© Шпанов Н.Н., 2013
© ООО «Издательство «Вече», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Совершенно ясно, что Европой, ее трудовым народом, правят люди обезумевшие, что нет преступления, на которое они не были бы способны, нет такого количества крови, которое они побоялись бы пролить.
М. Горький
Весна в 1938 году выдалась ранняя и теплая. Вечера в Уорм-Спрингс стояли тихие и ясные. Но, несмотря на это, в кабинете коттеджа, который президент в шутку называл «маленьким Белым домом», пылал камин. Собственно говоря, это сооружение, такое же простое, как и все в этом доме, даже нельзя было назвать камином: несколько грубо отесанных камней и незамысловатая решетка, ниша, прикрытая листом меди, – вот и все. Это был простой очаг. Он топился теперь целыми днями. Не ради президента, который чувствовал себя хорошо, как всегда после лечебного курса на водах Уорм-Спрингс, а из-за того, что его главный секретарь и самый близкий поверенный, Гоу, был болен. Он с утра до вечера сидел в кресле, кутаясь в плед. Озноб тряс его не затихая.
Поставив ногу на решетку очага и опершись локтем о колено, Додд неспеша поворачивал щипцами поленья и слушал более медленную, чем обычно, речь Гоу:
– Все это для нас не тайна, профессор. Хозяин отдает себе отчет в том, где таится опасность для всех его начинаний.
– Это справедливо, Гоу, и… – Додд немного подумал и, не выпуская из рук щипцов, придвинулся к собеседнику: – Честное слово, мне иногда обидно за президента!
– А что он может сделать? – Гоу с трудом выпростал из-под пледа руку и сделал ею слабое движение, как бы подтверждая бессилие президента. – Они делают все, что хотят.
– И он это знает?
Гоу молча кивнул головой.
Додд с раздражением бросил щипцы, и они загремели на медном листе перед очагом.
– Но чего вы хотите, Додд? – Было видно, что Гоу трудно говорить. – Что он может? Если бы шайка Ванденгейма была в состоянии, она уничтожила бы всех нас… всех…
– Однажды они уже пробовали.
– И нельзя быть уверенным, что не попробуют еще.
– Теперь-то уж нет! Народ не позволит.
– Народ… – с горечью произнес Гоу. – Если бы средний американец не так легко поддавался обману!.. Газеты одна за другой скупаются банками. Скоро президенту негде будет сказать американцам то, что он думает.
– Это уж вы хватили через край, – рассмеялся Додд. – Не нацизм же у нас, в самом деле.
– Пока еще нет…
Гоу произнес это таким тоном, что можно было за него докончить: «Но скоро, по-видимому, будет».
Он помолчал и все с той же грустью сказал:
– Наши мероприятия проваливаются одно за другим. Нам не удалось даже провести законопроект об огосударствлении производства электроэнергии.
– Вы слишком многого захотели.
– А это был наш главный козырь.
– Знаете что, – с добродушной усмешкой сказал Додд, – наш президент порой кажется мне фантазером, а иногда хитрецом, его не сразу поймешь… Впрочем, оставим это. Хочу сказать вот что: чем дольше я сидел в Германии, тем больше убеждался: нацистов нельзя остановить никакими полумерами. Эта преступная шайка – Геринг, Гитлер, Геббельс – может пойти на любую дикую выходку.
– Они пять раз оглянутся, прежде чем прыгнуть в бездну! – возразил Гоу. – Уроки истории обязательны для всех.
Тоном нескрываемого презрения Додд заявил:
– В том-то и беда, Гоу, что у них психология убийц. А тут уже не до истории, даже если ее знаешь!
– Это ужасно! Просто ужасно… – Гоу откинулся на спинку кресла. Он часто и тяжело дышал. Его бледное до прозрачности лицо отражало душевное страдание.
– Могу я вам чем-нибудь помочь? – сочувственно спросил Додд, растерянно перебирая склянки с лекарствами, которыми был заставлен весь курительный столик.
Гоу, не открывая глаз, отрицательно покачал головой. После долгого молчания он прошептал:
– Где же выход?.. Выход?!
Он с трудом поднял веки и исподлобья следил за Доддом, молча рассматривавшим модели кораблей, расставленные вдоль стены кабинета.
Любуясь искусно сделанным клипером, Додд рассеянно проговорил:
– Мне кажется, что на свете нет ничего более располагающего к раздумью, чем вот такой чудесный маленький парусник. Как вы думаете?
Гоу болезненно улыбнулся:
– Я прежде всего думаю, что вы не это хотели сказать.
– Я всегда говорил президенту, что дипломат я плохой… Скажите-ка ему, пусть держит подальше от себя Буллита. Он слишком доверчивый человек, наш ФДР. Мне рассказывали кое-что об интригах Буллита в Москве, – совсем нечестная была игра… Впрочем, не нужно и рассказов, достаточно того, что я слышал от него своими ушами. А как это было отвратительно, когда он из кожи лез, чтобы доказать французам, будто соглашение с Россией равносильно безумию. Он так поносил советскую армию, так отзывался о платежеспособности Советов…
– Могу себе представить, что этот молодец будет проделывать на посту нашего посла в Париже!
– Неужели Хэлл не может убедить хозяина убрать Буллита?
– Буллит как раз и есть первый, но довольно яркий образец резидента Ванденгейма на официальном посту американского посла.
Додд отошел от моделей и вплотную приблизился к Гоу.
– То, что я вам хочу сказать, всегда лучше говорить с глазу на глаз.
Гоу приподнялся было в своем кресле.
– Нет, нет, лежите, лежите. – Додд склонился к его уху. – Я не стал бы спорить, если бы кто-нибудь сказал мне, что видел имя Буллита в списке агентуры Гиммлера и Риббентропа.
Гоу взглянул на него испуганными глазами:
– Это уж слишком!
– Путем несложных софизмов можно прийти к выводу что нет никакой разницы – получать ли деньги непосредственно от Ванденгейма или через руки Гиммлера, – с усмешкой сказал Додд.
Гоу снова сделал попытку приподняться в кресле, но без сил упал обратно. Его взгляд выражал почти ужас, когда он, жадно ловя ртом воздух, через силу проговорил:
– Профессор… мой дорогой… вы понимаете, что говорите?.. Ведь это же посол Соединенных Штатов!
Додд поднялся, сделал несколько шагов и с таким видом как будто почувствовал себя на профессорской кафедре проговорил:
– Мое преимущество перед вами, Гоу, состоит в том, что я, как историк, уже научился относиться ко всему более или менее спокойно. Так, как если бы происходящее было только рассказом о давно минувших временах…
Гоу умоляюще протянул к послу дрожащую руку:
– Умоляю вас, замолчите!.. Ни слова хозяину. Да, да, Додд, пожалейте его!
– Пока я не буду иметь в руках точных доказательств, я ему ничего не скажу. А я их, вероятно, уже не получу, поскольку никогда больше не вернусь в Германию.
– А именно о том, чтобы вы туда вернулись, президент и хочет вас просить.
– С меня довольно! Даже самый нормальный человек может сойти с ума, если его долго держать среди одержимых. Нет, с меня довольно! Пусть кто-нибудь другой…
– Он вам очень верит и любит вас.
– Я был бы рад ему помочь, если бы это было возможно, – серьезно произнес Додд, – но в Германии нужен только американский наблюдатель, если мы намерены и дальше равнодушно смотреть, как наци готовятся пустить под откос мир.
– Мир?
– Для них война – дело решенное. Уже сейчас.
– У них еще ничего нет.
– Скоро будет все. Наши им помогут.
– Не говорите об этом так громко даже тут!
Дверь отворилась, и, тяжело опираясь на две палки, медленно вошел Рузвельт.
– Вы видите, дорогой Уильям, – грустно произнес он, поздоровавшись с послом, – мы поменялись местами с беднягой Гоу!
Рузвельт кивком головы позвал с собой Додда и вышел на веранду.
– Я в совершенном отчаянии, – негромко сказал он, – врачи ничего не могут поделать. Бедняга тает у нас на глазах. Я чувствую себя так, словно уходит половина меня самого… Врачи ничего не понимают… а человек умирает!
– Просто плохо верится.
– Я сам не верил, пока не понял сердцем: он умирает… А мы с ним еще почти ничего не сделали.
– У вас еще все впереди, президент!
– Хотел бы я знать, когда право на жизнь перестанет быть тем, что нужно вырывать друг у друга из рук.
– Если судить по истории – никогда.
– Знаю, вы пессимист, Уильям, но если бы я так подходил к делу, то должен был бы считать, что покойный президент Кливлэнд был прав…
– В чем?
– Говорят, когда отец привез меня ребенком в гости к Кливлэнду, тот будто бы сказал: «Желаю тебе, молодой человек, того, чего не пожелает никто: никогда не стать президентом».
Додд взял руку Рузвельта.
– К счастью для Штатов, его пожелание не оправдалось!
Рузвельт долго держал руку Додда в своей и, прежде чем выпустить, крепко пожал.
– Вы же знаете, Уильям, как важно удержать этих людей от безумства, к которому они идут. Это может сделать только честный и умный человек.
Додд грустно покачал головой:
– Благодарю, президент, но… честное слово, я уже не верю в возможность предотвращения войны.
– А вы понимаете, что пожар не ограничится Европой?
– К сожалению, это так, – согласился Додд. – С тех пор как Токио присоединилось к этой «оси», джапы потеряли голову.
– Положим, эти господа потеряли ее давно и без помощи Гитлера. Я знаю: нам не удастся остаться в стороне от того, что начнется в Европе.
– Может быть… – неопределенно проговорил Додд, и по его тону было видно, что старый посол и сам не верит такой возможности.
Но, словно спеша досказать свою мысль, президент продолжал, несколько возбуждаясь:
– Вскармливая Марса своими долларами, наши хитрецы воображают, будто им удастся спокойно и безмятежно глядеть отсюда, как европейцы будут истреблять друг друга оружием, на котором с полным правом могло бы стоять клеймо: «Сделано в США».
– Пока дело не дойдет до русских. Те предпочитают собственные марки.
– Может быть, – негромко сказал Рузвельт и повторил: – Может быть… А ведь и для наших все дело сводится к тому, чтобы столкнуть лбами Запад и Россию…
– Речь идет о Германии, президент, – заметил Додд. – Только о ней.
Рузвельт кивнул головой:
– Мы-то с вами понимаем друг друга… Ужас в том, Уильям, что жадность ослепляет наших. От нетерпения снять золотую жатву…
Додд с усмешкой перебил:
– Я бы назвал ее кровавой…
– …Они не любят заглядывать за кулисы… Я говорю: их нетерпение грозит вовлечь нас в трудные дела. Кое-кому из американцев придется платить за эту жатву головами.
– Речь может идти только о простых американцах.
– О них я и говорю, – с раздражением сказал Рузвельт.
– А разве в них дело?
– Не прикидывайтесь циником, Уильям! Мы-то с вами знаем, чьи руки нужны, чтобы строить жизнь.
– Но ванденгеймам уже нет до этого дела.
– А мне есть! Есть дело, Уильям. – Рузвельт стукнул палкой по перилам балкона. – Американскому кораблю предстоит бурное плавание. Я не могу в него пускаться с одними пассажирами вроде Ванденгейма. Мне нужны и простые матросы. Я вынужден думать и о простом матросе, Уильям, без которого все мы должны будем варить суп из бумажных долларов… Одним словом: я должен смотреть дальше своего носа. А между тем мне мешают на каждом шагу. Наш главный противник тут, Уильям. Прежде всего тут! И вы нужны мне в Берлине, чтобы видеть, что происходит здесь, понимаете?
Рузвельт поймал на себе испытующий взгляд старого историка.
– Если мне удастся вернуться к занятию историей, – сказал Додд, – а я надеюсь, удастся, то одной из самых трудных фигур для меня будет тридцать второй президент.
Рузвельт рассмеялся:
– Ничего загадочного, Уильям, ничего!
– А объяснить сущность «социального ренегата», думаете, так просто? – спросил Додд. – Наши дураки с Пятой авеню не понимают, что вы не ренегат, а их самый верный защитник. Хотя, видит бог, они не стоят этой защиты!
Поднявшись с кресла, Рузвельт подошел к перилам, откуда открывался обширный вид на окрестность, и указал Додду в сторону светящихся вокруг озера огней.
– К сожалению, пока это единственное, что мне удалось сделать по-настоящему. И то только потому, что я не претендовал тут ни на чьи средства, кроме своих собственных. Они думали, будто я затеял коммерческое дело, и не хотели мне мешать: надо же и президенту иметь свой бизнес. Этот курорт, может быть, единственно хорошее, что останется от меня американцам. Мало! Почти ничего!.. Словно я не президент, а лавочник средней руки из квакеров.
Додд в задумчивости смотрел на мерцающие огоньки курорта, и пальцы его нервно отстукивали что-то по перилам балкона.
– Честное слово, президент, если бы я хоть на йоту верил в смысл своей миссии в Германии, я отдал бы себя вам. – Он помолчал и, наклонившись к президенту, проговорил: – Но я не верю в смысл такой миссии.
– Ну, все равно, по рукам, – весело сказал Рузвельт.
– Я уже стар, президент.
– Хэлл старше вас, а, смотрите, стоит на правом фланге. Вы знаете, что нам удалось наконец провести закон, воспрещающий перевозку оружия франкистам на американских судах? Это в десять раз меньше того, что я хотел бы сделать, если бы меня не держали за руки.
– Не очень большое завоевание, президент! – с невольно прорвавшейся иронией сказал Додд. – А не боитесь ли вы, что наше эмбарго сыграет роль, как раз обратную той, какую вы хотели бы ему дать?
Рузвельт пристально смотрел в глаза старому послу. Некоторое время помолчал. Потом с оттенком раздражения проговорил:
– По-вашему, я не понимаю, что этот запрет окажется односторонним?
– Именно это я имел в виду.
– Увы, Уильям! – Рузвельт покачал головой. – Я знаю больше: никакие, слышите, никакие наши меры не помешают нашим оружейникам вооружать того, кого они хотят видеть победителем в испанской войне… Они сумеют доставить Франко оружие не только в обход, через всяких там иностранных спекулянтов. У них хватит нахальства везти его почти открыто, на глазах нашей собственной полиции. Я все понимаю, старина… – Он умолк, словно не решаясь продолжать. Потом, положив руку на плечо собеседника, быстро закончил: – Видит бог, это уже не моя вина! – и хотел снять свою руку, но Додд задержал ее и понимающе сжал своими сухими, старческими пальцами. – Иногда, Уильям, я завидую… лошади, идущей в шорах… – тихо проговорил Рузвельт.
– И после этого вы уговариваете меня вернуться на пост посла?
– А что же делать, старина!.. Вот и я… С одной стороны, я именно только президент, и нельзя требовать от меня большего, нежели в моих силах… А с другой… Ведь я именно президент, и имею ли я право не заботиться о том, что подумают о нас, американцах, в остальном мире? Отказаться от эмбарго – значило открыто, понимаете, цинически открыто помогать фашистам!
– Но ведь всякий, кто соображает на йоту больше зайца, поймет: такой декорум, как эмбарго, – удар по Испанской республике! – воскликнул Додд.
Рузвельт всем корпусом повернулся к собеседнику, и, как ни поспешно он отстранился от яркого света, упавшего ему на лицо сквозь стекла балконной двери, посол увидел: краска заливала щеки президента.
– Я не имею права превращаться в фантазера, – без прежнего раздражения, но с заметной резкостью, словно бы нарочно подчеркнутой, говорил Рузвельт. – Вы должны это понять. Просто обязаны понять, не только как дипломат, но и как американский историк. Сидя на моем месте и зная десятую долю того, что творится за моей спиной, нельзя сохранять иллюзии. Я недавно узнал, что у меня под носом состоялась большая конференция главных боссов Уолл-стрита с немцами.
– Здесь?
– Да, около Нью-Йорка.
На лице Додда появилось выражение смятения.
– Все те же – Дюпон и весь эскадрон Моргана?
– Конечно, и наш старый приятель Ванденгейм тут как тут. – Рузвельт сердито стукнул палкой по перилам. – Что придумали!.. Самым откровенным образом вооружают немцев. Дюпон двойным ходом, через «Дженерал моторс» и Опеля, занялся уже самолетостроением для наци – купил немецкие заводы Фокке-Вульф.
К удивлению Рузвельта, Додд вдруг рассмеялся:
– А я-то ломал голову: на какие деньги немцы расширили это дело? Оно стало расти как на дрожжах. Это как раз та фирма, которая доказала преимущество своих боевых самолетов в Испании.
Рузвельт развел руками:
– И я ничего не в состоянии поделать: все внешне совершенно прилично. Не могу я в конце концов лезть в частные дела предпринимателей!
– И, конечно, как всегда, все через эту лавочку Шрейберов?
– Разумеется. Эта старая лиса Доллас обставил их дело так, что пока не разразится какая-нибудь паника, к ним не подступишься.
– На вашем месте, президент, я велел бы обратить внимание на очень подозрительную компанию немцев, свившую себе гнездо в Штатах. Среди них есть такие типы, как этот Кидингер – самый настоящий убийца.
– Я уже говорил Говеру…
Додд быстро взглянул на Рузвельта и опустил глаза.
– Говер? – в сомнении проговорил он. – Я бы на вашем месте, президент, создал что-нибудь свое.
– Свою разведку? – Рузвельт повернулся к нему всем телом, не в силах скрыть крайнего удивления.
– Говер Говером, – негромко сказал Додд, – а лучше бы что-нибудь свое. Поменьше, но понадежней.
– Да, не вовремя болеет Гоу, – проговорил Рузвельт после паузы. – Мне очень нужны люди!
– Ничего, он еще встанет.
Рузвельт покачал головой.
– Нет… Он уже заставил и меня привыкнуть к мысли, что я должен буду обходиться без него!
– Мужественный человек.
– Но в последнее время сильно сдал. Форменная мания преследования. – Рузвельт через силу усмехнулся, но усмешка вышла горькой. – Совершенно как у Шекспира: норовит обменяться со мной стаканами, тарелкой. Не верит никому… Пойдемте к нему, Уильям. Бедняга любит сыграть вечерком роббер бриджа.
Рузвельт поднялся при помощи Додда и пошел с балкона.
– Гоу, старина, готовьтесь-ка к хорошей схватке! – крикнул он с порога. – Додд вам сейчас покажет, что такое профессорский бридж…
Он не договорил: Гоу лежал, вытянувшись в качалке. Плед сбился к ногам, пальцы рук судорожно вцепились в ворот рубашки, словно стремясь его разорвать. Голова Гоу была откинута назад, и на мертвом лице застыла гримаса страдания.
Голые деревья стояли ровными шеренгами, как арестанты, – безнадежно серые, унылые, все на одно лицо. Сквозь строй стволов была далеко видна темная, влажная почва. Она была уже взрыхлена граблями. Следы железной гребенки тянулись справа и слева вдоль дорожек Тиргартена.
От влажной земли поднимался острый запах. Из черной неровной поверхности куртин лишь кое-где выбивались первые, едва заметные травинки.
Шагая за генералом, Отто старался думать о пустяках. Глупо! Все то легкое и приятное, что обычно составляло тему его размышлений во время предобеденной прогулки, сегодня не держалось в голове. Чтобы заглушить мысли о предстоящем вечере, он готов был думать о чем угодно, даже о самом неприятном, – хотя бы о вчерашней ссоре с отцом. Старик не дал ему ни пфеннига. Придется просить у Сюзанн. Но вместо Сюзанн представление о надвигающейся ночи ассоциировалось с чем-то совсем другим, неприятным.
Избежать, увернуться?.. Черта с два!..
Узкая длинная спина Гаусса вздрагивала в такт его деревянному шагу. Сколько раз Отто казалось, что старик должен сдать хотя бы здесь, на прогулке, когда вблизи не бывало никого, кроме него, адъютанта Отто. Вот-вот исчезнет выправка, согнется спина, ноги перестанут мерно отбивать шаг, и, по-стариковски кряхтя, генерал опустится на первую попавшуюся скамью. Может быть, рядом с той вон старухой в старомодной траурной шляпке. И попросту заговорит с нею о своей больной печени, о подагре… Или около того инвалида, с таким страшно дергающимся лицом. И с ним Гауссу было бы о чем потолковать: о Вердене, где генерал потерял почти весь личный состав своего корпуса, или о Марне, стоившей ему перевода в генштаб… Как бы не так!
Голова генерала оставалась неподвижной. Седина короткой солдатской стрижки поблескивала между околышем и воротником шинели. Одна рука была за спиною, другая наполовину засунута в карман пальто. Всегда одинаково – до третьей фаланги пальцев, ни на сантиметр больше или меньше. Перчатки скрывали синие жгуты склеротических вен. Непосвященным эти руки должны были представляться такими же сильными, какими всегда казались немцам руки германских генералов.
Все было, как всегда. Все было в совершенном порядке. Прогулка!..
Старик нагуливал аппетит, а ему, Отто, кажется, предстояло из-за этого вымокнуть. Совершенно очевидно: через несколько минут будет дождь. Уж очень низко нависли тучи. Кажется, этот серый свод прогнулся, как парусина палатки под тяжестью скопившейся в ней воды, и вот-вот разорвется. И польет, польет…
В прежнее время, даже вчера еще, Отто, не стесняясь, указал бы генералу на угрозу дождя. Разве это не было обязанностью адъютанта? Так почему же он не говорил об этом сегодня? Почему сегодня каждая фраза старика, каждый взгляд заставляли его вздрагивать?
Отто поймал себя на том, что, вероятно, впервые за четыре года своего адъютантства шел за генералом именно так, как предписывает устав: шаг сзади, полшага влево. Уж не боялся ли он попасться старику на глаза? Нет, генерал и не думал на него смотреть. Он уставился в землю, предпочитая видеть желтый песок аллеи и попеременно появляющиеся перед глазами носки собственных сапог. Идя так, не нужно было отвечать на приветствия встречных. Это называлось у Гаусса «побыть в одиночестве». Достаточно было не смотреть по сторонам. Ноги сами повернут налево, вон там, у памятника Фридриху-Вильгельму. Короткий почтительный взгляд на бронзового короля. От него двести семьдесят шесть шагов до статуи королевы Луизы. Затем – к старому Фрицу. Здесь голова генерала впервые повернется: дружеская усмешка, кивок королю. Точно оба знали секрет, которого не хотели выдавать. Кажется, король-капрал даже пристукивал бронзовой тростью: смотри не проговорись!
Но вот и Фридрих остался влево. На повороте генерал оглянулся, чтобы еще раз посмотреть на него. Теперь – вдоль последнего ряда деревьев. Сквозь них чернел асфальт Тиргартенштрассе. Тут нужно было поднять глаза: на улице шумел поток автомобилей. Полицейские уже обменялись коротким, отрывистым свистком. Тот, что торчал посреди асфальта, поднял руку, но все же за рулями сидели неизвестные штатские. Нужно было глядеть в оба.
Одиночество кончилось. Голова генерала была поднята. Он смотрел перед собою поверх прохожих, поверх автомобилей. Для немцев, сидящих в машинах, этот старик был армией. Отто шагал за ним также с поднятой головой. Вот бы ввести правило: гражданские лица приветствуют господ офицеров снятием головного убора…
Скотина, а не шуцман! Опустил руку, как только генерал ступил на тротуар, и поток автомобилей ринулся вдоль улицы.
Вот и церковь Святого Матфея. Кривая Маргаретенштрассе. Почему, собственно говоря, генерал предпочитал старый неуютный дом казенной квартире? Или он не был уверен в прочности своего положения? Может быть, он чуял что-нибудь старческим носом? Ерунда! Разве он не был одним из тех, кому армия обязана примирением с наци?..
Первые капли дождя упали, когда до подъезда оставалось несколько шагов.
В прихожей, сбросив шинель на руки вестовому, Гаусс в упор посмотрел на Отто:
– Ты мне не нравишься. Что-нибудь случилось?
– Никак нет.
– Может быть, дома что-нибудь?
– О, все в порядке!
– Что отец?
Стоило ли отвечать? За шутливой приветливостью Гаусса была скрыта непримиримая вражда к Швереру. Отто знал: Гаусс не мог простить Швереру отказ присоединиться к группировавшимся вокруг него недовольным. Гаусс считал Шверера трусом. Сразу по возвращении из Китая его запихнули в академию – читать историю военного искусства.
– Старая перечница! – усмехнулся генерал. – Не хочет понять главного: за эти двадцать лет русские выросли на два столетия.
Отто не слушал. Он знал наперед все, что скажет Гаусс. Знал, что тот кончит фразой: «Я бы предпочел оставить этот орешек вашему поколению!» Может быть, он еще постучит согнутым пальцем по лбу Отто: «Если у вашего брата здесь будет все в порядке».
Отто не слушал генерала. Хотелось одного: улизнуть. У него были дела поважнее.
Генерал подошел к барометру и ногтем стукнул по стеклу.
– Ты не забыл о сегодняшнем вечере? – спросил он.
– Никак нет.
– Надо присмотреть, чтобы не попал никто, кроме приглашенных.
– Так точно.
Генерал покосился на Отто.
– Заплесневел ты тут со мною. Поезжай-ка обедать куда-нибудь, где собираются офицеры.
– М-мм…
– Сидишь на мели? – усмехнулся Гаусс. – Ну, ну, я же понимаю. Небось, и я не родился с этой седою щетиной.
Генерал посмотрел в каминное зеркало и провел рукою по стриженной бобриком голове.
– Н-да-с, позавидовать нечему. – Он с улыбкой обернулся к Отто. – Небось, глядишь на меня и думаешь: «Какого черта пристал ко мне, старая образина?» Не воображай, будто и ты будешь вечно вот таким петухом. – И вдруг резко оборвал: – Иди!
Отто отказался от казенной машины. Таксомотор он отпустил, не доезжая цели. Целью этой был уединенный дом в одном из кварталов Вестена. Плотные шторы делали его окна слепыми. Ни вывески на карнизе, ни дощечки на дверях. Немногие жители могли бы сказать, кем был занят дом.
Отто уверенно нажал кнопку звонка. Он знал каждую черточку в лице человека, который сейчас отворит дверь и молча пропустит его мимо себя. Он знал, в какой позе будет сидеть Кроне; знал жест, которым тот подвинет ему сигары. В этом жесте уже не будет любезности, с какою Кроне предложил ему первую сигару четыре года тому назад. Да, с тех пор Кроне порядочно изменился. Один только раз он был так же обворожителен, как на первом свидании: при встрече после своего выздоровления…
Гаусс лежал, не включая свет. В тишине было слышно, как поскрипывала кожа дивана под его большим телом. Погруженный в темноту кабинет казался огромным. Отсвет уличного фонаря вырвал одно-единственное красное пятно на темном холсте портрета. Определить его форму было невозможно. Но генерал хорошо знал: это был воротник военного сюртука. Он отчетливо представлял себе и черты лица над этим воротником. Ленбах изобразил это лицо именно таким, каким запечатлела его память Гаусса. Живым Гаусс видел этого человека всего несколько раз. Гаусс был тогда слишком молод и незначителен, чтобы иметь частые встречи с генерал-фельдмаршалом графом Мольтке. Тому не было дела до молодого офицера, только что поступившего в академию. Если бы старик знал, что этот офицер сидит теперь в главном штабе, он, может быть, глядел бы на него со стены не так сурово!
Гаусс угадывал в темноте холодный взгляд старческих глаз; сердитая складка лежала вокруг тонких выбритых губ; прядь легкой, как пух, седины колыхалась между ухом и краем лакированной каски.
Генерал услышал дребезжащий голос Мольтке:
– Затруднения надо преодолеть. Главенство армии должно быть сохранено.
– Боюсь, что я не родился с талантом организатора, ваше высокопревосходительство, – скромно ответил Гаусс.
Мохнатые брови Мольтке сердито задвигались.
– Талант – это работа. Извольте работать. Вы полагаете, что я победил в семьдесят первом году так, между делом? Нет-с, молодой человек, я полвека работал для этой победы. Один из ваших товарищей, полковник Шлиффен, сказал верно: «Славе предшествуют труд и пот».
Мысль Гаусса вдруг раздвоилась, и в то время как одна ее половина продолжала следить за словами Мольтке, другая поспешно рылась в памяти: «Кто-то еще говорил о славе нечто подобное. Кто же?.. Кто-то из французов: «Слава – это непрерывное усилие».
– Бывает, что ни одно из положений стратегии неприменимо, – робко заметил Гаусс.
Мольтке медленно обернулся куда-то в темноту:
– Послушайте, молодой человек. Скажите этому капитану, что всякий желающий достигнуть решающей победы, должен стать над законами стратегии и морали. Нужно решать: какие из этих условностей можно нарушить, чтобы обмануть противника, и какие должно использовать, чтобы связать его свободу.
Голос Шлиффена ответил из темноты:
– Позвольте мне повторить слова вашего высокопревосходительства:
«Стратегия представляет собой умение находить выход из любого положения».
Вот и все… Извольте проснуться!
Гаусс почувствовал легкое прикосновение к плечу.
– Извольте проснуться!
– Да, да… – Генерал быстро сел. Ноги в красных шерстяных носках беспомощно шарили вдоль дивана.
Денщик нагнулся и придвинул туфли.
– Телефон, экселенц.
Генерал, шаркая, подошел к столу.
– Август?.. Да, да… Отлично… Через четверть часа?.. Жду, жду.
Он потянулся: «Я, кажется, умудрился видеть сон?» Он силился представить виденное и не мог. Но взглянув на портреты Мольтке и Шлиффена, вспомнил все.
Он вышел в зал и повернул выключатель. Со стен на него смотрело несколько поколений руководителей армии. Гаусс мог на память восстановить каждую деталь старых полотен. Зейдлиц, Дерфлингер… Дальше Шарнгорст, Гнейзенау… Вот снова победитель при Кенигреце и Седане, по сторонам от него – старый разбойник Бисмарк и Вильгельм I, приведенный им к воротам Вены и во дворец французских королей. Генерал не любил этого портрета. А вот и младшие: Фалькенгайн, Макензен. Эти ловкачи ускользнули от необходимости расхлебывать заваренную ими кашу. Нагадили всему свету, а расплачиваться «молодым людям» вроде Гаусса!
«Славе предшествуют труд и пот!» Гаусс усмехнулся: «Наивные времена! В наши дни славе сопутствует риск получить пулю в затылок…»
Генерал сердито выключил свет. Полководцы послушно исчезли. Сразу хоп – и нет никого. Направо кругом! Если бы его так же слушались в жизни! Но жизнь – не то. Вот она течет там, за окнами, – темная и не всегда понятная.
Даже его родная Маргаретенштрассе казалась таинственной в этой мокрой черноте. А ведь здесь прошла почти вся жизнь Гаусса. Он помнил еще те времена, когда улицу перегораживала большая вилла с парком, там, где теперь проходит Викториаштрассе. Это были милые, тихие времена. Он приезжал домой кадетом, потом юнкером и молодым офицером. Большая квартира, всегда немного пахнувшая скипидаром и воском и еще чем-то таким же старомодным. Холодные камины; скользкий паркет; тусклый свет даже в солнечные дни. Отец не считал нужным прорубать широкие окна, ломать стены и лестницы, как делали другие. По его мнению, дом и так не был худшим на этой старой улице.
Но вот снесли дом в конце Маргаретенштрассе, и она сделалась сквозной. Старые дома стали ломать один за другим. На их месте вырастали новые. Архитекторы изощрялись в их украшении. Церковь Святого Матфея перестала быть гордостью квартала. В новые дома приходили чужие, непонятные люди. Это не были крупные чиновники или помещики, приезжавшие на зиму из своих имений, чтобы побывать при дворе. Промышленники средней руки и коммерсанты явились, как равные. Среди них многие разбогатели во время мировой войны. Только в ту часть улицы, что прилегает к Маттеикирхштрассе, шиберы не решались некоторое время совать нос. Но вот и на скрещении этих улиц появились новые люди.