Nicholas Sparks DEAR JOHN
Перевод с английского О.А. Мышаковой
Печатается с разрешения Willow Holdings, Inc. и литературных агентств The Park Literary Group LLC и Andrew Nurnberg.
© Nicholas Sparks, 2006
© Перевод. О.А. Мышакова, 2008
© ООО Издательство «АСТ МОСКВА», 2008
Мике и Кристин
Писать этот роман было и радостно, и сложно. Радостно потому, что, как я надеюсь, мне удалось показать благородство и цельность натуры тех, кто служит в армии, а сложно потому, что… Ну, если честно, каждая книга дается мне нелегко. К счастью, есть люди, которые существенно облегчают этот процесс, поэтому без долгих церемоний я хочу поблагодарить:
Мою жену Кэт, которую я люблю всем сердцем. Спасибо тебе за терпение, милая!
Моих детей Майлса, Райана, Лэндона, Лекси и Саванну. Спасибо за ваш неиссякаемый энтузиазм, ребята!
Моего литературного агента Терезу Парк. Спасибо за все!
Моего редактора Джейми Рааба. Спасибо за вашу доброту и мудрость!
Нового генерального директора «Хэтчетт бук групп» в США Дэвида Янга, Морин Иджин, Дженнифер Романелло, Харви-Джейн Коуэл, Шэннон О’Киф, Шэрон Крассни, Эбби Кунс, Денизу Динови, Эдну Фарли, Хауи Сандерса, Дэвида Парка, Флэга, Скотта Швимера, Линн Харрис, Марка Джонсона… С искренней признательностью за ваше дружеское отношение!
Моих приятелей – тренеров и участников легкоатлетической команды «Нью-Берн хай», побеждавшей как на открытых, так и крытых площадках в чемпионатах на приз штата Северная Каролина: Дейва Симпсона, Филемона Грея, Карджуана Уильямса, Даррила Рейнольдса, Энтони Хендрикса, Эдди Армстронга, Эндрю Хендрикса, Майка Виера, Дэна Кастелоу, Маркса Мура, Райшада Доби, Даррила Барнса, Джейра Уитфилда, Келвина Хардести, Джулиана Картера и Бретта Уитни. Последний сезон был на редкость удачным, парни!
Ленуар, 2006 год
Что такое настоящая любовь?
Было время, когда я точно знал ответ. Думал, окружу Саванну любовью более глубокой, чем питаю к себе самому, и будем мы жить долго и счастливо и умрем в один день. Но долго это не продлилось. Однажды она сказала мне, что ключи от счастья – это мечты, воплотившиеся в жизнь, а ее мечты ни на йоту не выходили за привычные рамки – дом, семья… словом, патриархальность. То есть чтобы у меня была постоянная работа, коттедж, обнесенный белым штакетником, и «универсал» или джип, достаточно большой, чтобы возить наших детей в школу, к дантисту, на тренировки по соккеру или на фортепьяно. Детей планировалось двое или трое – Саванна довольно туманно высказывалась на этот счет, но подозреваю, что она предложила бы не мешать природе и предоставить решать это дело Богу. Такая уж она была – имею в виду, религиозная, – и, наверное, отчасти поэтому я на нее запал. Какие бы испытания ни выпадали на долю каждого из нас, я часто представлял, как буду лежать рядом с ней в постели после трудного дня, болтая, смеясь и забывая обо всем на свете в ее объятиях.
Не очень натянуто звучит, а? Ну, если речь идет о двоих любящих?.. Вот и я так думал. И до сих пор в глубине души продолжаю верить в такую возможность, точно зная, что этого никогда не будет. Вскоре уеду отсюда и не вернусь.
Однако сейчас я засяду на стороне холма, выходящей на ее ранчо, и подожду ее появления. Саванна меня не заметит. В армии, знаете ли, учат маскироваться и сливаться с местностью, а я учился хорошо, потому что не испытывал желания пропасть ни за понюх табаку в песках посреди иракской пустыни. Мне требовалось обязательно вернуться в маленький горный городок в Северной Каролине и узнать, как обстоят дела. Когда человек тайно подливает масла в колесики какого-нибудь механизма, который его в общем-то и не касается, он испытывает чувство неловкости, почти сожаления, пока не выяснит, чем дело кончилось.
В одном уверен точно: Саванна никогда не узнает, что сегодня я был здесь.
При мысли о ней, такой близкой и такой недосягаемой, в душе поднималось что-то тоскливое, ноющее, но теперь уж так и будет: я – отдельно, она – отдельно. Мне долго не удавалось смириться с этой простой истиной, ибо на какое-то время наши судьбы слились в одну, но это было шесть лет и две жизни назад. Нам остались лишь воспоминания, хотя я уже убедился, что мысли о ней обладают чуть ли не физической осязаемостью. В этом мы с Саванной тоже отличаемся друг от друга: если для нее воспоминания как звезды в ночном небе, то мои скорее смахивают на населенную призраками пустоту где-то между небом и землей. В отличие от Саванны меня мучает вопрос, который я задавал себе тысячи раз после расставания: почему я это сделал? И поступил бы так снова?
Это, видите ли, я разорвал отношения с Саванной.
Листья на деревьях, за которыми я сидел, медленно наливались огненным светом, подсвеченные выглянувшим из-за горизонта солнцем. Птицы начали свою утреннюю перекличку. Воздух был напоен ароматом сосен и земли, так непохожим на соленую океанскую свежесть моего родного городка. Через некоторое время дверь дома распахнулась, и я увидел ее. Несмотря на разделявшее нас расстояние, я невольно затаил дыхание, когда Саванна вышла навстречу новому рассвету. Сладко потянувшись, она сошла с крыльца и свернула за угол дома. Кораль невдалеке сверкал, как зеленый океан; Саванна прошла в калитку, ведущую на выгон. Послышалось одинокое приветственное ржание, тут же дружно подхваченное другими лошадьми; мне всегда казалось, что Саванна слишком миниатюрная, чтобы так безбоязненно ходить среди этих громадин. Но она всегда ладила с лошадьми, и они ее любили. Полдюжины лошадок, в основном подседельных, пощипывали траву у столбов ограды. Мидас, ее черный в белых «чулках» арабский жеребец, стоял отдельно. Однажды мы ездили верхом. К счастью, обошлось без увечий – я цеплялся за лошадь как за жизнь, а Саванна сидела в седле привычно и чуть ли не расслабленно, будто в кресле перед телевизором. Сейчас она подошла поприветствовать Мидаса – потерла ему нос, шепча что-то, похлопала по крупу и направилась дальше. Жеребец навострил уши – хозяйка шла к амбару.
Саванна исчезла внутри и вскоре появилась снова, неся два ведра – с овсом, должно быть. Ведра она повесила на столбы ограды, и к ним сразу потрусили две-три лошади. Хозяйка отступила, чтобы дать им место. Я смотрел, как легкий бриз шевелит волосы Саванны, пока она кладет седло на спину Мидасу, застегивает подпругу и накидывает поводья. Пока Мидас хрупал овсом, она уже подготовила его к прогулке, а через несколько минут вывела с пастбища и потянула к лесной просеке. Саванна выглядела в точности как шесть лет назад. Это, конечно, неправда – я видел ее вблизи в прошлом году и заметил первые тоненькие морщинки вокруг глаз, но волшебный кристалл, через который я на нее смотрю, сохраняет для меня прежнюю Саванну. В моих глазах ей всегда будет двадцать один. А мне было двадцать три, я служил в части, расквартированной в Германии, и даже представить не мог, что через пару лет буду участвовать в военных действиях в Фаллудже и Багдаде и получу ее письмо, которое прочту на железнодорожной станции в Самаве[1] в первые недели иракской кампании. Мне еще только предстояло возвращение домой после событий, которые изменили всю мою жизнь.
Сейчас, в двадцать девять лет, я иногда задумываюсь, правильный ли выбор сделал. Армия стала моей судьбой и единственной жизнью. Не знаю, радоваться или грустить по этому поводу; большую часть времени я перехожу из одного состояния в другое, смотря по погоде, а на все расспросы отвечаю, что я – старый брюзга пехотинец, и нисколько не шучу. Я по-прежнему живу на военной базе в Германии, на счету у меня примерно тысяча долларов, и несколько лет не встречался с женщинами. Я больше не занимаюсь серфингом даже в отпуске, зато в выходные вывожу свой «харлей» и еду на север или на юг, в зависимости от настроения. Мотоцикл – единственная вещь высшего класса, которую я когда-либо себе покупал, хоть он и стоил целое состояние. Мы с ним идеально подходим друг другу, раз я заделался записным одиночкой. Большинство моих друзей давно дембельнулись, а меня, возможно, скоро снова отправят в Ирак на пару месяцев. По крайней мере на базе ходят такие слухи. Когда я впервые встретил Саванну Линн Кертис – для меня она навсегда останется Саванной Линн Кертис, – я и представить не мог, что моя жизнь сменит курс на сто восемьдесят градусов или что я выберу армейскую карьеру.
Но я встретил Саванну; вот почему моя теперешняя жизнь такая непонятная. Я влюбился в нее, когда мы были вместе, и полюбил еще сильнее за годы разлуки. В нашей истории три части – начало, середина и конец, и хотя для любовных историй это обычное дело, до сих пор не могу поверить, что наша любовь не продлилась вечно.
Мысли о прошлом увлекли меня, и, как всегда, прошлое не замедлило вернуться, зримое и яркое, хоть рукой щупай. И я сам не заметил, как начал вспоминать, с чего все началось: ведь все, что у меня осталось, – это воспоминания.
Уилмингтон, 2000 год
Меня зовут Джон Тайри. Я родился в 1977 году в Уилмингтоне, Северная Каролина, – городке, который страшно гордится самым крупным в штате портом и долгой и яркой историей, но больше достоин удивления как город, появившийся в результате чистой случайности. Конечно, тут прекрасная погода и великолепные пляжи, но Уилмингтон не был готов к накрывшей север волне пенсионеров-янки, алчущих местечка подешевле, чтобы провести последние золотые денечки. Уилмингтон расположен на довольно узкой косе, ограниченной рекой Кейп-Фир с одной стороны и океаном – с другой. Семнадцатое шоссе, ведущее к Миртл-Бич и Чарлстону, делит город на две половины и служит главной уилмингтонской автомагистралью. Помнится, в детстве мы с отцом доезжали от исторической части города у Кейп-Фир до Райтсвилл-Бич за десять минут, но с тех пор на шоссе понатыкали столько светофоров и торговых центров, что сейчас дорога занимает около часа, особенно по выходным, когда автостраду наводняют туристы. Райтсвилл-Бич, раскинувшийся на островке у самого побережья, является северной оконечностью Уилмингтона и Райта – одним из самых популярных пляжей в штате. Дома на дюнах до кретинизма дорогие, тем не менее большинство бунгало сданы на все лето. Внешние отмели могут показаться более романтичными из-за своей изолированности, диких лошадей и достопамятного полета Райта и Уилбера[2], но позвольте сказать – большинство людей, которые выбираются на пляж только во время отпуска, чувствуют себя как дома лишь с «Макдоналдсом» или «Бургер-кингом» под боком, особенно если их детки не жалуют местную кухню, а по вечерам изволят желать развлечений, и их не устраивает скудный выбор из двух-трех баров.
Как и все города, Уилмингтон местами богат, местами беден. У моего отца была одна из самых стабильных и солидных профессий на планете (он развозил почту), так что жили мы достойно – не роскошно, но хорошо. Мы не были богачами, но проживали достаточно близко к богатой части города, и я ходил в одну из лучших школ. В отличие от особняков моих друзей наш дом был маленьким и старым, с покосившимся навесом над крыльцом, зато там был великолепный двор, за который дому можно было многое простить. Во дворе рос мощный дуб, и когда мне было восемь лет, в его ветвях я построил домик из обрезков досок, набранных на стройке. Папа мне не помогал (если бы он смог попасть по гвоздю молотком, это можно было смело считать случайностью). Тем же летом я самостоятельно научился серфингу. Наверное, меня должна была удивлять разительная несхожесть наших с отцом характеров, и это служит лишним доказательством того, как мало дети понимают в жизни.
Мы с отцом отличались так сильно, как только могут отличаться два человека. Он был пассивен и склонен к самоанализу, я же вечно пребывал в движении и терпеть не мог одиночества. Он ставил образование во главу угла, а для меня школа была неким подобием клуба отдыха и развлечений плюс уроки физкультуры. У отца была плохая осанка, он шаркал при ходьбе. Я рос прыгучим и ловким и постоянно упрашивал папу засекать время, пока добегу до конца дома и обратно. Я перерос отца уже в восьмом классе и годом позже мог победить его в армрестлинге. Внешне мы тоже ничуть не походили друг на друга. У отца были рыжеватые волосы, светло-карие глаза и веснушки, а у меня волосы были темные, глаза почти черные, а смуглая кожа становилась еще темнее от загара уже к началу мая. Кое-кому из соседей наша непохожесть мозолила глаза, и не без причины – ведь отец растил меня один. Когда я подрос, то стал обращать внимание на соседские пересуды о том, как моя мать сбежала, когда мне не было и года. Позже я начал подозревать, что мама встретила другого мужчину, но отец никогда этого не подтверждал. Все, что он говорил, – что она совершила ошибку, выйдя замуж совсем молодой, и оказалась не готова к роли матери. Он не презирал и не хвалил ее, но следил, чтобы я упоминал мать в молитвах независимо от того, кто она была или что сделала. «Ты напоминаешь мне ее», – говорил он иногда. До настоящего дня я мало думал о матери и не общался с ней, да и желания такого у меня, если честно, не возникало.
По-моему, отец был счастлив. Я так говорю, потому что он нечасто проявлял эмоции. Объятия и поцелуи были для меня большой редкостью, да и те поражали своей безжизненностью, словно отец делал что-то по обязанности, а не по желанию. Конечно, он любил меня, раз посвятил себя моему воспитанию, но ему было сорок три, когда я родился, и мне иногда кажется, что он скорее годился в монахи, чем в родители. Человек он был наитишайший, почти не задавал вопросов о том, как там мои дела, редко сердился, но и редко шутил. Он жил по заведенному порядку: каждое утро готовил яичницу и тост с беконом, а вечерами слушал мои рассказы о школе за ужином, который сам же и готовил. Отец записывался к дантисту за два месяца, оплачивал счета утром в субботу, заводил стирку днем в воскресенье и уходил из дома каждое утро ровно в семь тридцать пять. С людьми он общался неохотно и много часов проводил один, опуская бандероли и письма в почтовые ящики согласно установленному маршруту. Он не ходил на свидания и не проводил воскресные вечера, дуясь в покер с приятелями. Телефон у нас молчал неделями, а когда звонил, это либо ошибались номером, либо оказывался сетевой маркетинг. Представляю, как тяжело отцу было поднимать меня одному, но он никогда не жаловался, даже когда я его огорчал.
Вечера я проводил один. Покончив с дневными делами, папа удалялся в «берлогу» побыть со своими монетами. Это была его единственная и всепоглощающая страсть. Больше всего он бывал доволен, сидя в «берлоге» и изучая еженедельный информационный «Бюллетень нумизмата», соображая, какую новую жемчужину присоединить к своей коллекции. Строго говоря, собирать монеты из драгоценных металлов начал мой дед. Его кумиром был один балтиморский финансист по имени Луи Элиасберг, единственный, кому удалось собрать все когда-либо выпущенные монеты Соединенных Штатов, включая вышедшие из употребления, со всеми клеймами Монетного двора. Его коллекция смело могла соперничать с собранием монет Смитсоновского музея, и после смерти моей бабушки в 1951 году дед заболел нумизматикой на пару со своим сыном. Летом они вместе ездили на поезде на предприятия Монетного двора, чтобы получить новые экземпляры из первых рук, или посещали нумизматические выставки на юго-востоке штата. Со временем дед и отец свели знакомство с монетными дилерами по всей стране. За много лет дед потратил целое состояние на пополнение коллекции и перекупку редких экземпляров. В отличие от Луи Элиасберга дед был не богат – он владел магазином со смешанным ассортиментом на Бурго, прогоревшим, когда по всему городу открылись магазины «Пиггли уиггли»[3], – и не мог тягаться с балтиморским финансистом, но все равно каждый свободный доллар вкладывал в монеты. Дед тридцать лет ходил в одном пиджаке, всю жизнь проездил на одной машине, и я уверен, что отец пошел работать на почту вместо колледжа, потому что ему ни гроша не осталось на немаленькую плату за образование. Дед был белой вороной, и сын пошел в отца – яблочко от яблони, как говорится… Когда старик отошел в мир иной, его последней волей было продать дом, а деньги пустить на покупку новых монет (что папа наверняка сделал бы и без завещания).
К тому времени, когда отец унаследовал коллекцию, она уже была довольно дорогой. Когда инфляция взлетела до небес и золото подскочило до восьмисот пятидесяти долларов за унцию, коллекция превратилась в маленькое состояние, более чем достаточное для моего бережливого папаши, чтобы спокойно уйти на пенсию, и стоила в несколько раз больше, чем четверть века спустя. Но дед с отцом собирали монеты не ради выгоды, а из охотничьего азарта и ради особой связи, возникшей между ними и скрепившей их родственный союз. Дед и отец находили нечто упоительное и захватывающее в долгом, трудном поиске какой-нибудь особой монеты, долгожданной находке и всяческих хитростях и ожесточенной торговле с целью приобрести ее по сходной цене. Иногда монета оказывалась по средствам, иногда нет, но все до единого экземпляры, попавшие в коллекцию, были сокровищами. Папа надеялся разделить со мной эту страсть, включая добровольные лишения, связанные с нумизматикой. В подростковом возрасте зимой мне приходилось накрываться несколькими одеялами, спасаясь от холода; новую обувь мне покупали раз в год. На одежду для меня денег не было вообще, и шмотки перепадали разве что от Армии спасения. У отца даже фотоаппарата не было – единственная наша фотография была сделана на нумизматической выставке в Атланте. Знакомый дилер щелкнул нас, когда мы стояли у витрины его павильона, и выслал нам снимок. Много лет фото красовалось на отцовском столе. На снимке папа стоит, обняв меня рукой за плечи, и мы оба сияем от радости: я держу пятицентовик 1926 года с головой бизона, в прекрасном состоянии, который мой отец только что приобрел. Это был один из самых редких пятицентовиков с бизоном, и нам пришлось целый месяц сидеть на хот-догах и тушеных бобах, потому что монета обошлась дороже, чем рассчитывал отец.
Я не возражал против добровольных лишений – по крайней мере первое время. Когда папа начал рассказывать мне о монетах – я был тогда в первом или втором классе, – он говорил со мной как с равным. Когда взрослый, особенно твой отец, общается с тобой как с ровней, это невероятно подкупающая и заманчивая штука для любого ребенка, и я буквально купался в непривычном отцовском внимании, губкой впитывая новую информацию. Вскоре я уже мог сказать, сколько «двойных орлов» Сен-Годена[4] отчеканено в 1927 году, а сколько – в 1924-м, и почему десятицентовик 1895 года, отчеканенный в Новом Орлеане, ценится в десять раз выше, чем монета того же достоинства, выпущенная в том же году в Филадельфии. Кстати, я это до сих пор могу. Однако в отличие от отца я в конце концов перерос страсть к коллекционированию. Монеты были единственной темой, на которую отец был в состоянии говорить, и через шесть или семь лет таких вот уик-эндов, проведенных с папой, а не с приятелями, я захотел на волю. Как большинство парней, я увлекался спортом, девушками, машинами и в основном музыкой и к четырнадцати годам уже мало времени проводил дома. Одновременно во мне росла обида. Я стал замечать разницу между тем, как живем мы и как живут большинство моих друзей. У всех были карманные деньги на кино или стильные темные очки, а я шарил под диваном в поисках закатившегося четвертака, чтобы позволить себе гамбургер в «Макдоналдсе». На шестнадцатилетие несколько моих приятелей получили автомобили; мой папаша вручил мне серебряный доллар Моргана[5] 1883 года, отчеканенный в Карсон-Сити, и я, помнится, плакал на нашем продавленном диване, с головой накрывшись одеялом. Мы были единственной семьей в округе без кабельного телевидения и микроволновки. Когда сломался холодильник, папа купил подержанный, самого кошмарного зеленого оттенка из существующих в природе, ни к чему на кухне не подходивший. Мне было неловко приглашать к себе друзей, и в этом я винил отца. Я сознаю, что вел себя как последний говнюк – если уж я так страдал без денег, мог бы косить газоны или браться за разовую работу, например, – но так обстояли дела. Я был слеп, как улитка, и глуп, как верблюд, однако, как ни сожалей сейчас о тогдашней своей незрелости, прошлого не исправишь.
Папа чуял – что-то изменилось, но не представлял, как наладить ухудшившиеся отношения с сыном. Он прибег к фамильному способу – заговорил о монетах (единственная тема, которую папа мог развивать часами) и по-прежнему готовил мне завтраки и ужины. Однако отчуждение продолжало расти. Примерно в это время я отдалился и от старых друзей. Они разделились на компании в зависимости от того, какие фильмы собирались посмотреть или какие новые рубашки купили себе в торговом центре, а я ощущал себя выброшенным на обочину жизни и завистливо наблюдающим, как живут другие. Ну и черт с ними, решил я. В старших классах публика – сборная солянка, вот я и прибился к тем парням, которые на все плевать хотели. Мне ведь тоже ничего не оставалось, как на все плевать. Я начал прогуливать занятия, курить, за драку меня три раза лишали права посещения занятий.
Спорт я тоже забросил. Раньше я играл в футбол, баскетбол и занимался бегом, пока не перешел в десятый класс; и хотя дома отец иногда спрашивал, как мои спортивные успехи, ему явно становилось не по себе, если я начинал подробно рассказывать, – он совершенно не разбирался в спорте и ни в одной команде в жизни не играл. Единственный раз папа пришел на баскетбольный матч, когда я был в десятом классе, и занял место на трибуне – странный лысеющий чудик в поношенной спортивной куртке и не подходящих по цвету носках. Отец не был грузным, но пояс его брюк скрывался между складками на животе, словно он был на третьем месяце беременности. Я почувствовал, что не хочу иметь с ним ничего общего. Мне было так неловко за отца, и после матча я к нему не подошел. За это я собой не горжусь, но уж каков есть.
Дальше – хуже. В одиннадцатом классе мой бунт достиг апогея. За два года оценки у меня значительно снизились – скорее от лени и небрежения, нежели от отсутствия ума (как мне нравится думать). Несколько раз отец ловил меня поздно вечером, когда я пытался незаметно проникнуть в дом (от меня разило, как из бочки). Однажды я прибыл домой с полицейским эскортом после вечеринки, где в открытую употребляли наркоту и спиртное. В наказание папа запер меня дома, и я демонстративно сбежал на две недели к приятелю, разозлившись на него за то, что лезет не в свое дело. Когда я вернулся домой, папа ничего не сказал, а утром на столе меня, как всегда, ждали яичница и тост с беконом. Выпускные экзамены я кое-как сдал – подозреваю, что незаслуженные удовлетворительные оценки стали своего рода маленькой взяткой за избавление школы от записного хулигана. Я видел, что отец беспокоится: иногда он в своей тихой манере заводил разговор о колледже, но к тому времени твердо решил обойтись без высшего образования: я хотел работу, машину и все материальные блага, которых не видел восемнадцать лет.
Я скрывал правду до конца выпускных, но когда отец узнал, что я не подал заявление о приеме в двухгодичный колледж, он заперся в «берлоге» на весь остаток вечера и на следующее утро ничего не сказал мне за яичницей с беконом. Вечером того же дня он попытался увлечь меня дискуссией о монетах, как за соломинку хватаясь за наше прежнее дружеское общение, которое как-то незаметно сошло на нет.
– Помнишь, как мы ездили в Атланту, когда ты нашел пятицентовик с бизоном, который мы искали несколько лет? – начал он. – Нас еще тогда сфотографировали. Никогда не забуду, как ты был счастлив. Это напомнило мне о детстве и о моем отце.
Я помотал головой. Все разочарование жизнью, которую вел отец, вдруг рванулось на поверхность.
– Меня достало слушать про монеты! – заорал я на него. – Знать их больше не хочу! Тебе нужно продать чертову коллекцию и заняться чем-то еще, чем угодно!
Отец промолчал, но до сегодняшнего дня я не забыл выражение муки на его лице. Отвернувшись, он поплелся в свою «берлогу». Я обидел его, и хотя говорил себе, что не хотел, так получилось, я кривил душой. С того дня отец редко заводил речь о монетах. Я тоже помалкивал. Между нами разверзлась пропасть – нам стало нечего сказать друг другу. Через несколько дней я заметил, что наша единственная фотография исчезла со стола, словно отец боялся, что малейшее напоминание о монетах оскорбит мои чувства. В тот момент, пожалуй, так оно и было. Я решил, что отец попросту выбросил снимок, и это меня совершенно не тронуло.
Пока я рос, мне как-то не приходила в голову мысль пойти в армию, хотя восточная часть Северной Каролины – один из самых густо усеянных военными объектами районов (в нескольких часах езды от Уилмингтона семь военных баз). Я привык считать, что армейская карьера – это для лузеров. Кому охота, чтобы тобой всю жизнь помыкали всякие стриженые шестерки? Вот уж не мне и не моим одноклассникам, кроме разве что некоторых парней, записавшихся на курсы вневойсковой подготовки офицеров резерва. Основная масса зубрилок поступили в университет Северной Каролины или в государственный университет Северной Каролины; те, кто учился неважно, поддержали свое реноме аутсайдеров, перебиваясь кое-как, попивая пиво, болтаясь по городу и как огня сторонясь любой работы, которая требовала хоть капли ответственности.
Я попал во вторую категорию. За два года после окончания школы я сменил несколько мест работы – собирал на тележку грязную посуду со столов в «Захолустном стейк-хаусе», отрывал корешки билетов в местном кинотеатре, таскал коробки в «Стэплс», пек блины в «Уофел-Хаусе» и работал кассиром в двух магазинчиках для туристов, где продают всякий хлам для отдыхающих горожан. Я тратил все заработанные деньги до копейки, питал ноль иллюзий насчет продвижения по служебной лестнице, и рано или поздно меня отовсюду увольняли. Какое-то время мне было все равно: я жил в свое удовольствие, допоздна катался на серфе, ночевал на работе и вовсю пользовался преимуществами жизни с родителем – не тратил ни цента на оплату квартиры, еду, медицинскую страховку и сбережения на черный день. Впрочем, у других дела шли не лучше. Я не чувствовал себя особенно несчастным, но через какое-то время начал уставать от такой жизни. Не от катания на серфе, разумеется, – в 1996 году по побережью пронеслись ураганы Берта и Фрэн, обеспечив мне лучшие волны за несколько лет, – но от бесцельного сидения в баре «Лерой» после серфинга. Я начал понимать, что все вечера похожи один на другой: я так и буду пить пиво, изредка встречая в баре кого-нибудь из бывших одноклассников, и он будет спрашивать, чем я занимаюсь, и я буду отвечать; затем он расскажет, чем занимается сам, и не нужно быть гением, чтобы понять – мы оба на гладеньком шоссе в никуда. Даже если у кого-то имелось собственное жилье, которого не было у меня, я не верил их признаниям в любви должности копателя канав, или мойщика окон, или перевозчика уличных туалетных кабинок. Я отлично знал, что не о такой профессии они мечтали подростками. Я мог лениться на уроках, но дураком не был.
В тот период я крутил, наверное, с десятком девиц – в «Лерое» всегда много юбок. Большинство романов скоро забылись – я использовал женщин и позволял использовать себя без малейшего сердечного трепета. Лишь связь с девушкой по имени Люси продлилась дольше двух месяцев, и незадолго до неминуемого разрыва я даже начал думать, что влюблен в нее. Она была студенткой университета Северной Каролины в Уилмингтоне, на год старше меня, и после выпуска желала работать в Нью-Йорке.
– Ты мне небезразличен, – сказала Люси в нашу последнюю ночь. – Но у нас с тобой разные цели. Ты способен на многое, но по какой-то причине тебя устраивает тупо дрейфовать. – После паузы она продолжила: – И потом, я даже не знаю, как ты ко мне на самом деле относишься.
Возразить было нечего – Люси была права. Вскоре она улетела, не утруждая себя прощанием. Через год я ей позвонил, выпросив телефон у ее родителей. Мы говорили минут двадцать. Люси сообщила, что обручилась с поверенным и что свадьба в июне.
Телефонный разговор задел меня сильнее, чем я ожидал. Я позвонил Люси как раз в тот день, когда меня в очередной раз уволили, и я пошел утешаться в «Лерой», где отиралась все та же компания лузеров. Я вдруг почувствовал, что не хочу терять еще один вечер, притворяясь, что все у меня в жизни хорошо. Я купил упаковку пива и пошел на пляж. Впервые за много лет я серьезно задумался, как жить дальше, и даже засомневался, не стоило ли последовать совету отца и поступить хоть в двухлетний колледж, однако я настолько отошел от школы и учебы вообще, что идея показалась мне нелепой и чуждой. Зовите это удачей или роковым стечением обстоятельств, но как раз в эту минуту мимо пробежали два морских пехотинца, молодые, подтянутые, приятно уверенные в себе. Если они так могут, сказал я себе, то и я смогу.
Я обдумывал все это пару дней и наконец поставил папу в известность о своем решении (не то чтобы обсудил с ним свои планы – к тому времени мы уже не разговаривали). Вечером я зашел в кухню: папа, как обычно, сидел за столом, – и вдруг увидел отца словно впервые. От его шевелюры мало что осталось, редкие волосы, сохранившиеся над ушами, заметно серебрились. Он скоро должен был пойти на пенсию, и меня больно кольнула мысль, что я не имею права подвести отца после всего, что он для меня сделал.
Вот так я пошел в армию. Сначала хотел поступить в морскую пехоту, потому что именно морпехов знал лучше всего – в Райтсвилл-Бич яблоку негде было упасть от стриженых здоровяков с базы Лежен или с Черри-Пойнт, однако, когда пришло время, выбрал армию. Я глубокомысленно рассуждал, что автомат мне все равно дадут, но в дело вмешался случай: когда я явился на пункт вербовки новобранцев в морскую пехоту, оказалось, что офицер ушел на обед, а его коллега, ведавший набором в армию (его офис располагался на той же улице, почти напротив), оказался на месте. Мое решение было скорее спонтанным, чем обдуманным, но я лихо расписался на пунктирной линии четырехлетнего контракта. Прощаясь, офицер похлопал меня по спине и поздравил, и я, идя к двери, с любопытством соображал, во что, собственно, ввязался. Это произошло в конце 1997 года, и было мне двадцать лет.