; размышления остановлены, ошибки или злоупотребления неисправляемы остаются, и ошибку ошибкою и зло злом, якобы для поправления, умножают («Московские ведомости», № 154).

В самом деле, обстоятельства наконец до того запутались, что сама Екатерина не хотела их выслушивать спокойно. Державин рассказывает, что после открытой им штуки с торговым балансом, «вместо оказательства какого-либо ему благоволения, хладнокровно о том замолчали. После вышла еще неприятность. Сказывают, что будто таковая правда была императрице неприятною, что в ее правлении и при ее учреждении могла она случиться, или, лучше сказать, обнаружиться. Вот каково самолюбие в властителях мира! И вред не вред, и польза не польза, когда только им не благоугодны!» («Русская беседа», IV, стр. 366). Впрочем, само правительство, учреждая ревизион-коллегию, созналось, что «доселе счету никогда не бывало: а оттого происходит, что и по сие время нет совершенно известия о приходе и расходе и остатках».

Для поправления финансовых затруднений в 1768 году учрежден Екатериною ассигнационный банк. По, по словам Щербатова, «коренные пороки, случаи, незнание, желание выслужиться и нерассмотрение, которые повсегда Российскую империю отягощают, и на сие благое учреждение яд свой разлили». Именно, Щербатов находит, что, во-первых, директору банка предоставлена слишком большая власть, «какова есть непристойна во всяком благоучрежденном правлении»; оттого всегда и возможны были случаи вроде того, который Державин рассказывает о Завадовском и Кельберге. «Во-вторых, – говорит Щербатов, – не посмотря на карту, ниж_е_ вошед в обстоятельство тихости обращения монеты в Российской империи, по причине ее пространства и малой внутренней торговли, положили сумму в банк едва половину в сравнении с суммой наделанных ассигнаций, хотя чрез сие выслужиться, что якобы умножена монета» («Московские ведомости», № 154). Но половина была еще совершенно достаточна. В первые годы по выпуске ассигнаций бумажный рубль ходил 98 и 99 копеек, а с 1774 года, когда издан был указ, чтобы не обращалось в империи более 20 мильонов бумажных денег, держался даже al pari [4] с серебряным рублем. Но когда в 1786 году выпущено было еще на 100 мильонов ассигнаций, с учреждением государственного заемного банка, бумажный рубль в первый же год упал до 92 копеек и затем быстро понижался. Вместе с тем падал и наш заграничный курс. В 1789 году бумажный рубль ходил еще по 90 копеек, а во внешней торговле, по свидетельству Щербатова, наш рубль серебряный стоил уже 36 штиверов, то есть 72 копейки, «а прибавя к тому еще 10 копеек промену, учинит, что рубль 10 копеек стоит 36 штиверов», то есть что на заграничных товарах мы постоянно теряли 38 %. А между тем выпуск ассигнаций продолжался; в последние шесть лет царствования Екатерины выпущено их еще на 57 мильонов, и вследствие того бумажный рубль, стоивший в 1790 году 89 коп., в 1792 году стоил уже 79, в 1794–71, а в 1795–68, между тем как серебряный рубль поднялся во внутреннем обращении до 146 коп. В 1788 году уже почувствовался недостаток даже в медной монете, «вдруг начали деньги оскудевать в Москве и в других городах, пошли менять, там учинили затруднения, якобы не довольно было счетчиков; не получившие пошли без медных денег, другим рассказали, и кредит банка государственного и монарша слова (Екатерина дала «торжественное монаршее слово, что каждая ассигнация должна почитаться за наличные деньги и верно будет плачена») пропал». Затруднения при размене ассигнаций достигли до того, что банк прекратил уплаты и, «прибегнув даже к самым насильственным мерам», запер ворота и поставил к ним караул, чтобы никого на двор не пускать. Вследствие этого размен денег стоил огромных процентов: в некоторых городах доходил до 15, даже до 20 копеек на рубль.

 

То довольно видно каждому, – заключает Щербатов, – коль есть сие чувствительное разорение всему народу, когда принуждены двадцатую, десятую или и больше частей за промен таких денег терять, которые монаршим словом утверждены быть равные медной монете, которые знаки яко вексели от правительства ходят и которые торжественным монаршим словом пред народом утверждены («Московские ведомости», № 154).

Император Павел, вступивши на престол, старался исправить дело изданием строгого банкротского устава и возвышением всех налогов, как-то: подушных, гильдейских повинностей, гербовых пошлин и пр. (см. Устрялова «Учебник»).

Таковы были результаты того направления русской жизни, которое обличала сатира семидесятых годов под именем мотовства, роскоши и пристрастия к французским модам. Вероятно, в частной жизни многих лиц ее обличения имели успех, потому что когда бедствия голода и всеобщей дороговизны стали чувствительны и среднему классу, когда рубль стал ходить 68 коп., то, конечно, многие стали поневоле умереннее в своих издержках. Но в общем ходе дел, в развитии богатства страны и общественного кредита, что произвели все эти выходки против частной расточительности и против ростовщиков, берущих неуказные проценты?

Говорить ли нам еще об одной стороне екатерининской сатиры, о борьбе ее со взяточничеством и крючкотворством? Это был конек ее, тут она показывала себя смелее, чем где-нибудь, и оказывалась решительно достойною последовательницею манифеста Екатерины о лихоимстве, который мы приводили выше. Но мы боимся распространяться об этом предмете: он так уже надоел всем читателям со времени «Губернских очерков»{83}. Желающие насладиться чтением выходок наших сатириков против взяток не только мелких чиновников, но и воевод, могут обратиться к книжке г. Афанасьева, который посвятил специальному восхищению этим предметом целых 27 страниц (220–246). Мы же заметим здесь только о том, что и в вопросе бюрократическом сатира не нападала на общее устройство администрации, хотя она действовала уже накануне нового «Учреждения о губерниях», которым откровенно и решительно признана была совершенная негодность прежнего воеводского управления (1775 год, ноября 1). Сатира была в восторге от учреждения прокуроров и надеялась от них великого блага для земли русской, да и вообще находила, что «теперь уж десятой доли нет, против прежнего, выгод для подьячих, хотя еще можно и теперь нажить на службе деревеньку» («Трутень», 1769, стр. 12). Можно вообразить, в какой бы восторг пришла бы сатира, если бы ее процветание продолжалось до «Учреждения о губерниях»! Вероятно, счастливее русской администрации она бы уж ничего не нашла в целом мире и, конечно, стала бы еще яростней обличать тех, кто приличился бы в каких-нибудь грешках даже и после этого учреждения. Но вот суждение о нем гр. А. Р. Воронцова, о котором мы уже говорили выше («Чтения Московского общества истории», 1859, кн. I, стр. 95–96):

В царствование императрицы Екатерины Второй начавшаяся уже еще при Елисавете Первой роскошь и все следствия оной, далее и далее простираясь, возрастала; узаконения Петра Первого более и более в ослабление приходили, так что в среде своего царствования, после разных неудачных опытов (как-то: собрание депутатов для сочинения новых узаконений), вместо того чтоб поправить то, что из узаконений Петра Великого в ослабление пришло, решилась она внутреннему управлению дать некоторым образом новую форму, издав «Учреждение для укрепления губерний». Нельзя не признать, чтоб оно не шло (хотя несколько и излишних судов наделано было) на внутренние российские губернии, где многого недоставало; но едва ли была нужда распространять оное на присоединенные и завоеванные нами провинции, кои имели у себя более устройства, нежели внутри России, или на азиатские, коим, по пространству земель их и по образу жизни и нравов тамошних жителей, таковое управление несвойственно и неудобно. Но сие «Учреждение о губерниях», хотя и не без пользы было, стало уже весьма ослабевать в последние годы самой учредительницы оного. Непомерная роскошь, послабление всем злоупотреблениям, жадность к обогащению и награждения участвующих во всех сих злоупотреблениях довели до того, что и самое «Учреждение о губерниях» считалось почти в тягость, да и люди едва ль уже не желали в 1796 году скорой перемены, которая, по естественной кончине сей государыни, и воспоследовала.

Вообще, несмотря на усилия сатиры, даже специальный ее вопрос о чиновничьих злоупотреблениях как-то плохо подвигался к разрешению. Бессилие свое в этом деле сознавала, впрочем, и сама сатира. В «Живописце» помещено письмо к нему от некоторого помещика, бывшего чиновника, Ермолая, из сельца Краденова. В письме этом взяточник издевается над бессилием сатириков и делает заметки очень основательные. Без сомнения, письмо это писано в редакции журнала, и в нем выразилась, вместе с долею некоторого самодовольства, и досада писателя на свое положение в деле обличений. Вот как рассуждает отрешенный от дел (нельзя же иначе!) взяточник («Живописец», I, стр. 106):

Ты, забыв законы духовные, воинские и гражданские, осмелился назвать меня якобы вором. Чем ты это докажешь? Я хотя и отрешен от дел, однако же не за воровство, а за взятки; а взятки не что иное, как акциденция. Вор тот, который грабит на проезжей дороге, а я бирал взятки у себя в доме, а дела вершил в судебном месте: кто себе добра не захочет? А к тому же я никого до смерти не убил; правда, согрешил перед государем: многих пустил по миру; да это дело постороннее, и тебе до него нужды нет. Как перед богом не согрешить? Как царя не обмануть, как у него не украсть? Грешно украсть из кармана у своего брата, а это дело особое: у кого же и украсть, как не у царя; благодаря бога дом у него как полная чаша, то хотя и украдешь, так не убудет. Глупый человек! да это и указами за воровство не почитается, а называется похищением казенного интереса. А похищение и воровство не одно: первое – не что иное, как только утайка; а другое – преступление против законов и достойно кнута и виселицы. Правда, бывали и такие примеры, что и за утайку секали кнутом; это случалось; но ныне благодаря бога люди стали рассудительнее, и за реченную утайку кнутом секут только тех, которые малое число утаят: да это и дельно; не заводи дела из безделицы. Видишь ли ты, глупый человек, что ты умничаешь по-пустому. Кто тебя послушается? Я помню, как один господин в бытность мою у него рассуждал о тебе так: он-де делает бесчестье всем дворянам, пиша эдакие письма; что-де подумают иностранные об нас, когда увидят, что у нас есть дураки, плуты…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Понимаешь ли ты, что и верить этому не хотят, что есть бессовестные судьи, бесчеловечные помещики, безрассудные отцы, бесчестные соседи и грабители управители. Что ты из пустого в порожнее пересыпаешь? Мне кажется, брат, что ты похож на постельную жены моей собачку, которая брешет на всех и никого не кусает, а это называется брехать на ветер. По-нашему, коли брехнуть, так уж и укусить, да и так укусить, чтоб больно да и больно было. Да на это есть другие собаки, а постельным хотя и дана воля брехать на всех, только никто их не боится. Так-то и ты пишешь все пустое: кто тебя послушается или кто испугается, когда не слушаются и не боятся законов, определяющих казнь за преступление?

Рассуждения отрешенного взяточника имеют значительную долю справедливости. Для подтверждения этого вспомним, как в течение двух столетий у нас преследовалось зло взяток, как против них восставали люди государственные в докладных записках и проектах, как они запрещались указами, как их обличала литература. Ради курьеза приведем, пожалуй, ряд свидетельств о взятках из разных периодов русской литературы и общественного развития.

1666 год. Кошихин, стр. 93.

А кто будет судья, возьмет посул и дело учнет писать по посулам и про то сыщется, и о таких судьях и наказании подлинно писано в Уложенной книге. Однако ж, хотя на такое дело положено наказание, и чинят о тех посулах крестное целование с жестоким проклинательством, что посулов не имати и делати в правду, по царскому указу и по Уложению: ни во что их вера и заклинательство, и наказания не страшатся, от прелести очей своих и мысли содержати не могут и руки свои ко взятию скоро допущают, хотя не сами собою, однако по задней лестнице чрез жену, или дочерь, или чрез сына и брата, и человека, и не ставят того себе во взятые посулы, будто про то и не ведают. Однако чрез такую их прелесть приходит душа их, злоиманием, в пучину огня негасимого, и не токмо вреждают своими душами, но и царскою, взяв посулы, облыгают других людей злыми словами, и не стыдятся того делати потому: кто может всегда приходити к царю и видети часто от простых людей? но и сами они судии видают временем и редко когда прилучат говорити с ним о делех{84}.

1729 год. Кантемир, сатира 1 (стр. 11, изд. 1762 г).

 
Хочешь ли судьею стать, – вздень парик с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает.
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы, —
 
82Книга издана в 1819 г. (СПб.).
4Наравне (ит.). – Ред.
83«Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина печатались в 1856–1857 гг. Добролюбов посвятил им рецензию. См. наст. изд., т. 1, с. 298–328.
84О Кошихине см. примеч. 67 к статье «Темное царство» в наст. т.
Рейтинг@Mail.ru