Нас с Левой познакомили потому, что у нас обоих брачный период клонился к концу. Мне было 23, а ему 29. Мы абсолютно подходили друг другу по всем параметрам: по росту, возрасту, образованию, происхождению, склонностям и намерениям. Оба думали, что целью человеческой жизни является защита диссертации на соискание звания кандидата физико-математических наук. Оба были травоядными, но взамен клыков и когтей природа наделила нас обоих чувством юмора, что в известной мере и в некоторых случаях может заменить агрессивность.
Лева стал заходить за мной почти каждый вечер, и мы гуляли по городу. Он был очень красив, а я могла бы называться замухрышкой, если бы не дефицитные импортные кофточки, которые доставала мне мама. Кроме того, брачные игры вынудили меня обратить внимание на косметику и причесываться тщательнее обыкновенного. Лева мне ужасно нравился – и неудивительно. Удивительно другое: он влюбился в меня по всем канонам куртуазной поэзии. Его руки были так горячи, что я каждый вечер сызнова пугалась, что он заболел какой-то неизвестной болезнью с высокой температурой. Ему нравились во мне странные вещи – щиколотки, например, или как я жмурюсь… Да что вспоминать!
Через три месяца, в октябре, мы поженились. До самого нового года Леву сотрясала горячка молодоженства. Он жил в каком-то необыкновенном состоянии счастливчика. С ним невозможно было играть в стохастические игры. В нардах он выбрасывал любые нужные ему кости. Заранее говорил, что выпадет, и получал, что хотел. Карты раскладывались по его желанию. Он решал, не задумываясь, любые головоломки. И только в январе стал возвращаться к стационарному квантовому состоянию.
Я представляла себе семейную жизнь серой и нудной. Мне, конечно, было интересно, чем и как занимаются в супружеской постели, но значимость этого предмета представлялась грубо преувеличенной. Мне казалось, что теперь нужно будет утомительно долго объяснять и оправдывать всякое свое намерение и добиваться одобрения мужа на любое пустяковое действие. Я считала, что мое согласие выйти замуж и было согласием на всю эту мороку на всю предстоящую жизнь.
Действительность была удивительно хороша. Никто не мешал мне дышать. Мы почти не спорили по пустякам. Лева даже готов был подождать меня в парикмахерской или зайти со мной в магазин. Я с удовольствием слушала его рассказы об определении возраста геологических пород методом радиоактивных изотопов, а он мои – о столкновениях Клодия с Милоном на римском Форуме в 49 году до нашей эры. Мы много смеялись вместе.
Теперь пришло время знакомиться с родственниками. У нас были совершенно одинаковые старые дядюшки и тетушки – носатые, с певучим местечковым акцентом и саркастическим выражением лица. У некоторых было бельмо на глазу. Они как будто вышли из антисемитской брошюры. Чувство такта было им незнакомо. Одна такая двоюродная тетка Хася в день свадьбы своей племянницы громко спросила у сестры: «Бася! Ты уже сделала молодым ую-ю-ют?» И не успокоилась, пока ей не показали двуспальную кровать с кружевными подушечками.
Когда у этой Хаси умер муж, она всем, кто приходил с утешениями, говорила: «Он был такой внимательный!» – как будто бедняга Натан для того и родился, чтобы оказывать своей жене знаки внимания. Несколько лет потом она жаловалась всем встречным на плохую жизнь, маленькую пенсию, нечутких детей, непослушных внуков, шумных соседей и грубых продавцов. Я научилась улыбаться ей, не слушая вечного нытья. Ее жалобы были так невыносимо скучны и однообразны… Пока мы не узнали, что восьмидесятилетняя Хася умерла в горячей ванне, перерезав себе вены на обеих руках мужниной опасной бритвой. После смерти Натана ни один человек на всей земле уже не был к ней внимателен.
Мы с Левой проводили свой первый отпуск. Наше свадебное путешествие было так прекрасно, что столица манила нестерпимо. На этот раз мы жили не в гостинице «Москва», куда попали после свадьбы благодаря нечеловеческим усилиям моего папы, задействовавшего длинную цепочку знакомств, а в гостинице «Шахтер». Туда, тоже не без знакомств и барашка в бумажке, мы устроились сроком на шесть дней. Я была уже довольно значительно беременна, переваливалась утицей, и мы с очкастым интеллигентным Левой представляли собой такую благопристойную пару, что нас пустили на завтрак в «Националь», куда швейцар без объяснения причин перекрыл вход двум молодым людям, следовавшим за нами. Прекрасный завтрак, чудесное чувство вписанности в жизнь, принадлежности к элите. Немножко стыдно вспоминать, ну да один раз, сорок лет назад.
На шестое утро нас безоговорочно выписали из гостиницы, и мы, намереваясь гулять еще весь день вплоть до ночного самолета, оказались в сложной ситуации. У Левы в молодости бывали приступы недиагностированной болезни. Один врач сказал нам, что это «армянская болезнь». Ничего похожего, кроме разве периодичности. На самом деле случалось вот что: у него внезапно и резко поднималась температура. Сорок градусов со всеми сопутствующими прелестями – озноб, головная боль и полное изнеможение. Это продолжалось часов 30—35 и проходило само собой. Уже выписываясь из гостиницы, мы поняли, что температура стремительно растет. Назад нас, разумеется, не пустили ни за какие деньги, а обнаружив, что Лева болен, не велели и сидеть в вестибюле. Только позволили оставить чемоданы в камере хранения.
И мы в полном отчаянии подались на ближайший вокзал в медпункт. Только взглянув на нас, фельдшерица немедленно уложила Леву на кушетку и придвинула мне табурет. Никогда больше я не встречала людей, которые так мгновенно и безошибочно определяли, кто есть кто, как работники медпункта на Казанском вокзале в Москве в 1975 году. Мы оставались там до самого вечера. Лева то уплывал в полубредовое состояние, то возвращался и просил пить. Но даже он вспоминал потом некоторые события, потрясенными свидетелями которых мы оказались в тот день. А я совершенно изменила свое представление о том, что такое жизнь.
Главными персонажами были отчаявшиеся наркоманы, которые пробовали под разными предлогами выпросить у врача укол морфия. Имитировали почечную колику, падали на колени на грязный зашарканный пол, рассказывали истории о нестерпимых фантомных болях – безногий инвалид войны. Ничего не помогало. Медсестра хладнокровно выставляла их вон, только изредка прибегая при этом к помощи милиционера.
Несколько раз заводили подравшихся, которым надо было перевязать кровоточащие ушибы, а пару раз даже зашить ножевые порезы. Все они были тяжело пьяны и говорили хоть и громко, но невнятно. Так что я не понимала их совершенно, вдобавок я и слов этих почти не знала. Им оказывали первую помощь и немедленно выталкивали за дверь, стремясь как можно быстрее избавиться от мата, перегара и вони их отвратительных одежд.
Пришла молодая, почти приличная женщина, про которую медсестра, удочерившая меня с первой минуты, рассказала длинную историю. Девушка была бездомной. Вещи носила с собой в чемодане. Мыться и переодеваться приходила в уборные разных вокзалов. Там же стирала свое белье. Ночевала в залах ожидания. В столовых ела бесплатный хлеб – как раз была пора постепенного перехода к коммунизму, и дармовой хлеб стоял на столиках вместе с бесплатной солью и перцем. Медпунктовские относились к ней неплохо. Дали ложечку соды от изжоги и мирно поговорили о том, помогает ли от вшей дегтярное мыло.
Телефон звонил каждые несколько минут. В этот день из поезда от родителей сбежал шестилетний ребенок. Его ловили на всех станциях. Координировал эти мероприятия медпункт Казанского вокзала, которому принадлежала и «Комната матери и ребенка». Мальчишку следовало поймать и отправить с сопровождающим. Там, где его отловили, сопровождать было некому. Проводник отказывался везти его одного. Да и непонятно, куда везти – родители не звонили и не проявляли к пропавшему ребенку никакого интереса.
Привели женщину в истерике. У нее украли сумку с билетом, деньгами и паспортом. Медсестра щедро накапала ей валерьянки, позволила посидеть на стуле и даже налила стакан чаю с сахаром. И та выпила и ушла. А я всё пыталась представить, как она доберется до своей Казани без сумки, денег и документов. И если бы наш кошелек не лежал во внутреннем кармане Левиного пиджака, боюсь, уже у нас не хватило бы денег, чтобы добраться до дому.
Наступил вечер. Лева получил еще две таблетки пирамидона, мы простились с нашими благодетельницами, постояли с полчаса в очереди за такси, заехали за чемоданами и помчались в аэропорт Внуково. Назад, к нашей чистой жизни, где все купались раз в неделю, любили своих детей, спали в своих постелях и пили только по праздникам хорошее грузинское вино, за нарядным столом, в сопровождении красивых тостов.
В Тбилиси не было антисемитизма. Во всяком случае, в его грубой форме, вылезающей на поверхность человеческих отношений. Разумеется, не все были равны. Даже среди грузин. Кахетинцы считались грубыми и неотесанными, горцы (сваны, хевсуры) – дикими и уж слишком приверженными дедовским идеалам, мингрелы – хитрыми, гурийцы – вспыльчивыми и остроумными, рачинцы – медлительными и туповатыми. Классический анекдот: «Зря считаете, что все рачинцы одинаковые – был среди них один шустрый! Жаль, вчера попал под асфальтовый каток!»
Еще менее равны были армяне. Они жили в Тбилиси на протяжении многих поколений – куда дольше, чем большинство тбилисцев-грузин. Прекрасно говорили на трех языках. Соблюдали неписаные правила. Были сметливы и подвижны. Но всё же, всё же… Хотя к человеку, совсем свободно владевшему грузинским, относились почти как к своему. Не укорененные в Грузии русские почитались наиболее примитивными представителями рода человеческого.
Мы были образованными ашкеназскими евреями – и это был наш плюс, но не владели языком, и это мешало быть «своими». Разумеется, русским языком в Тбилиси владели все. Многие на исключительно высоком уровне. Очень хороший русский тогда ценился, как кембриджский английский сегодня.
И мы с Левой, родившиеся в Тбилиси, и даже наши родители, приехавшие в молодости, впитали уйму негласных правил: вино не пьют без приличного, не совсем банального тоста; старику надо уступить место, даже если ты сам нездоров; любой, даже незнакомый жилец моего четырнадцатиэтажного дома – сосед, а следовательно, надо прийти к нему на келех3 и просидеть там по меньшей мере час (а женщине – помочь вдове, ее подругам и дочерям в приготовлении пиршества и в мытье посуды); и тысяча подобных мелочей, отличающих культурного человека от варвара. Все рожденные в Грузии питали тайное презрение к «пьющим без правил».
Теперь можно и об аджарском хачапури. Это такая мастерски испеченная лодочка размером с тарелку, на которой поверх всего находится яркий живой яичный желток и кусочек сливочного масла. Едок, владеющий соответствующим искусством, аккуратно подрезает бортики, нежно разрушает сферическую целостность желтка, ножом и вилкой мелкими деликатными движениями смешивает яйцо с маслом и с верхним слоем сыра и подсовывает эту вкуснейшую смесь за бортики по всему периметру, в те потайные местечки, где до сих пор было только подобие дивной булки. Всё это делают с видимой небрежностью, непременно сопровождая процедуру легкой беседой. Потом можно отрезать по кусочку и отправлять в рот. Горе и презрение тому, у кого горячая смесь капнет на брюки – ему не место среди истинных умельцев.
У Левы была конференция в Батуми. И разумеется, оказавшись в центре Аджарии, мы и думать не могли о другом, как съесть в лучшем ресторане лучшее и самое аджарское на свете хачапури.
В ресторане не оказалось свободного столика, и нас подсадили к мужчине, который обедал с мальчиком лет десяти. Отец был невысоким, худощавым, чуть-чуть за тридцать. Они беседовали между собой, но, приняв нас за свой стол, перешли на русский. Мы осведомились о качестве хачапури, сказали друг другу несколько вежливых слов и подозвали официанта. Наш сосед не вмешивался, пока мы делали заказ, но по завершении сказал по-грузински: «Счет принесешь мне!»
Мы поняли, удивились и стали протестовать. Грузин спокойно и даже как-то прохладно пояснил: «Люди, сидящие за моим столом – мои гости. Мои гости не платят».
Он говорил нам, но обращался к своему мальчику. Речь его была негромкой, но категорической, как тот императив. Мы не посмели отказаться и сорвать урок, который отец преподносил сыну. Съели всё до последней крошки, поблагодарили хозяина и вышли из полутемного подвала в душный, влажный, слепящий солнцем и морем батумский полдень.
Когда-то мы с Левой жили в маленькой, но очень уютной квартирке на четырнадцатом этаже. Наш сын начал там ходить и на моих глазах доковылял с большим отцовским молотком до балкона и с удовольствием уронил молоток между прутьев балконной решетки, прежде чем я успела добежать до него и предотвратить это ужасное действо. Я могла только стоять и следить, как молоток стремится к земле с подобающим случаю ускорением, и неистово надеяться, что в нижней точке своей траектории он соприкоснется не с головой соседа или его машиной, а непосредственно с дворовой травкой. Так оно и вышло, и я, потеряв дар речи, уселась прямо на пол и прижала к себе своего неразумного годовалого дитятю.
Мы очень любили эту квартиру. У нее были только два недостатка. Когда оба лифта не работали, то, возвращаясь с работы домой, я поднималась по лестнице, неся на одной руке ребенка, а на другой рабочую сумку, авоську с молоком и хлебом и увесистый пакет с детскими штанишками и пеленками. Нечего и рассказывать, что уже с седьмого этажа у меня из глаз лились слезы и каждая следующая ступенька казалась безнадежно непреодолимой. Мысль оставить сумки на лестнице, поднять домой ребенка, запереть его одного, потом спуститься и снова подняться с оставленным грузом вызывала уже не просто слезы, а настоящие рыдания. Но как бы то ни было, такое случалось и преодолевалось, хоть и не часто.
Вторым недостатком квартиры было то, что при сильном ветре дом раскачивался и стекла страшно дребезжали, обещая вот-вот вывалиться вместе с балконными дверями. Разумеется, ночью в таких случаях света не было, и огонек свечи жутко колебался под ветром, проходящим в незаконопаченные щели. Один раз, когда Лева был в командировке, в такую ночь я отчетливо представила, как ветер, выдавив стекло, опрокинет свечу и вызовет пожар. Я положила возле себя паспорт, кошелек и большой плед, чтобы закутать ребенка, и в полной готовности бежать из горящей квартиры – заснула.
Однажды ночью к нам в дверь позвонили. Я всегда успеваю оказаться у двери или звонящего телефона раньше других, и тут я открыла еще прежде, чем Лева проснулся. В дверях стояла девушка. Она была босиком и в ночной рубашке. В руке она держала маленькую веточку цветущей яблони. За окном был март. Я машинально посторонилась, и она вошла в комнату. К этому времени и Лева в трусах выглянул из спальни, и мы с ним наблюдали, как незнакомая полуголая молодая женщина неторопливо идет к балконной двери, открывает ее и выходит наружу.
Тут мы вместе одновременно смекнули, что на нашем балконе нет абсолютно ничего привлекательного, кроме перил, отделяющих четырнадцатый этаж от пустоты. Мы с криками бросились за ней и вдвоем силой втащили ее назад в комнату. Она слабо сопротивлялась и ужасно дрожала. Я мигом сунула ее в свою постель, и под одеялом она затихла. Сама я залезла под одеяло к Леве, и мы шепотом (чтобы не разбудить спящего ребенка и задремавшую Ундину) обсуждали наше положение. Мне, разумеется, досталось за открывание дверей незнакомым людям среди ночи – но шёпотом!
Как только начало рассветать, Ундина встала и сказала: «Я пойду!»
Я сунула ее ноги в какие-то тапочки, обрядила в какую-то кофту, сама надела пальто, и мы вышли. Жила она совсем близко – через дорогу. Мы дошли до какого-то дома барачного типа, она вернула мне кофту, сказала, что ее зовут Аней, и ушла в длинный коридор с множеством дверей. Только при свете дня я разглядела у нее на шее несколько синяков – девочку душили или просто били.
Я запомнила адрес и имя и несколько дней пыталась привлечь внимание милиции и психдиспансера, но меня высмеяли по всем телефонам. Больше я ее никогда не видела. Может быть, потому, что она была не моей соседкой, а духом девушки, умершей из-за несчастной любви…
Несколько счастливых лет я проработала в Институте энергетики под руководством заведующего отделом вариационно-стержневого метода профессора Константина Михайловича Хуберяна. Это был чрезвычайно интеллигентный, забавный, маленький скособоченный старичок, всегда в костюме с жилетом и при галстуке. Он был талантливым человеком, который не только прекрасно знал и понимал, но еще и чувствовал странную свою науку под названием «Строительная механика». Он не придавал особого значения ни своему научному потенциалу, ни огромной эрудиции. Что вызывало у него настоящее уважение – это способность перевести его формулы на АЛГОЛ и положить на стол небрежно сложенную десятиметровую широченную бумажную ленту с напечатанными на ней нечеткими цифрами, изображающими напряжения в бетоне плотины, сдавленном огромной тяжестью своего собственного веса. Поэтому он набрал штат молодых бездельников (включая и меня), которые, бесконтрольно шляясь между удаленными друг от друга корпусами института, делали необходимые Хуберяну вычисления на электронной машине ЕС-2010, а по особым случаям и на БЭСМ-6. За это мы все получили право и возможность написать в течение шести-семи лет свои диссертации и претендовать на должность старших научных сотрудников.
Хуберян был одинок. Когда-то в молодости жена изменила ему, и он непреклонно с ней развелся, почти потеряв доступ к горячо любимому маленькому сыну. Лет через сорок после этого мои родители свели знакомство с его бывшей женой – пышной, говорливой незаурядной дамой с громким голосом. Среди прочего она рассказала, что в молодости была замужем за одним инженером, который оказался единственным настоящим мужчиной в ее длинной и совсем не одинокой жизни. Мне по молодости лет было смешно вообразить, что кто-нибудь может считать Хуберяна «настоящим мужчиной». В те времена я представляла их иначе. Но старуха разбиралась в этом вопросе гораздо лучше меня.
Пока мы занимались своим АЛГОЛом, а позднее Фортраном, Хуберян сидел в крошечном, забитом книжными шкафами кабинете и беспрестанно строчил. Он писал рецензии и отзывы на диссертации, статьи в журналы и главы в альманахи и учебники. Утончал и развивал свой вариационно-стержневой метод, который уже через несколько лет был начисто вытеснен методом конечных элементов, взявшим верх благодаря неожиданно бурному расцвету компьютерной техники. Кроме того, он по нескольку раз в неделю беседовал с каждым из нас, досконально записывал каждое слово, сказанное обеими сторонами, и отдавал эти записи перепечатывать в трех экземплярах. Один экземпляр отдавался на руки беседуемому, второй клался в папку, помеченную его именем, а третий – в папку, посвященную теме беседы. Помню документ, который начинался так: «В ответ на недоуменный вопрос Нелли о граничных условиях уравнений…»
Он очень огорчался, когда кто-нибудь из нас болел, уходил в отпуск или по иной причине прерывал свою плодотворную работу. Когда заболела няня и я сказала ему, что несколько дней вынуждена посидеть дома с ребенком, он горячо посоветовал мне купить большой термос, заложить в него обед и объяснить трехлетнему Давиду, в котором часу он должен будет выложить этот обед на тарелку и съесть его самостоятельно, пока я буду семимильными шагами двигать вперед инженерные науки.
А потом всё кончилось известным образом: СССР развалился, институт перестал получать заказы из России и закрылся, а Хуберян оказался замкнутым в своей одинокой квартире на крутой обледенелой улице Энгельса, где до смерти писал безупречным инженерным почерком никому более не нужные уравнения.
Саша был одним из самых блестящих людей, с кем сводила меня судьба. Он не достиг ничего особенного в своей карьере – так, кандидат технических наук, старший научный сотрудник… Но беседа с ним искрилась, пузырилась и переливалась. И собеседник, даже если мог соответствовать ее уровню, отнюдь не выбирал направления, а послушно следовал за всеми извивами Сашиных переходов-перескоков от утреннего разговора с тестем к политической оценке Грузинского Народного Фронта, а оттуда прямиком к предполагаемым альковным проблемам завлаба дружественно-конкурентной лаборатории. Внезапно, но вполне логично беседа завершалась поголовным опросом сотрудников о способах крепления тяжелой люстры к ненадежному потолку. Отхохотавшись и отерев слезы, понимающие расходились к своим столам работать. А непонимающие пожимали плечами и делали то же самое, время от времени вспоминая Сашин утренний дивертисмент и уточняя у соседей детали: «А что, Джемал действительно ухаживает за Нателой?» – что заставляло соседей прыскать от смеха.
Временами, наскучив строительными конструкциями, Саша забредал в комнату, где сидело большинство сотрудников и я в их числе, усаживался на свободный стол и ввинчивался в общий разговор. Среди нас была одна исключительно простая русская женщина, по иронии судьбы носившая аристократическую немецкую фамилию Гессен. Она любила рассказать о своих родственниках и соседях, о вариантах приготовления борща и пельменей и о маленьких женских уловках, позволяющих избежать больших неприятностей и даже несчастий. Это от нее я узнала, что если джадо (грузинский вариант диббука) отравляет жизнь семье, то первым делом следует вынести горшки с цветами, ибо именно они являются излюбленным местом гнездования злых духов.
Саша внимательно выслушивал ее рассказ о коварстве двоюродной сестры мужа, задавал правильные вопросы и плавно вступал с исключительно похожей историей, приключившейся с одним студентом Института Патриса Лумумбы, который внезапно влюбился в племянницу Сашиной соседки. Студент непременно хотел жениться на блондиночке, и она не устояла перед напором его страсти. Родители ее безуспешно сопротивлялись, но все-таки уступили молодым и даже сняли им однокомнатную квартиру. Однако счастье черно-белой пары было неустойчивым. Муж оказался требовательным, а жена неаккуратной и несобранной. Она постоянно всё забывала и теряла, отчего он приходил в ярость и даже пугал ее своим гневом. Особенно он сердился, когда пропадали носовые платки… К этой точке рассказа все, кроме Лиды, уже догадывались, какую печальную судьбу уготовил рассказчик бедной Зинаиде. А Лида слушала, затаив дыхание, и уточняла подробности. Отвратительный поступок несдержанного студента, который задушил-таки рассеянную девочку из-за пустяковой пропажи, вызвал у Лиды гневную реакцию. Особенно ее сердило, что все смеялись, и никому не было дела до красавицы, невинно погибшей в расцвете лет. Даже то, что студент, опомнившись и раскаявшись, закололся хлебным ножом, не могло примирить Лиду со случившимся. А мы смаковали каждую новую деталь и вносили уточнения и дополнения, чем несколько сбивали ее с толку. Она немного удивлялась, что столько народу оказалось знакомыми с Сашиной соседкой и ее племянницей.
Таким манером мы выслушали «Анну Каренину» (спортсмен-наездник и молодая бухгалтерша – жена второго секретаря райкома), «Евгения Онегина» (юная агрономша пишет письмо тунеядцу, а потом выходит замуж за профессора), «Гамлета» и даже «Преступление и наказание».
Саша был невысок ростом, неказист и курнос и себя называл в третьем лице «русский Ваня». «Ну конечно, никто пальцем о палец не ударил, статью писать будет русский Ваня». Или: «Русский Ваня сейчас сбегает в магазин и прикупит к завтраку на всю компанию чего следует».
Он был классический юдофил. Любил евреев и особенно евреек. И пользовался взаимностью. В результате чего у него родился сын, которого он бестрепетно признал, наделил своей фамилией и всеми сыновними правами, несмотря на то, что был женат и своего старшего ребенка обожал и не собирался оставлять. Он менял своему маленькому сыну пеленки, водил его в зоопарк и собирал с ним модели парусников. Как-то умудрялся.
В прошлом году он умер. Младший сын его удивительно похож на отца. Просто удивительно… Точно такой же. Только очень высокий и очень красивый.