Замечательнейшим теоретиком революции в 70-е годы был П. Н. Ткачев.[17] И он более чем кто-либо должен быть признан предшественником Ленина. Ткачев издавал за границей революционный орган «Набат», который был выражением самого крайнего течения. Ткачев, между прочим, первый в 70-е годы заговорил у нас о Марксе. В 1875 г. он пишет «Открытое письмо к Энгельсу», в котором говорит об особых путях России и об особом характере грядущей русской революции, к которой нельзя просто применять принципов марксизма. При этом нельзя сказать, что Ткачев противополагает перенесению на русскую почву марксизма принципы народничества. Ткачев не был традиционным и типичным народником, он в сущности не верил в народ. Он первый противоположил тому русскому применению марксизма, которое считает нужным в России развитие капитализма, буржуазную революцию, конституцию и пр., точку зрения очень близкую русскому большевизму. Тут намечается уже тип разногласия между Лениным и Плехановым. Ткачев не хочет допустить превращения русского государства в конституционное и буржуазное. Отсутствие развитой буржуазии Ткачев считал величайшим преимуществом России, облегчающим возможность социальной революции. Русский народ социалистический по инстинкту. Ткачев не был демократом. Он утверждал власть меньшинства над большинством. Ткачева называли якобинцем, что не совсем верно. Якобинство есть форма демократии. Ткачев же прежде всего социалист и социализм его не демократического типа, чем он походит на Ленина и коммунистов. Ткачев противник народнических движений «Земля и воля» и «Черный передел», которые отрицали чисто политическую борьбу. Его отношение к этим течениям очень напоминает отношение Ленина к так называемым «экономистам», которые ставили перед рабочим классом чисто экономические задачи, политическую же борьбу в значительной степени предоставляли либеральным течениям. В истории революционных движений в России Ткачев является предшественником «Народной воли», которая в отличие от народнического движения 70-х годов поставила себе политическую задачу свержения самодержавной монархии путем террора. «Народная воля» есть победа Ткачева и над Лавровым, и над Бакуниным. Ткачев, как и Ленин, был теоретиком революции. Основная идея его есть захват власти, захват власти революционным меньшинством. Для этого нужно дезорганизовать существующую власть путем террора. Народ по мнению Ткачева всегда готов для революции, потому что он лишь материал, которым пользуется революционное меньшинство. Революции делают, а не подготовляют. Никакой эволюции Ткачев не признает. Революции не должна предшествовать пропаганда и поучение масс. Но Ткачев решительно против анархизма Бакунина. Он считает абсурдом разрушение государства. Он говорит о замене консервативных учреждений революционными почти также, как потом будет говорить Ленин. Анархический дионисизм Бакунина совершенно чужд Ткачеву. Бакунин был против всякой организации. Ткачев же был сторонником организации революционного меньшинства, которое должно завоевать власть. Он один из немногих русских революционеров прошлого, почти единственный, который думал о власти, о ее завоевании и ее организации. Он хотел, чтобы революционная социалистическая партия стала правительством. И в этом он очень походит на Ленина. Революционное социалистическое правительство он представлял себе довольно деспотическим. Разрушение всего прошлого при торжестве Ткачева было бы еще более беспощадным, чем при Ленине. Но время для этого еще не наступило, и идеи Ткачева не имели особенной популярности в русской революционной среде. Воля к власти, проповедуемая Ткачевым, была очень противоположна настроениям русских социалистов-народников.
Очень решительно и резко уже в 80-е годы полемизировал против Ткачева основатель русского марксизма и социал-демократии Г. В. Плеханов. Это один из основных мотивов его книги «Наши разногласия». Полемика Плеханова с Ткачевым представляет большой интерес, потому что она звучит совсем так, как будто Плеханов полемизирует с Лениным и большевиками, в то время как их еще не существовало. Плеханов восстает, главным образом, против идеи захвата власти революционной социалистической партией. Он считает такой захват власти величайшим несчастьем, чреватым грядущей реакцией. Плеханов также против бакунизма и бунтарства. Он – западник, рационалист, просветитель и эволюционист. Ему чужды русские иррациональные мотивы. Он защищает науку и философию против революционного обскурантизма Бакунина и Ткачева. Плеханов, как потом все марксисты-меньшевики, не хочет признать особенных путей России и возможность оригинальной революции в России. И в этом он, конечно, ошибся. Ткачев был более прав. Ткачев, подобно Ленину, строил теорию социалистической революции для России. Русская революция принуждена следовать не по западным образцам. С этим связана была особенная проблема в истории русской социалистической мысли – может ли Россия миновать капиталистическое развитие, господство буржуазии, может ли революция быть социалистической, можно ли применять к России теорию марксизма, не считаясь с особенностями русского пути. Ткачев был прав к критике Энгельса. И правота его не была правотой народничества против марксизма, а исторической правотой большевиков против меньшевиков, Ленина против Плеханова. В России не коммунистическая революция оказалась утопией, а либеральная, буржуазная революция оказалась утопией. Маркс не очень любил русских, он терпеть не мог Бакунина, не любил Герцена. В его отношении к России чувствовался иногда настоящий империалистический пангерманизм. Но он придавал огромное значение России и возможности в России революции. Он даже изучал русский язык и следил за русскими спорами о революции и социализме. Он написал известное письмо Н. Михайловскому. Как я уже говорил, он очень ценил Чернышевского. Но и Маркс и Энгельс говорили о буржуазном характере грядущей русской революции, были за народовольцев, которые сосредоточились исключительно на свержении самодержавной монархии, и в этом отношении были гораздо менее предшественниками Ленина, чем Ткачев. Маркс и Энгельс не понимали своеобразия русского пути и были «меньшевиками», сколько бы ни старались это затушевать «большевики». Но «большевиком» был Ткачев, как им был Нечаев и даже отчасти Бакунин, но в меньшей степени, так как он отрицал власть и организацию. В 70-х годах уже намечались те споры, которые вели в 90-е годы русские марксисты и народники, а в начале XX века марксисты-большевики и марксисты-меньшевики.
Убийство Александра II по постановлению партии «Народная воля» было концом и срывом русских революционных движений до возникновения марксизма. Это была трагедия единоборства русской власти и русской интеллигенции. Во главе террористической организации «Народная воля», подготовившей покушение 1 марта 1881 г., стояла героическая личность А. Желябова. Желябов сам происходил из народа, из крестьян, он был сначала народником и отрицал значение политической борьбы. Безысходность движения интеллигенции в народ привела Желябова к сознанию неизбежности борьбы с самодержавием, как первой задачей. Желябов совсем не был фанатиком и изувером, подобно Нечаеву. Он скорее был типом человека, предназначенного к испытанию полноты и гармонии жизни. Он также менее всего был материалистом и из русских революционеров был наиболее близок к христианству. На суде по делу 1 марта, на вопрос православный ли он, он ответил: «Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истину и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дел мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за право угнетенных и слабых, и если нужно, то за них и пострадать: такова моя вера».[18] Перед казнью он поцеловал крест. Это очень смущает коммунистического биографа Желябова О. Воронского. Он объясняет христианские симпатии Желябова тем, что он был народником 70-х годов, а не шестидесятником. Я думаю, что тут большую роль играло то, что Желябов был человеком из народа. И такой человек из частных мотивов, из любви к правде, должен был жизнь свою отдать на организацию убийства. Это страшная трагедия русской жизни. По своему миросозерцанию Желябов не был предшественником русского коммунизма, но по приемам организации, по действиям был им. История русских революционеров есть мартиролог. И этим мартирологом коммунисты воспользовались как нравственным капиталом. Русская историческая власть нравственно себя убивала, создавая мучеников.
Теперь мы переходим в иной мир, в иную душевную атмосферу, атмосферу великой русской литературы XIX века. Эта литература есть величайший памятник русского духа, и она приобрела мировое значение. Но для нашей темы об источниках русского коммунизма важна одна ее черта, составляющая ее замечательную особенность. Русская литература – самая профетическая в мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе. Многие русские писатели XIX века чувствовали, что Россия поставлена перед бездной и летит в бездну. Русская литература XIX века свидетельствует о совершающейся внутренней революции, о надвигающейся революции. Весь русский XIX век, величайший по творческому подъему век русской истории, был веком нарастающей революции. Раскол, раздвоение этого века довели русское творчество до величайшего напряжения. Русская литература этого века не была ренессансной по своему духу. Лишь в Пушкине были проблески ренессанса. То был золотой век русской поэзии. Этот русский ренессанс совершался в очень узком кругу русского культурного дворянства. Он быстро сорвался, и литература пошла другими путями. Начиная с Гоголя русская литература становится учительной, она ищет правды и учит осуществлению правды. Русская литература родилась не от радостного творческого избытка, а от муки и страдальческой судьбы человека и народа, от искания всечеловеческого спасения. Но это значит, что основные мотивы русской литературы были религиозными. Русской литературе свойственны сострадательность и человечность, которые поразили весь мир.
Именно у русских писателей с особенной остротой ставилась проблема об оправдании человеческого творчества и культуры и подверглась сомнению оправданность культуры, как это было и в течениях русской социальной мысли. И это было связано со складом души, выработанным православием, души, в которой остался очень сильный аскетический элемент и искание спасения, ожидание иной, высшей жизни. Психологически Гоголь, Л. Толстой, Достоевский во многом сходятся с Белинским, Бакуниным, Чернышевским, Писаревым, народниками 70-х годов, хотя они антиматериалисты и творчество их окрашено религиозно. Западные люди почти никогда не сомневаются в оправданности цивилизации, это чисто русское сомнение, и возникло оно не у тех русских, которые не были еще приобщены к культуре, а у тех, которые часто находились на вершинах культуры. Русские писатели, наиболее значительные, не верили в прочность цивилизации, в прочность тех устоев, на которых покоится мир, так называемый буржуазный мир их времени. Они полны жутких предчувствий надвигающейся катастрофы. Такой религиозной и социальной взволнованности не знает европейская литература, соответствующая цивилизации более установившейся и кристаллизованной, более оформленной, более самодовольной и спокойной, более дифференцированной и распределенной по категориям. Русским же была более свойственна целостность, тоталитарность, как в мысли, так и в творчестве и жизни. Русские мыслители, русские творцы, когда у них была духовная значительность, всегда искали не столько совершенной культуры, совершенных продуктов творчества, сколько совершенной жизни, совершенной правды жизни. С этим связан реализм русской литературы XIX века, который часто не понимают. Великая русская литература стоит по ту сторону европейского классицизма и романтизма. Ей свойствен был реализм, но совсем не реализм в школьном смысле слова, это реализм почти в религиозном смысле, а на вершинах в чисто религиозном смысле. Это есть реализм в смысле раскрытия правды и глубины жизни. При этом у Гоголя приемы были более романтические, у Толстого более классические. Русские писатели с необычайной остротой пережили трагедию творчества перед неизбежностью преображения самой жизни, осуществления правды в жизни. Гоголь и Толстой готовы были пожертвовать творчеством совершенных произведений литературы во имя творчества совершенной жизни. Русские писатели не закованы в условных нормах цивилизации и потому прикасаются к тайне жизни и смерти. Они выходят за пределы искусства. Таков Гоголь, Толстой, Достоевский. Только Пушкин ставил проблему свободы творчества, независимости творчества поэта от «черни», под которой он понимал, конечно, не народ, а окружавшее его дворянское, чиновничье, придворное общество.
Гоголь уже ставил проблему о социальной миссии искусства, о призвании писателя к социальному служению. Он хотел того, что в вульгаризованной форме русский коммунизм называет «социальным заказом». Великие русские писатели были одиноки в свое время, были против окружающего их общества, но они совсем не были индивидуалистами по принципу, они искали по-разному всенародного, коллективного, соборного искусства. Обличением неправды существующего общества, исканием правды литература исполняла социальную миссию, которая согласно русскому духовному складу у многих была миссией религиозно-социальной.
Русская поэзия была полна предчувствий грядущей революции, а иногда и призывала к ней. Пушкина считали певцом императорской России. И действительно, много можно привести оснований к тому, чтобы считать Пушкина государственником по своему миросозерцанию и менее раскольником, чем других русских писателей. У него был культ Петра Великого. Он вдохновлялся величием России. Но после опубликования всех стихов Пушкина стало ясно, как много у него революционных стихов. Очень отличаются первая и вторая половина его литературной деятельности. Это видно уже по различной оценке Радищева. Пушкин принадлежал к поколению декабристов, они были его друзья. Но разгром декабристов как будто убедил его в могуществе русской монархии. Пушкин – двойствен, у него как бы два лица. У него была любовь к величию и силе России, но была и страстная любовь к свободе. У него была совсем особенная любовь к свободе, отличная от любви к ней русской интеллигенции. Он настоящий певец свободы.
Мы ждем, с томленьем упованья,
Минуты вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуты сладкого свиданья.
В Пушкине как будто на одно мгновенье соединилось то, что было у нас всегда разъединено – идеология империи и идеология интеллигенции. Он писал о себе:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу,
И милость к падшим призывал.
В стихотворении «Деревня» Пушкин описывает прелесть и поэзию русской деревни. Но вдруг вспоминает неправду, рабство, тьму, с которым связана прелесть деревенской жизни, существовавшей лишь для привилегированного меньшинства. Стихотворение кончается словами:
Увижу ль я, друзья, народ неугнетенный
И рабство падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?
Но наиболее интересно для революционных настроений Пушкина стихотворение «Вольность».
Хочу воспеть свободу миру,
На тронах поразить порок.
В этом стихотворении есть жуткие слова о царях:
Самовластительный злодей,
Тебя, твой род я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостью я вижу.
Пушкин чувствовал бунтарскую стихию в русском народе и предвидел возможность «русского бунта, бессмысленного и беспощадного». И в наиболее гармоническом Пушкине нельзя найти полной гармонии, и он чувствовал нездоровость, разорванность и неправду императорской России.
Но наиболее потрясающее впечатление производит стихотворение Лермонтова «Предсказание», которое звучит уже совсем профетически.
Настанет год – России черный год –
Когда царей корона упадет,
Забудет червь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать;
И станет глад сей бедный край терзать,
И зарево окрасит волны рек –
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь – и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож.
И горе для тебя! Твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нем,
Как плащ его с возвышенным челом.
Это романтическое по форме стихотворение, написанное в 1830 году, предвидит ужасы революции почти за столетие.
Третий великий русский поэт, Тютчев, имел скорее консервативное миросозерцание, чем революционное. Но он все время чувствовал, что на мир надвигается страшная революция. В странном контрасте со своим консервативно-славянофильским миросозерцанием Тютчев остро чувствовал в мире хаотическую, иррациональную, темную, ночную стихию. Наброшенный на мир покров гармонии и порядка в аполлонических формах представлялся ему непрочным и тонким.
…Человек, как сирота бездомный,
Стоит теперь и немощен и гол,
Лицом к лицу пред этой бездной темной…
И чудится давно минувшим сном
Теперь ему все светлое, живое,
И в чуждом, неразгаданном, ночном
Он узнает наследье роковое.
Не только в природе, но и в истории есть эта хаотическая, буйная стихия. И Тютчев предчувствует исторические катастрофы, торжество сил хаотических, которые опрокинут космос. Тютчев консерватор, который не верит в прочность консервативных начал и устоев. Он строит реакционную утопию для спасения мира от хаотической революции. Он воображал, что христианством можно пользоваться как консервативной силой. Его чисто политические стихотворения слабы, замечательны лишь его космические стихотворения.
Глава славянофильской школы А. Хомяков не был профетической натурой. Сильный мыслитель, он был очень посредственный поэт. Но у него есть целый ряд резко обличительных стихотворений, из которых видно, что, несмотря на славянофильскую идеализацию исторического прошлого, он мучался великими историческими грехами России. Он верил, что Россия призвана поведать миру «таинство свободы», даровать «дар святой свободы». Россия недостойна «избранья», но «избрана».
А на тебя, увы! как много
Грехов ужасных налегло:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!»
И Хомяков призывает к покаянию:
За все, за всякие страданья,
За всякий попранный закон,
За темные отцов деянья,
За темный грех своих времен,
За все беды родного края, –
Пред Богом благости и сил,
Молитесь, плача и рыдая,
Чтоб Он простил, чтоб Он простил!
Он обличает русскую государственность в исключительном увлечении материальной силой, т. е. самым низменным соблазном. Он приветствовал поражение России в Крымскую кампанию как справедливую кару. Он не хотел видеть призвания России в государственной мощи, он требовал осуществления правды. И в этом он стоял на линии интеллигенции.
Гоголя мучило, что Россия одержима духами зла и лжи, что она полна рож и харь, и трудно в ней найти человека. Ошибочно видеть в Гоголе сатирика. Он видел метафизическую глубину зла, а не только социальное ее проявление. Сейчас нет уже старой России времени Гоголя с ее злыми и несправедливыми социальными формами, нет самодержавной монархии, нет крепостного права, нет старых неравенств. Но в более глубоком смысле гоголевская Россия осталась и в России советской, и советская, коммунистическая Россия полна рожами и харями, и в ней искажен человеческий образ. И в советской, коммунистической России есть Хлестаковы, Ноздревы, Чичиковы, и в ней торгуют мертвыми душами и лжеимянный ревизор наводит на всех страх. Более всего проникал Гоголь в духи лжи, терзающие Россию. Гоголь пережил религиозную драму. Он был подавлен тяжестью воспринимаемого им зла, он нигде не видел добра, не видел образа человека. Он искал выхода в христианской жизни и искания свои изложил в книге «Переписка с друзьями». Она вызвала бурный протест Белинского, который увидел в ней измену гуманным, прогрессивным, свободолюбивым идеалам. Но в «Переписке с друзьями» Гоголь понял христианизацию жизни очень мелочно и узко, в сущности антисоциально, и его можно было истолковать как защитника существующего строя вплоть до крепостного права. В «Переписке с друзьями» было много уродливого и не соответствующего глубине религиозной драмы Гоголя, она была отражением противоречий и уродливостей русской жизни. У Гоголя в натуре был сильный аскетический элемент, характерный для русских, и это привело его к осуждению своего литературного творчества.
Наиболее профетическим характером отличается поэзия начала XX века. Это была поэзия заката, конца целой эпохи, с сильным элементом упадничества. Но поэты видели и зори. Поэты-символисты чувствовали, что Россия летит в бездну. Это их то ужасало, то радовало, как возможность новой лучшей жизни. Символизм был выражением оторванности от социальной действительности, уходом в иной мир. Но вместе с тем русские символисты В. Иванов, А. Белый, А. Блок, страдавшие от одиночества, хотели всенародного искусства, пытались преодолеть упадочный эстетизм, искали социального заказа, употребляя советскую терминологию. Наиболее профетическими были стихи о России А. Блока, величайшего поэта начала века:
Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.
В другом стихотворении из цикла «На поле Куликовом» он пишет:
Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!
Но наиболее выразилось чувство России и предчувствия о России в изумительном стихотворении «Россия».
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые,
Как слезы первые любви!
Тебя жалеть я не умею,
И крест свой бережно несу…
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
Пускай заманит и обманет, –
Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты.
Ну, что ж? Одной заботой боле –
Одной слезой река шумней,
А ты все та же – лес да поле,
Да плат узорный до бровей…
Тут предчувствие, что Россия отдаст «разбойную красу» чародею, «который может ее заманить и обмануть», и вместе с тем вера, что Россия не пропадет.
А другой символический поэт, Андрей Белый, восклицает в одном стихотворении: «Рассейся в пространстве, рассейся Россия, Россия моя». Поэты того предреволюционного времени были мистиками, апокалиптиками, они верили в Софию, в новые откровения, но в Христа не верили. Души их были не бронированы, беззащитны, но, может быть, именно поэтому они были открыты к веяниям будущего, восприимчивы к внутренней революции, которой другие не замечали.
Русские писатели XIX и XX века чувствовали себя над бездной, они не жили в устойчивом обществе, в крепкой устоявшейся цивилизации. Катастрофическое мироощущение стало характерным для наиболее замечательных и творческих русских людей. Крепкая, устойчивая классическая культура с ее перегородками, дифференциацией разных областей, с ее нормами и с ее духом конечности, боязнью бесконечности, очень неблагоприятна для предчувствий и предвидений. Такого рода культура создает броню для души и закрывает ее для токов, идущих от неведомого грядущего. В России выработалась эсхатологическая душевная структура, обращенная к концу, открытая для грядущего, предчувствующая катастрофы, выработалась особенная мистическая чувствительность. Западная душа была слишком укреплена и замкнута в цивилизации. У нас же все более и более образовывалась предреволюционная атмосфера. Россия XIX и XX века радикально отличается от Московской Руси. Московская Русь имела свой стиль культуры, она была закована в известных формах. Душа еще не пробудилась. Она не пробудилась к мысли, к критике, не познала еще раздвоения. От прикосновения Запада в русской душе произошел настоящий переворот и переворот в совершенно ином направлении, чем путь западной цивилизации. Влияние Запада на Россию было совершенно парадоксально, оно не привило русской душе западные нормы. Наоборот, это влияние раскрыло в русской душе буйные, дионисические, динамические, а иногда и демонические силы. Душа расковалась, и обнаружился динамизм, неведомый допетровской эпохе. Бесконечность стремлений западного фаустовского человека, человека новой истории в России, обнаружилось совсем по-особому, по-своему и это нашло себе гениальное выражение в творчестве Достоевского. Столкнулись Россия бытовая, унаследованная от прошлого, дворянская, купеческая, мещанская, которую поддерживала империя, и Россия интеллигенции, духовно революционная и социально революционная, устремленная в бесконечность, ищущая Града Грядущего. Это столкновение расковало динамические силы, привело к взрывам. В то время как на Западе просвещение и культура создавали какой-то порядок, подчиненный нормам – хотя и относительный, конечно, порядок, – в России просвещение и культура низвергали нормы, уничтожали перегородки, вскрывали революционную динамику. Это отразилось на вершинах русского творчества, у всех русских писателей.