© А. А. Долин, перевод стихотворений, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 Издательство Азбука®
У этой книги удивительная судьба. Созданная в самом начале XIV столетия придворной дамой по имени Нидзё, она пролежала в забвении без малого семь веков и только в 1940 г. была случайно обнаружена в недрах дворцового книгохранилища среди старинных рукописей, не имеющих отношения к изящной словесности. Это был список, изготовленный неизвестным переписчиком XVII столетия с утраченного оригинала. Ценность находки не вызывала сомнений, но рукописи снова не повезло – обстановка в Японии начала 1940-х годов не располагала к публикациям такого рода, несмотря на всю их художественную и познавательную значимость. Четвертый год шли военные действия в Китае, Япония готовилась к вступлению во Вторую мировую войну. Стержнем милитаристской идеологии был культ императора, принимавший все более реакционные формы. Повесть Нидзё, правдиво рисующая быт и нравы, существовавшие, пусть даже в далеком прошлом, при дворе японских императоров, «божественных предков», звучала бы в тех условиях недопустимым диссонансом. Так случилось, что «Непрошеная повесть» увидела свет лишь сравнительно недавно, в 60-х годах XX в. Появление этой книги стало сенсацией в литературных кругах Японии, привлекло внимание японских и зарубежных ученых, а со временем и широких читательских кругов. Ныне автобиографическая повесть Нидзё заняла достойное место в классическом наследии японской литературы, приоткрыла новые, яркие грани самобытной культуры японского средневековья.
Своеобразной была обстановка в Японии второй половины XIII столетия, на которую приходятся годы жизни Нидзё (1258–?). Прошло уже больше полувека с тех пор, как после долгой кровопролитной междоусобицы власть в стране перешла от старинной родовой аристократии во главе с императорским домом к сословию воинов-самураев. На востоке страны, в селении Камакура, возникло новое правительство самураев, так называемое правительство Полевой Ставки (Бакуфу). Новая власть, в лице могущественных военно-феодальных домов Минамото, а затем Ходзё, конфисковала бóльшую часть земельных владений, принадлежавших императорскому дому и многим аристократическим семьям, тем самым подорвав экономическую и политическую основу господства аристократии. Разумеется, со стороны былых властителей-императоров предпринимались попытки сопротивления, даже вооруженного (Смута годов Сёкю, 1219–1222), но правительство самураев без особых усилий справлялось с этими заговорами, не подкрепленными сколько-нибудь реальной силой, казня зачинщиков и бесцеремонно отправляя в ссылку императоров.
Ко времени действия «Непрошеной повести», т. е. в конце XIII в., о сопротивлении уже не было речи. Во всех важнейших пунктах страны сидели наместники-самураи, зорко наблюдавшие не только за тем, чтобы рис – основа богатства в ту эпоху – неукоснительно поставлялся властям в Камакуре, но и за малейшими проявлениями неподчинения режиму. В столице, резиденции императоров, было даже двое наместников, следивших за императорами и их окружением, а заодно и друг за другом[1]. Правительство Полевой Ставки полностью контролировало жизнь двора, ему принадлежало решающее слово даже в таком вопросе, как престолонаследие.
Новые правители, самураи, не уничтожили институт монархии; напротив, они его полностью сохранили, продолжая оказывать внешние почести императорскому дому. Больше того, заимствовав от былого режима систему регентства, теперь даже самого сёгуна, этого «Великого полководца, покоряющего варваров», назначали из числа малолетних принцев, отпрысков императорского семейства, а фактический глава нового режима (теперь он именовался не регентом, а правителем – сиккэн) вступал в должность лишь после соответствующего императорского указа. Излишне говорить, сколь фиктивный характер носили эти якобы высшие императорские прерогативы. Система регентства сохранялась и при дворе. Трон занимал ребенок (иногда годовалый!) или подросток, а его отец именовался «прежним» государем или, в случае принятия монашеского сана, государем-монахом. Такой порядок приводил к тому, что одновременно с «царствующим» императором имелось еще и несколько «прежних»[2]. У каждого из них был свой двор, свой штат придворных и т. п.
Междоусобные войны конца XII – начала XIII в. разорили и опустошили некогда пышную столицу Хэйан (современный г. Киото). Грандиозный дворцовый комплекс сгорел дотла. Постоянной императорской резиденции не существовало. Императоры жили в усадьбах знати, главным образом своей родни по женской линии. Так, часто упоминаемый в повести дворец Томикодзи, где с детства жила и до двадцати шести лет служила Нидзё, фактически принадлежал знатному семейству Сайондзи. Монополия брачных союзов с императорским домом принадлежала этой семье, потомкам некогда могущественного рода Фудзивара. «Законных» супруг обычно бывало две, реже три. Обе нередко доводились друг другу родными или двоюродными сестрами, а своему супругу, императору, – двоюродными сестрами или тетками[3]. Браки между кровной родней были обычным делом и заключались, как правило, в раннем возрасте и только по политическим соображениям. При средневековом японском дворе не существовало гарема, зато процветал институт наложниц.
Знатным мужчинам и женщинам, служившим при дворе, приходилось самим содержать себя, своих слуг и служанок, иметь свой выезд, они должны были заботиться о подобающих положению нарядах. Средств, поступавших в императорскую казну с санкции самурайского правительства, отнюдь не хватило бы для содержания пышной свиты. А свита по-прежнему была пышной, сохранялась многоступенчатая иерархия придворных званий и рангов, соблюдался сложный придворный ритуал, традиционные, освященные веками церемонии, празднества, всевозможные развлечения. Это был причудливый мир, где внешне все как будто бы осталось без изменений. Но только внешне – по существу же жизнь аристократии, всего императорского двора была своеобразным вращением на холостом ходу, ибо безвозвратно канул в прошлое былой порядок, когда власть в феодальном японском государстве принадлежала аристократии.
Разумеется, богатая культурная традиция, сложившаяся в аристократической среде в минувшие века, не могла погибнуть в одночасье. При дворе продолжались занятия искусством – музыкой, рисованием, литературой, главным образом поэзией, но также и прозой. Об этом убедительно свидетельствует «Непрошеная повесть» Нидзё, придворной дамы и фаворитки «прежнего» императора Го-Фукакусы.
Проза предшествующих веков была разнообразной не только по содержанию, но и по форме, знала практически все главные жанры: рассказ (новелла), эссе, повесть и даже роман – достаточно вспомнить знаменитую «Повесть о Гэндзи» («Гэндзи-моногатари», начало XI в.), монументальное произведение Мурасаки Сикибу, надолго ставшее образцом для подражания и в литературе, и даже в быту.
Уникальной особенностью классической средневековой японской прозы[4] может считаться ее лирический характер; проникновенное раскрытие духовной жизни, чувств и переживаний, человека как главная задача повествования – явление, не имеющее аналогов в мировой средневековой литературе. Лирический характер этой прозы особенно проявился в жанре, по традиции именуемом японцами дневниками (никки). Повествование строилось в форме поденных записей, отсюда и название, хотя по существу это были повести разнообразного содержания, чаще всего автобиографические. Это мог быть рассказ о путешествии или об эпизоде из жизни автора (история любви, например), а иногда и история целой жизни. К жанру дневников восходит и «Непрошеная повесть» Нидзё, написана она в русле давней литературной традиции. Перед нами не дневник в современном понятии этого слова. Правда, повесть строится по хронологическому принципу, но очевидно, что создана она, если можно так выразиться, «в один присест», на склоне жизни, как воспоминание о пережитом. Начитанная, образованная женщина, Нидзё строго соблюдает выработанный веками литературный канон, прибегает к аллюзиям и прямому цитированию из знаменитых сочинений не только Японии, но и Китая, обильно уснащает повествование стихами, наглядно показывая, какую важную, можно сказать, повседневно необходимую роль играла поэзия в той среде, в которой протекала жизнь Нидзё. Широко используются так называемые формульные слова: «рукава, орошаемые потоками слез» – для выражения печали, «жизнь, недолговечная, как роса на траве» – для передачи быстротечности, эфемерности всего сущего.
В текст повести не только вплетаются образы или фразы, заимствованные из классической литературы; нетрудно заметить, что многие эпизоды, как они поданы здесь, основаны на чисто литературных источниках, а не подсказаны личным опытом автора. Перепевом традиционных мотивов являются, например, сцены прощания с возлюбленным при свете побледневшей луны на предутреннем небе или сетования по поводу пения птиц, слишком рано возвестивших наступление утра, т. е. разлуку, – мотив, перешедший в литературу из древнейших народных песен. Заимствование поэтических ситуаций и образов – это почти непременное правило средневекового «литературного этикета» – для своего времени, безусловно, было весьма эффективным приемом. Современникам Нидзё, людям той среды, в которой она жила, были понятны многочисленные аллюзии, они расширяли поэтический диапазон текста, усиливали его эмоциональное звучание.
Как и другие средневековые авторы, Нидзё не стремится к созданию индивидуальных характеров. «Человек был в центре внимания искусства феодализма, – пишет акад. Д. С. Лихачев, – но человек не сам по себе, а в качестве представителя определенной среды, определенной ступени в лестнице феодальных отношений»[5]. Этим объясняются пространные описания в повести нарядов, мужских и женских, при почти полном отсутствии внимания к изображению внешности персонажей. И дело тут не в тщеславии или чисто женском интересе – наряд наглядно и зримо определял место человека в социальной системе той эпохи. Даже описывая одну из самых скорбных минут своей жизни, когда слуга принес ей предсмертное послание ее возлюбленного, Нидзё не забывает сообщить, во что и как был одет этот слуга.
Означает ли все это, что повесть Нидзё – произведение эпигонское?
Нет, продолжая формально линию «высокой» литературы, повесть Нидзё явно отмечена новизной в сравнении с классическими образцами прошлого. Бросаются в глаза динамизм повествования, стремительное развертывание событий, короткие, полные экспрессии фразы, обилие прямой речи, диалогов, особенно в первых трех главах повести.
Главной, неформальной особенностью повести Нидзё, дающей право говорить не только о ее оригинальности, но и о трансформации веками устоявшегося литературного жанра дневников на рубеже XIII–XIV вв., является широта отображения современной автору жизни. Классические повести-дневники, созданные в так называемую эпоху Хэйан (IX–XII вв.), всегда носили сугубо лирический характер, изображали только переживания автора, его личную жизнь и то, что имело отношение к его судьбе. Нидзё, рассказывая историю своей жизни, включает в повествование не только многочисленные предания и легенды (преимущественно религиозного, буддийского содержания), но и сюжеты, выразительно рисующие быт, нравы и даже политические события средневековой Японии: изгнание очередного сёгуна, принца императорской крови, оказавшегося неугодным правительству самураев в Камакуре, соперничество родных братьев – «прежнего» императора Го-Фукакусы и его младшего брата, «царствующего», а затем «прежнего» императора Камэямы, убийство самурайского наместника в столице, огорчения «прежнего» государя Го-Фукакусы по поводу назначения наследника и «благополучное» решение этого вопроса самурайским правительством. Правда, о последнем событии сказано почти вскользь, но само упоминание о делах подобного рода в повести, написанной женщиной, можно считать явным нарушением былых литературных канонов. Нидзё считает возможным с сочувствием упомянуть о тяжелой доле простых людей. Она догадывается о горькой жизни так называемых дев веселья, пишет о жестоком обращении самурая с подневольными слугами – темы, немыслимые в прежней литературе. Сочетая традиционные и новаторские черты, повесть Нидзё будто перебрасывает мост от классической литературы эпохи Хэйан к литературе развитого средневековья.
Читатель не сможет не заметить, что «Непрошеная повесть» распадается как бы на две половины. Первая посвящена описанию светской жизни Нидзё, во второй (свитки четвертый и пятый) она предстает перед нами спустя четыре года уже буддийской монахиней, совсем одинокой, в изношенной черной рясе, а в заключительном, пятом свитке – еще через девять лет[6], когда ей уже исполнился сорок один год.
Монашество – обычный финал многих женских судеб в эпоху феодализма. И все-таки можно сказать, что жизнь Нидзё сложилась особенно несчастливо. Судьба дважды, и притом в самом начале жизненного пути, нанесла ей удар, в значительной мере определив ее дальнейшую участь. Ей было пятнадцать лет, когда умер ее отец, и немногим более шестнадцати, когда умер ребенок, рожденный ею от императора. Останься маленький принц в живых, судьба Нидзё, быть может, не была бы такой трагичной. Смерть императорского отпрыска развеяла мечты о личной карьере, отняла надежду на восстановление былой славы ее знатного, но захудалого рода, а смерть отца означала утрату не только духовной, но и материальной опоры в жизни. Кто только не заботился о Нидзё! Ее поддерживали все понемножку – и родичи (дед, дядя), и любовник Сайондзи, и сам «прежний» император Го-Фукакуса, и его брат, тоже «прежний» император Камэяма, и даже старый министр Коноэ. Женщина, не имевшая поддержки влиятельной семьи, была совсем беспомощна в ту эпоху. Нидзё поневоле пришлось быть послушной чужим страстям и мимолетным капризам.
И все же, несмотря на все испытания, Нидзё не пала духом. На страницах ее повести возникает образ женщины, наделенной природным умом, разнообразными дарованиями, тонкой душой. Конечно, она была порождена своей средой, обременена всеми ее предрассудками, превыше всего ценила благородное происхождение, изысканные манеры, именовала самураев «восточными дикарями», с негодованием отмечала их невежество и жестокость. Но вместе с тем какая удивительная энергия, какое настойчивое, целеустремленное желание вырваться из порочного круга дворцовой жизни! Требовалось немало мужества, чтобы в конце концов это желание осуществилось. Такой и остается она в памяти – нищая монахиня с непокорной душой…
Перевод сделан по книге «Непрошеная повесть» (комментарий и послесловие Хидэити Фукуды, серия «Собрание классической японской литературы», выпуск 20. Токио: изд-во «Синтёся», 1980).
Необходимо отметить, что ряд мест в рукописи XVII в. (единственном сохранившемся экземпляре мемуаров Нидзё) вызывает разноречивые толкования японских комментаторов. В этих случаях мы придерживались вариантов, представлявшихся наиболее убедительными, в основном предложенных проф. Хидэити Фукудой в указанном выше издании.
И. Львова
Миновала ночь, наступил новый, 8-й год Бунъэй1, и, как только рассеялась туманная дымка праздничного новогоднего утра, дамы, служившие во дворце Томикодзи, словно только и ждали наступления этого счастливого часа, вышли в зал для дежурных, соперничая друг с другом блеском нарядов. Я тоже вышла и села рядом со всеми. Помню, в то утро я надела семислойное нижнее одеяние – цвет изменялся от бледно-розового к темно-красному, сверху – длинное, пурпурного цвета косодэ2 и еще одно – светло-зеленое, а поверх всего – красное карагину, парадную накидку с рукавами. Косодэ было заткано узором, изображавшим ветви цветущей сливы над изгородью в китайском стиле… Обряд подношения праздничной чарки исполнял мой отец, дайнагон3, специально приехавший для этого во дворец. Когда торжественная часть церемонии закончилась, государь Го-Фукакуса4 удалился в свои покои, позвал отца, пригласили также женщин, и пошел пир горой, так что государь совсем захмелел. Мой отец, дайнагон, во время торжества по обычаю трижды подносивший государю саке, теперь предложил:
– За этой праздничной трапезой выпьем трижды три раза!
– Нет, на сей раз поступим иначе, – отвечал государь, – выпьем трижды по девять раз, пусть будет двадцать семь чарок!
Когда все уже окончательно опьянели, он пожаловал отцу чарку со своего стола и сказал:
– Пусть дикий гусь, которого я ждал так долго и так терпеливо, этой весной прилетит наконец в мой дом!
Отец с низким поклоном вернул государю полную чарку и удалился, кланяясь с особым почтением.
Я видела, прежде чем он ушел, государь что-то тихонько сказал ему, но откуда мне было знать, о чем они говорили?
Праздник закончился, я вернулась к себе и увидела письмо. «Еще вчера я не решался писать тебе, но сегодня наконец открою сердце…» – так начиналось послание. Тут же лежал подарок – восемь тонких, прозрачных нижних одеяний, постепенно переходящих от алого к белому цвету, темно-красное верхнее одеяние, еще одно, светло-зеленое, парадная накидка, шаровары-хакама, три косодэ одной расцветки, два косодэ – другой. Все завернуто в кусок ткани. Вот неожиданность! К рукаву одной из одежд был прикреплен тонкий лист бумаги со стихами:
Если нам не дано,
как птицам, бок о бок парящим,
крылья соединить —
пусть хотя бы наряд журавлиный
о любви напомнит порою!
Нужно было быть вовсе бесчувственной, чтобы оставить без ответа такой подарок, продуманный столь тщательно и любовно… Но я все-таки отправила обратно весь сверток и написала:
Ах, пристало ли мне
в златотканые платья рядиться,
доверяясь любви?
Как бы после в слезах горючих
не пришлось омыть те одежды…
Но если бы ваша любовь и впрямь была вечной, я с радостью носила бы эти одежды…
Около полуночи, той же ночью, кто-то вдруг постучал в калитку. Девочка-прислужница, ничего не подозревая, отворила калитку. «Какой-то человек подал мне это и тотчас же исчез!» – сказала она, протягивая мне сверток. Оказалось, это тот самый сверток, что я отослала, и вдобавок – стихотворение:
Если клятвы любви
будут в сердце твоем неизменны,
эти платья надев,
успокойся и в час полночный
без меня почивай на ложе…
На сей раз я уже не знала, куда и кому возвращать эти наряды. Пришлось оставить их у себя.
Я надела эти одежды в третий день нового года, когда стало известно, что к нам, во дворец Томикодзи, пожалует государь-монах Го-Сага5, отец нашего государя.
– И цвет, и блеск ткани на диво хороши! Это государь Го-Фукакуса подарил тебе такой наряд? – спросил мой отец, дайнагон. Я невольно смутилась и ответила самым небрежным тоном:
– Нет, это подарок бабушки, госпожи Китаямы…
Вечером пятнадцатого дня из дома за мной прислали людей. Я была недовольна – что за спешка? – но отказаться не посмела, пришлось поехать. Усадьба удивила меня необычно праздничным видом. Все убранство – ширмы, занавеси, циновки – одно к одному нарядное, пышное. Но я подумала, что, вероятно, все это устроено по случаю наступления Нового года. Этот день прошел без каких-либо особых событий.
Назавтра с самого утра поднялась суматоха – совещались об угощении, обсуждали, где разместить кареты вельмож, куда поставить верховых коней…
– В чем дело? – спросила я, и отец, улыбнувшись, ответил:
– Видишь ли, по правде сказать, сегодня вечером государь Го-Фукакуса осчастливит своим посещением нашу усадьбу по случаю Перемены места6. Оттого и убрали все, как подобает. К тому же сейчас как раз начало нового года… А тебя я велел позвать, чтобы прислуживать государю.
– Странно, ведь до дня равноденствия еще далеко, с чего это вздумалось государю совершать Перемену места? – сказала я. Тут все засмеялись: «Да она еще совершеннейшее дитя!»
Но я все еще не понимала, в чем дело, а меж тем в моей спальне поставили роскошные ширмы, небольшую переносную перегородку – все нарядное, новое.
– Ой, разве в мою комнату пожалуют гости? Ее так разукрасили!.. – сказала я, но все только загадочно улыбались, и никто не стал мне ничего объяснять.
С наступлением вечера мне велели надеть белое кимоно и темно-пурпурные шаровары-хакама. Поставили дорогие ароматические курения, в доме стало как-то по-особому торжественно, празднично.
Когда наступило время зажечь светильники, моя мачеха принесла мне ослепительно прекрасное косодэ.
– Вот, надень! – сказала она.
А немного погодя пришел отец и, развешивая на подставке одеяние для государя, сказал:
– Не ложись спать до приезда государя, будешь ему прислуживать. И помни – женщина должна быть уступчивой, мягкой, послушно повиноваться всему, что бы ни приказали!
Так говорил он, но тогда я еще вовсе не понимала, что означали его наставления. Я ощутила только какое-то смутное недовольство, прилегла возле ящика с древесным углем для жаровни и сама не заметила, как уснула. Что было потом, не помню. Я не знала даже, что тем временем государь уже прибыл. Отец поспешил встретить его, предложил угощение, а я все это время спала безмятежно, как младенец. Кругом суетились, шумели: «Разбудите же Нидзё!» – но государь сказал:
– Ничего, ничего. Пусть спит, оставьте ее! – И никто не решился меня трогать. А я, накрывшись с головой одеянием, ни о чем не ведая, все спала, прислонившись к ящику с углем, задвинутому за перегородку у входа в мои покои.
Внезапно я открыла глаза – кругом царил полумрак; наверное, опустили занавеси, светильник почти угас, а рядом со мной, в глубине комнаты, как ни в чем не бывало расположился какой-то человек. «Это еще что такое!» – подумала я, мигом вскочила и хотела уйти, как вдруг слышу:
– Проснись же! Я давным-давно полюбил тебя, когда ты была еще малым ребенком, и долгих четырнадцать лет ждал этого часа… – И он принялся в самых изысканных выражениях говорить мне о любви, у меня не хватило бы слов, чтобы передать все эти речи, но я слушать ничего не хотела и только плакала в три ручья, даже рукава его одежды и те вымочила слезами.
– Долгие годы я скрывал свои чувства, – сказал государь, не зная, как меня успокоить, и, конечно же, не пытаясь прибегнуть к силе. – И вот приехал, надеясь, что хоть теперь представится случай поведать тебе о моей любви. Не стоит так холодно ко мне относиться, все равно все уже об этом узнали! Теперь ни к чему твои слезы!
Вот оно что! Стало быть, он хочет удостоить меня своей монаршей любви не втайне ото всех, всем уже об этом известно! Стало быть, завтра, когда эта ночь растает, словно призрачный сон, мне придется изведать такую муку! – я заранее страдала от этой мысли. Сейчас я сама дивлюсь: неужели, совсем не зная, что ждет меня в будущем, я уже предчувствовала грядущие горести?
– Почему никто не предупредил меня, почему не велели отцу моему, дайнагону, откровенно поговорить со мной? – сокрушалась и плакала я. – Теперь я не смогу смотреть людям в глаза!.. – И государь, очевидно решив, что я слишком уж по-детски наивна, так и не смог ничего от меня добиться. Вместе с тем встать и уйти ему, по-видимому, тоже было неудобно, он продолжал лежать рядом, и это было мне нестерпимо. За всю ночь я не промолвила ни единого слова в ответ на все его речи. Но вот уже занялась заря, послышался чей-то голос: «Разве государь не изволит вернуться сегодня утром?»
– Да, ничего не скажешь, приятное возвращение после отрадной встречи! – как бы про себя проговорил государь. – Признаться, никак не ожидал встретить столь нелюбезное обращение! Как видно, наша давняя дружба для тебя ничего не значит… А ведь мы подружились еще в ту пору, когда ты причесывалась по-детски… Тебе бы следовало вести себя так, чтобы со стороны все выглядело пристойно. Если ты будешь все время прятаться и молчать, что подумают люди? – то упрекал он меня с обидой в голосе, то всячески утешал, но я по-прежнему не произносила ни слова.
– Беда с тобой, право! – сказал государь, встал, надел кафтан и другие одежды и приказал подавать карету. Слышно было, как отец спрашивал, изволит ли государь откушать завтрак, и что-то еще, но мне уже казалось, что это не прежний государь, а какой-то новый, совсем другой человек, с которым я уже не могу говорить так же просто, как раньше, и мне было до слез жаль самое себя, ту, прежнюю, какой я была до вчерашнего дня, когда еще ничего этого не знала.
Я слышала, как государь отбыл, но по-прежнему лежала, не двигаясь, натянув одежды на голову, и была невольно поражена, когда очень скоро от государя доставили Утреннее послание7. Пришли мои мачеха и монахиня-бабушка.
– Что с тобой? Отчего не встаешь? – спрашивали они, и мне было мучительно слышать эти вопросы.
– Мне нездоровится, еще с вечера… – ответила я, но, как видно, они посчитали это обычным недомоганием после первой брачной ночи, и это тоже было мне досадно до слез. Все носились с письмом государя, волновались и суетились, а я не желала даже взглянуть на его послание. Человек, доставивший письмо, в растерянности спрашивал:
– Что такое?.. В чем дело?.. – И настойчиво приставал к отцу. – Покажите же послание государя госпоже Нидзё!
Мне казалось прямо невыносимой вся эта суматоха.
– Кажется, она не совсем здорова… – отвечал отец и вошел ко мне.
– Все встревожены из-за письма государя, а ты что же?! Уж не собираешься ли ты, чего доброго, вовсе оставить без ответа его послание? – сказал он, и слышно было, как он шуршит бумагой, разворачивая письмо. На тонком листе лилового цвета было написано:
За долгие годы
мне, право, ты стала близка.
Пускай в изголовье
рукава твои не лежали —
не забыть мне их аромата!
«Наша барышня совсем не похожа на нынешних молодых девиц!» – восклицали мои домашние, прочитав это стихотворение. Я же не знала, как мне теперь вести себя, и по-прежнему не поднималась с постели, а родные беспокоились: «Не может же кто-то другой написать за нее ответ, это ни на что не похоже!» В конце концов посланцу вручили только подарки и отпустили, сказав:
– Она совершеннейшее дитя, все еще как будто не в духе и потому не видела письма государя…
А днем пришло письмо от него, от Санэканэ Сайондзи8, хотя я вовсе этого не ждала.
О, если к другому
склонишься ты сердцем, то знай:
в тоске безутешной
я, должно быть, погибну скоро,
словно дым на ветру, растаю…
Дальше было написано: «До сих пор я жил надеждой когда-нибудь с тобой соединиться, но теперь о чем мне мечтать, ради чего жить на свете?» Письмо было написано на тонком синеватом листе бумаги, на котором цветной вязью была оттиснута старинная танка:
Уйдите, о тучи,
с вершины Синобу-горы,
с вершины Терпенья —
из души моей омраченной
без следа исчезните, тучи!
Его собственное стихотворение было написано поверх этих стихов.
Я оторвала от бумаги кусочек, как раз тот, на котором стояли слова «Синобу-гора», и написала:
Ах, ты ведь не знаешь,
что в сердце творится моем!
Объята смятеньем,
я другому не покорилась,
ускользнула, как дым вечерний.
Я и сама не могла бы сказать, как я решилась отправить ему такой ответ.
Так прошел день, я не притронулась даже к лекарственному настою. «Уж и впрямь, не захворала ли она по-настоящему?» – говорили домашние. Но когда день померк, раздался голос: «Поезд его величества!» – и не успела я подумать, что же теперь случится, как государь, открыв раздвижные перегородки, как ни в чем не бывало вошел ко мне с самым дружелюбным, обычным видом.
– Говорят, ты нездорова? Что с тобой? – спросил он, но я была не в силах ответить и продолжала лежать, пряча лицо. Государь прилег рядом, стал ласково меня уговаривать, спрашивать. Мне хотелось сказать ему: «Хорошо, я согласна, если только все, что вы говорите, правда…», я уже готова была вымолвить эти слова, но в смятении подумала: «Ведь он будет так страдать, узнав, что я всецело предалась государю…» – и потому не сказала ни слова.
В эту ночь государь был со мной очень груб, мои тонкие одежды совсем измялись, и в конце концов все свершилось по его воле. А меж тем постепенно стало светать, я смотрела с горечью даже на ясный месяц – мне хотелось бы спрятать луну за тучи! – но, увы, это тоже было не в моей власти…
Увы, против воли
пришлось распустить мне шнурки
исподнего платья —
и каким повлечет потоком
о бесчестье славу дурную?.. —
неотступно думала я. Даже ныне я удивляюсь, что в такие минуты была способна так здраво мыслить…
Государь всячески утешал меня.
– В нашем мире любовный союз складывается по-разному, – говорил он, – но наша с тобой связь никогда не прервется… Пусть мы не сможем все ночи проводить вместе, сердце мое все равно будет всегда принадлежать одной тебе безраздельно!
Ночь, короткая, как сон мимолетный, посветлела, ударил рассветный колокол.
– Скоро будет совсем светло… Не стоит смущать людей, оставаясь у тебя слишком долго… – сказал государь, встал и, выходя, промолвил: – Ты, конечно, не слишком опечалена расставанием, но все-таки встань, хотя бы проводи меня на прощание!..
Я и сама подумала, что и впрямь больше нельзя вести себя так неприветливо, встала и вышла, набросив только легкое одеяние поверх моего ночного платья, насквозь промокшего от слез, потому что я плакала всю ночь напролет.
Полная луна клонилась к западу, на восточной стороне неба протянулись полосками облака. Государь был в теплой одежде зеленого цвета на алой подкладке, в сасинуки9 с гербами, сверху он набросил светло-серое одеяние. Странное дело, в это утро его облик почему-то особенно ярко запечатлелся в моей памяти… «Так вот, стало быть, каков союз женщины и мужчины…» – думала я.
Дайнагон Дзэнсёдзи, мой дядя, в светло-голубом охотничьем кафтане, подал карету. Из числа придворных государя сопровождал только вельможа Тамэката. Остальная свита состояла из нескольких стражников-самураев да низших слуг. Когда подали карету, громко запели птицы, как будто нарочно дожидались этой минуты, чтобы возвестить наступление утра; в ближнем храме богини Каннон10 ударили в колокол, мне казалось – он звучит совсем рядом, на душе было невыразимо грустно. «Из-за любви государя промокли от слез рукава…» – вспомнились мне строчки «Повести о Гэндзи»11. Наверное, там написано именно о таких чувствах…
– Проводи меня, ведь мне так грустно расставаться с тобой! – все еще не отъезжая, позвал меня государь. Возможно, он понимал, что творится в моей душе, но я, вся во власти смятенных чувств, продолжала стоять не двигаясь, а меж тем с каждой минутой становилось светлей, и месяц, сиявший на безоблачном небе, почти совсем побелел. Внезапно государь обнял меня, подхватил на руки, посадил в карету, и она тут же тронулась с места. Точь-в-точь как в старинном романе, так неожиданно… «Что со мной будет?» – думала я.