а боль мицелием гриба
вросла в тебя
слова как стоны
ты говори их, говори
ты позвони по телефону
и набери
сто два – сто – три
гудки, гудки, дождись ответа
дождись
а скорость ветра, звука, света
как кисть
рисует странные сюжеты
где ты кричишь, бежишь, летишь
не понимая, кто ты, где ты
а жизнь
кует свои приоритеты
и раздает свои медали
нелепым глупым манекенам
едва ли
кто-то знает цену
всем этим схемам и шаблонам
так принятым на этом свете
ты позвони по телефону
и может быть
тебе ответят
Сойти с ума?
Как это просто,
Когда с ума сошел весь мир,
Когда луна
Натерта воском
До дыр,
Когда ласкает ветер кожу.
Она тепла, она нежна.
Ах, Мастер, разве это сложно —
Сойти с ума? Свести с ума?
Играть судьбой, собой, словами,
Ловить, жонглируя, мечты.
Ведь я вросла в тебя корнями.
Где я? Где ты?
Ночь холодит ментолом душу.
Ты видишь – я могу летать.
Ах, Мастер, неужели нужно
Мне умирать?
И неужели по-другому
Нельзя никак? Никак нельзя?
Больница. Смерть. Могила. Омут.
Где ты. И я.
А выбор был. Он сделан мною.
Бумага. Подпись. Не забыть.
Никто не шутит с Сатаною.
А он – любитель пошутить.
Мне не слышны аплодисменты.
Внизу спектакль, успех, размах…
А километры киноленты
Серпантином в волосах.
Такого странного сюрприза
От Сатаны не ждал никто.
Смотри. Рождается актриса
Из умирающей Марго.
Так много боли в моей ране.
Так много крови в облаках.
Прощай… До встречи… На экране…
В веках…
удар двенадцатый часов
он превратит карету в тыкву
закончит бал и спросит: «Ты кто?»
без виз
дипломов
паспортов?
а ты к ответу не готов
к чему тебе такая спешка?
еще не выучена роль
не офицер, не ферзь, не пешка
и не король
и непонятною фигурой
неясной
чуть карикатурной
скользишь
вверху
внизу
везде
стараясь стать собой.
это не ты висишь на кресте
это – другой.
Кому-то повезет.
Кому-то.
Может быть, даже мне.
Прыжок.
И шелк парашюта.
Меньше одной минуты.
Всего лишь одно мгновенье,
Чтоб превратить в полет падение,
Чтоб превратить падение в полет.
И вот —
Здесь нет гравитации, тяжести, груза.
Здесь нет притяжения Земли.
Здесь нет посторонних. Здесь только свои.
Амуры. Ангелы. Музы.
Прекрасный бутон пространства
Раскрылся волнами эфира.
Законы этого мира
Выглядят справедливей.
Воздушных потоков убранство
Формируют дизайнеры-феи.
Их крылья и их идеи
Создают атмосферные струи,
Посылают тебе поцелуи,
Наполненные любовью небес.
Твой вес
Становится невесомым,
Твой образ – тебе незнакомым.
Воздушен. Прозрачен. Светел.
Герой из сказочных снов.
Ты глотаешь, глотаешь ветер
С кусочками облаков,
Со свежим, прохладным вкусом,
Со вкусом предчувствия чуда.
Земля – огромное блюдо,
Приготовленное Богом для смелых,
Беспечных и загорелых,
Умеющих в небе парить.
Он любит таких, наш Боже.
И кто же
Его за это осудит?
И кто же
Таких не любит?
И как же таких не любить?
Фортуна, зачем ты?
мы так одиноки
и эти моменты
всего лишь итоги
всего только строки
неспетые песен
всего только плесень
на душах и судьбах
их отряхнуть бы
их постирать бы
ошибки в тетрадях
и партитурах
где ноты как ленты
без тем.
Фортуна, зачем ты?
зачем?
Светлые окна. Кафельные стены.
Белые одежды. Бледное чело.
Я буду молиться, как леди Ровена,
Я буду молиться, чтобы Вам повезло.
Мой рыцарь, Вам предстоит сразиться,
Мой рыцарь, Вам предстоит победить.
Маски на лицах. Все может случиться.
Все может случиться. Быть или не быть?
Максимальная степень риска.
Какие слова банальные.
Сударыня Смерть – она совсем близко.
Незримая, но реальная.
Я должна присутствовать при этом.
Зажимы щелкают. Пальцы мелькают.
Яркие лампы безжалостным светом
Человечьи внутренности освещают.
Времени мало. Очень мало.
Давление держит. Пока еще.
Марлевая маска – Ваше забрало.
Операционная – ристалище.
Среди похоронного звона
Мне слышатся иные звуки.
Мне хочется целовать, как икону,
Ваши окровавленные руки.
За победу усталость награда.
Во рту пересохло. Поясницу свело.
И если меня не будет рядом,
Я буду молиться, чтобы Вам повезло.
Как много там в гримасах мрака,
Потерь, обид.
Душа бездомною собакой
Скулит, скулит.
Сжимают горло пароксизмы
Обид, потерь.
Нигде нет места оптимизму
Тогда, теперь.
Лишь силуэты темных сосен
Теперь, тогда.
И снова осень. Снова осень.
И холода.
Фонарь уныло освещает
Тупик в судьбе.
Меня уже не согревает
Мысль о тебе.
Тоска веревкою сжимает
Безмолвный крик.
Холодной змейкой заползает
За воротник.
Ты никого в ночи не встретил.
Да и не ждешь.
Лишь только ветер. Только ветер.
И только дождь.
Мы – параллельны.
Наши цели – бесцельны.
Поломанной куклою
Брошены в угол мы.
В другом измеренье —
Другие проблемы.
У черных квадратов —
Свои теоремы.
Нам хочется солнца, упругой походки,
Иного оттенка и пестрой палитры.
У черных квадратов нет даже решетки,
Которую можно сломать и раздвинуть,
Врагов, чтоб бороться, тюрьмы и охраны,
Нет Бога, молитвы, креста…
Одна лишь массивная черная рама.
И чернота.
Там нет покоя. Нет его нигде.
Ищи, терзайся, жди, надейся.
Там, за чертой. Там, в глубине.
Посмей! Посмейся!
Вода, вода. И мир теней.
И ледяные глыбы.
В стальных скелетах кораблей
Гуляют рыбы.
Там света нет. Темно. Темно
Без целей, без желаний.
Там тишина. И там есть дно.
На дне – «Титаник».
Там существа иных кровей,
Идей, традиций.
Они, чтоб выжить в темноте,
Должны светиться.
Там каждый сам себе звезда,
Свеча, лампада.
Светить вокруг, везде, всегда —
Им это надо.
Там нет проблемы бытия.
Внутри светло им.
И там, конечно, нет тебя.
И нет покоя.
Приходят люди. Да. Они придут.
Куда идти им? Нет другой дороги.
Нет Моисея. Пыль. Песок. Верблюд.
Босые ноги.
Нет Моисея. Золотой телец
Не знает ни седла, ни сбруи,
Не чувствует, как ветер дует.
Ему неведом вкус побед.
Он не Пегас. Ты не поэт.
Песок. Пустыня. Ветер. Зной.
Здесь, в Палестинах, нет Парнаса.
Приходят люди. За водой.
А на Олимп восходят скалолазы.
Если сумеют.
Нет Моисея.
Это было вчера. Или все-таки раньше?
Может, несколько лет? Может, пару столетий?
Это было в России. Ну конечно. Россия.
И художник-пиарщик
Отразил на гигантском портрете
Коллективную шизофрению.
Это все-таки пуля. Или, может быть, стрелы?
Но не яд, не отрава. И не нож, не клинок.
Кто-то выстрелил в спину. Или несколько выстрелов сделал.
И контрольный – в висок.
А потом отшвырнул пистолет.
Может, я его знал. Может, даже он был моим другом.
Может, видел неясно.
А возможно, и нет.
Но реальность не сделалась чудом.
И врачи потрудились напрасно.
Кто-то скажет: «Дуэли опасны».
Кто-то скажет тепло о поэте.
Кто-то крикнет: «Убили! Убили!
Чушь сплошная в газете!
Репортеры все врут!»
Труп поедет в карете.
Или в автомобиле.
Морг, церквушка, кладбище.
Олигарх или нищий —
Наш привычный маршрут.
Герою нужен враг. А как же без врагов?
Кого убить? И что разрушить?
Где Троя? Далеко.
Неважно. Доплывем.
По морю, воздуху и суше.
Герою нужен враг. Дракон. Другой герой.
Он тоже на коне.
В броне. В бронежилете.
Он опытный стрелок. Он знает айкидо.
И у него есть дети.
Удел героя – смерть. Зачем герой живой?
Меч. Пуля. Эшафот.
Иль вот —
Несчастный случай.
Герою нужен враг. А нам нужен герой.
И если мертвый, даже лучше.
Мы знаем, что и как,
Кому, куда, когда.
Секретов нет для тех,
Кто составлял кроссворд.
Герою нужен враг.
И если нет врага,
Им станет собственный народ.
В 2017 году на сайте «Проза. ру» опубликовал мемуары «Жатва». Анонсы – в альманахах РСП «Мемуары» и «Фантастика» (2017–2018), в «Антологиях русской прозы» (2018–2020). В Altaspera Publishing в 2019 году изданы 16 брошюр мемуаров, а в 2020 году в «Ридеро» – 11 книг. Отдельно издан фантастический роман «Жатва после смерти». В спецвыпуске «Истории любви» альманаха «Российский колокол» (2020) изданы сонеты «Венок на холмике любви», за которые в 2021 году автор стал финалистом Литературной премии им. Бодлера. В альманахе «Российский колокол» № 1 за 2021 году изданы «Дедские стишки», а в сборнике им. Довлатова «Ушел, вернее, остался…» – «Притча о грибковом лесочке». Книгой в «Ридеро» издана драма о блокаде «Ленинградцы». В 2022 году стал соавтором сборника «Небывалому быть» (изд-во «Четыре»).
1960 год. Весеннее утро с субботы на воскресенье. Убогая комнатка в коммунальной квартире. В углу, у круглой печки-голландки, лежат дрова. Пара на односпальной железной кровати. Обоим за тридцать. Пётр в семейных трусах откидывает одеяло, потягивается и садится на край кровати, протирая глаза. Потом вскакивает и выглядывает в приоткрытую дверь.
Пётр (бормочет). Опять сортир занят. Мамулька засела на полчаса. (Тяжело вздыхает.)
Лежащая у стенки подруга поворачивается, открывает глаза и сладко улыбается.
Зина. Милый… Я так счастлива…
Пётр (становится на колени перед кроватью, кашляет). Спасибо, спасибо тебе, радость моя… рыжая! Ты – огонь! Ты зажгла меня так, как никто не зажигал! Я весь как новенький! Ты вытащила меня из такой темной ямы… полного одиночества. (Целует ее пальчики.)
Зина. После нашей встречи в театре… после этой дурацкой пьесы о блокаде… ты не побоялся сказать мне, что это дерьмо с сахарным песочком. Но мы-то знаем, как дело было… Я сразу поняла, что ты мне – родная душа… Расскажи мне о своей жизни. Но только без вранья!
Пётр (встает). Да чего рассказывать… Обычная история… До войны мальчишкой в кружке Осоавиахима увлекся самолетами. Только окончил летную школу – война. Воевал здесь, под Ленинградом. В конце концов сбили… Выжил… Но комиссовали. Прощай, авиация!.. Была у меня здесь жена… хорошая, молодая… Вера. Но не дождалась меня, умерла в блокаду. Я после госпиталя, еще во время войны, поступил на факультет журналистики. Проучился два курса, но исключили… Из-за папаши. Он ведь был дворянин, хотя сменил фамилию и работал простым слесарем на заводе Кулакова. Сам пошел добровольцем на фронт, прошел всю войну, да из-за длинного языка попал на лесоповал по пятьдесят восьмой статье. Там скоро и помер – от туберкулеза. А меня как сына врага народа отправили на сто первый километр. Там и я подхватил туберкулез. Женился второй раз, да неудачно, через год развелись… Дочка осталась… Плачу алименты, но уж скоро вырастет… Срок моей ссылки кончился, я переехал в Питер. С тех пор вот один, живу с мамулькой. Работаю в редакции газеты Завода турбинных лопаток. Пишу кое-что для себя, в стол. Вот и вся история… А ты?
Зина (гордо). Я? Я – модельер Ленинградского Дома моделей! Да-а! В журналах моды и мои модели!.. А до вой ны я была еще школьницей. Моего папу, одноногого инвалида Первой мировой, посадили в тридцать восьмом году в Большой дом по делу Гознака. Может, слышал? Да вряд ли… Он был бригадиром электриков… Два подлеца лентяя из его бригады написали на него донос: мол, он призывал бойкотировать выборы в Верховный Совет и рассказывал политические анекдоты. Вот его и замели до кучи вместе со всем фабричным начальством. Шили дело об антиправительственном заговоре. Все под пытками подписали – и под расстрел, только он за два с половиной года ничего не подписал. А когда сменили Ежова на Берию, состоялся открытый суд, и – чудо! – его оправдали!.. А один из доносчиков повесился… Отец вышел совсем больной и через полгода, аккурат перед войной, умер от сердечной жабы… Ему всего-то сорок лет было… Началась блокада, мать вышла замуж за соседа-поляка, и их срочно депортировали в Сибирь. Поляк-то скоро умер…
А я осталась одна в Питере семнадцатилетней девчонкой… Папа был хозяйственный, наготовил перед войной два сарая дров, так что вся родня – семь человек! – жила и грелась у меня, в нашем номере фабричного общежития. Знаешь, такая система… коридорная, с общей уборной на десять очков. Развели они мне клопов и тараканов, а потом стали воровать… Родная тетя у меня карточки сперла! Вот я всех и выгнала, кроме подружки… Да и та потом отплатила мне черной неблагодарностью. Отец перед войной устроил меня на швейную фабрику. Там я своего Сига и встретила… И поженились… еще в блокаду. Совсем девчонка была… Не то чтобы я влюбилась: просто не хотелось помереть, так и не отведав, что такое любовь… Я, конечно, сразу залетела, да с голодухи у меня выкидыш случился… Сиг – потому что тихий, как рыба, не пьет, не курит… Сутками на работе, или в райсовете, или в избиркоме, или в суде заседает… По праздникам командует колонной от фабрики… Но в тихом омуте черти водятся! Он работает начальником цеха, а там баб – пруд пруди! Я уж второй раз беременной была, как узнала, что он мне изменяет… Выгнала его сначала, да мама в конце блокады вернулась, привезла денег и уговорила меня: мол, у ребенка должен быть отец. Я и пустила его обратно, но с тех пор с ним не сплю – противно! Я ушла с фабрики, окончила техникум и работаю в Доме моделей… и очень успешно! Мы с Сигом – совсем разные люди, я даже в театр одна хожу и в Крыму с моими легкими тоже одна отдыхаю. Его это устраивает. Он ведь на семнадцать лет старше меня! Для него покой – прежде всего… Видно, перебесился!.. Сын Витя уже вырос – шестнадцать лет! Так что считаю себя свободной… и молодой! (Хихикает.) Вот и сегодня я на экскурсии… на Валааме… Хотя… Нет, больше врать не могу! Вечером, сегодня же, перееду к тебе!.. Возьму такси… С чемоданами… И насовсем!
Пётр радостно обнимает и целует Зину.
Пётр (восторженно). Ты… ты… мое счастье! (Заслышав шум спускаемого бачка, озабоченно.) Кажется, освободилось… Я сейчас!
Убегает в туалет. Пауза. Зина, закрыв лицо руками, тихо плачет.
Пётр (вернувшись). Ну, тихо, тихо… Эх, судьба! Везде одни неприятности… Хочешь, я тебе покажу мою пьесу о блокаде? «Сильнее хлеба» называется… Она почти автобиографическая, даже имена главных героев не менял… Думал, после XX съезда ее можно опубликовать, да не тут-то было! Вот, пришла рецензия. (Берет со стола листок и читает.) «Драма о ленинградской блокаде сейчас может заинтересовать редакцию журнала только в том случае, если произведение на историческом материале решает ту или другую современную проблему. К сожалению, автор увлекся отрицательными персонажами, и вещь не работает на сегодняшний день. Конечно, в дни осады встречались в Ленинграде такие типы, как спекулянт Аркадий Кириллович или аморальная продавщица Катька. Однако подобные „выродки“ не выступали на передний план, не они делали погоду, не они прославили город Ленина. Другое дело, если бы автор взял хотя бы персонаж, сходный с Катей, и раскрыл бы путь перековки пустой девчонки в условиях труда на оборону. Или сократил бы число отрицательных персонажей, а расширил бы образ Веры (она неплохо задумана). Сейчас же в пьесе много действующих лиц, но центрального героя нет. Идея вещи распылилась: не то Ильинишна, Вера и Николай Иванович – центральные герои, не то Аркадий Кириллович, Катька и Пётр (летчик, погулявший без Веры)? Словом, дрянные люди заслоняют хороших, а тем самым искажают правду о героях блокады. Автор, бесспорно, способный. Он умеет экономно, действенно обрисовать характеры персонажей, но он пока что не совсем ясно представил идею пьесы. Арест спекулянта и воровки – наиболее слабый вариант развития сюжета на материале героического города. Моральная победа важнее прихода милиционера в конце пьесы. Конец шаблонный, непродуманный. Для драмы важнее выделить один конфликт, одну сюжетную интригу, одну линию столкновения. Если автор хотел показать, что Николай Иванович, несмотря на голод, не расстается с книгами и картиной Васильева, то это исходит у него из любви к данным вещам. Когда ленинградцы спасали от пожара государственные ценности, „чужие вещи“ – в этом больше героизма, патриотизма. Словом, автору предстоит усилить идейную сторону произведения. В таком виде пьеса не может заинтересовать журнал. 10 января 1960 года. Г. Алёхин». Вот сука! Одно вранье им подавай!.. Сегодня воскресенье, время есть… Давай я тебе почитаю…
Зина, вытирая глаза, кивает. Пётр берет в руки пьесу.
Большая кухня в одном из ленинградских домов. Холодная плита, которой уже давно не пользуются. На полках разный хлам. Кровать с матрацем служит, видимо, вместо дивана и стульев: их нет – сожгли. Пара больших окон, за которыми сквозь изморозь просматривается ленинградский городской пейзаж. Только все кажется застывшим, лишь из одной заводской трубы курится дымок.
Следы жизни и запустение. На всем неповторимый, характерный отпечаток. Блокада. Январь 1942 года, Ленинград.
Почти касаясь лицом и руками буржуйки, голенастые колена которой уходят через окно на улицу, греется молодая женщина Вера. Малоподвижная в наверченной для тепла разнокалиберной одежонке, она кажется старше, чем есть на самом деле, и только ее голос с чистыми интонациями говорит, что она молода.
Здесь же Лидия Петровна, ее тетя. Худощавая женщина лет сорока пяти, непонятно как ухитряющаяся сохранить остатки прежней аккуратности в одежде, прическе. В этом она резко контрастирует со своей племянницей. Лидия Петровна все время находится в движении, но эта преувеличенная бодрость от нервозности. Она, желая или не желая того, взвинчивает себя, что, по ее мнению, помогает ей держаться. Сейчас все ее интересы сведены к одному: что есть сегодня-завтра – ей и Верочке, к которой она привязана с эгоизмом требовательной женщины, не имеющей своей семьи, детей. Очень расстроенная какой-то пропажей, Лидия Петровна ведет беспорядочные поиски на кухне. Она обескураженно то принимается рыться в хламе, то нервозно обшаривает свои карманы.
Лидия Петровна (с отчаяньем). Хоть убейте, ничего не помню!.. Куда я их могла задевать? Боже мой… Абсурд какой-то, провал в памяти. И кто поверит, что я могла помнить любую бумажку в бухгалтерии за целые года… Нет, нет, больше не могу. Так совершенно издергаться можно. Я лучше признаюсь… Вера… (Замолчала в нерешительности, но Вера, погруженная в свои мысли или голодную дремоту, не пошевельнулась.) Вера, не волнуйся, пожалуйста, но…
Вера (испуганно вскрикнула). Что?! (С такой болью и беспокойством принимают известие с фронта о гибели родного человека.)
Лидия Петровна (поспешно). Я потеряла карточки. Ты только не волнуйся… Понимаешь, продовольственные карточки.
Вера (менее напряженно). Какое сегодня число?
Лидия Петровна (не понимая). Двадцать пятое… Январь.
Вера. Шесть дней до новых карточек. Не дотянем…
Лидия Петровна (чуть не плача). Ну что ты говоришь всегда… невозможное? Да сорок грамм масла всего. Талоны на него пропали. (Уныло.) Думала, все как лучше. Хотела к концу месяца выкупить… И не смотри, я просила, как ревизор, с укором! Ведь у тебя день рождения скоро, а ты даже и не вспомнишь. Хорошо бы его отметить… как-то. Тебе уже смешно! Целых сорок грамм как в воду… На эти талоны сливочное дают.
Вера. Оказывается, и на блокадном пайке можно экономить, откладывать на черный день.
Лидия Петровна (накаливая себя). Да, да… Фантазия, но я не могу смотреть молча, как ты чахнешь от апатии… Нельзя быть такой, Верочка. Задор, пусть крайности – только не молчать. Молчать и думать, Верочка.
Вера. Опять хотите поссориться, как в прошлый раз… Масло, масло… Плюньте на него. Всё равно.
Женщины присаживаются рядом у печки, молчат, зачарованные огнем.
Лидия Петровна. Скрипят, сырые. На углу, у железного садика, дом двухэтажный деревянный ломали на дровишки для госпиталя. Нам бы бревнышко приволочь. Порох. Хотя бы балку какую. (Пауза.) Ты так испугалась, когда я тебя позвала. Думала, что извещение. А он, бессовестный, не хочет даже ответить на твои письма…
Вера. Мне всё равно.
Лидия Петровна. А вчера опять на почте перебирала эти залежи писем. На тебе лица не было, когда ты вернулась. Я уж подумала: «Нашла». Но разве найдешь? Мне страшно было посмотреть – тонны неразобранных писем, неразосланных. Хаос. И кто пишет, кому пишут, смешалось… Ты не ходи туда, Верочка. (С обидой.) Молчишь, все время молчишь. Я, конечно, может, и устарела. И такая усталость. Но ты… Мне становится страшно. Ты была гордая, пусть и резкая порой, а сейчас – старуха в восемьдесят лет. После того ужасного письма. (Возмущенно.) Пётр, Пётр… Ничего не знает, не представляет, как мы живем, существуем при коптилке, а осуждает с горячностью мальчишки.
Вера. Все-таки читали письмо то?.. Это же некрасиво, тетя. А еще учили.
Лидия Петровна. Я и виновата! Твою переписку нетрудно найти даже в туалете, так ее ты хранишь! (Иронизирует.) И откуда мне было знать, что оно последнее? Любящий муж – и ни одного трехугольничка, а мы ждем, надеемся… И я ему доверилась. Нет, это простительно тебе, но мне, стреляной вороне! Комнату вам предоставила…
Вера. Хватит, тетя!
Лидия Петровна. Он пожалеет. Ну да война многое спишет, сгладит. И не взять в руки перо… А как бы вы могли жить! Ради вашего будущего…
Вера. Хватит… Не надо мне такого будущего… Я не хочу, понимаете? Одна останусь. Вдова. Хуже. А жалеть, вмешиваться, поймите, нечего. Никому.
Лидия Петровна (изумленно). Ты считаешь себя все-таки виноватой.
Вера. Не знаю… Тогда – да, а сейчас… Не знаю. Мыслей много, а голова – пустая бочка. Вопросы, одни вопросы, а ответа нет. Ненастоящие они, тетя: от обиды моей.
Пауза.
Лидия Петровна. Если б ребенок и родился, он всё равно бы не жилец на этом свете был. Лишь горя прибавил бы, а разве я не хочу внучку?.. Нам так тяжело…
Вера. Там еще труднее.
Пауза.
Лидия Петровна (прислушиваясь к далекому взрыву). И почему сегодня эти мерзавцы не стреляют? Пакость, наверное, готовят? (Вера молчит, кочергой поправляет дрова в печке. Лидия Петровна говорит много и беспорядочно, только бы разбить молчание Веры, в котором ей чудится укор.) Осине бы просохнуть, но все некогда. Все некогда… Под столом у меня полкнижки спрятано. Не бойся, Николай Иванович придет нескоро еще. Ноги еле держат, а думает, кажется, спасти все книги города. Не рационалист, чудак большой. А доктор из двадцать восьмого номера спальный гарнитур изрубил, только трюмо целое: боится зеркало разбить, суеверный… Ну почему ты молчишь? Скажи прямо: «Ты, тетя, виновата! Ты уговорила, настояла». Ну я! Я! О тебе думала больше, чем о нем…
Вера. Я не ищу виновных, тетя. (Пауза.) Книги всегда должны быть важнее мебели.
Лидия Петровна. Однако ты сама ими растопляешь печку.
Вера. Это сказал Николай Иванович.
Лидия Петровна. Я ж не вандалка, как это у Некрасова говорится. Не отрицаю. Но людям требуется капля тепла. За нее отдают многое. С меня, наконец, хватает забот о завтрашнем дне, не дальше. (Полумечтательно, полуделовито.) Вместо хлеба можно испечь лепешки из пшена и кофейной гущи, а если добавить немножко крахмала… Чудо-пирожки. И, как прежде, пригласить жильцов. Николая Ивановича. Он всегда дарит чашку с блюдцем с золотой надписью. Заведем патефон. Тихо-тихо. Потом Ильинишну можно… А больше и некого. Пусто стало в квартире, а как прежде, бывало, ссорились! Сбегутся все на кухню, и тесно покажется…
Вера. Она обиделась. Ильинишна не придет.
Лидия Петровна (оправдываясь). Но невозможно же идти за санками через весь город на кладбище. Она же… сознательная. У самих неизвестно где душа держится. Иван Максимыч (крестится), вечная ему память, был хороший человек, но… кто думал, что вот так придется проводить только до угла? А жаловаться ей? Я не понимаю. Похороны – дай бог каждому. И гроб настоящий от завкома, сосновый, и все мы его до угла проводили…
Вера. И все-таки ей неприятно.
Пауза.
Лидия Петровна. Аркадий Кириллович любезно поступил. Незнакомый почти, а прошелся…
Вера. Зачастил он к нам.
Лидия Петровна. Он же одинок, и перекинуться хотя бы парой слов – это порой такой отдых для души… (Смотрит на свои руки.) Руки прачки, а не бухгалтера на самостоятельном балансе. Маникюр к ним уже не пойдет… У Аркадия Кирилловича есть связи продовольственные… определенно.
Вера (подошла к замерзшему окну, смотрит на градусник за стеклами). Двадцать шесть градусов… И какое у него право называть меня Верочка?
Лидия Петровна (беспокойно). Ты хочешь куда-то идти… прогуляться?
Вера. Не знаю.
Лидия Петровна. Жуткие морозы, стужа. В восемнадцатом году в Петрограде сильные были. А сейчас… не упомню подобной стужи…
За дверью, ведущей в прихожую, слышен какой-то непонятный шум, голоса. Это необычно. И Вера повернулась на него, Лидия Петровна с опаской пошла к двери… Придерживая через силу передвигающую ноги девушку, входит пожилая работница Прасковья Ильинишна – или, как ее зовут просто знакомые, Ильинишна – и хорошо одетый моложавый старик Аркадий Кириллович. Они довольно небрежно укладывают девушку – ее зовут Катя – на кровать, переводят дыхание.
Ильинишна (поясняет). С голодухи голова закружилась у человека… Как обмерла, в себя не приходит.
Лидия Петровна. Да-да, обычная история. Капля нашатырного спирта поставит ее на ноги. Замечательное лекарство и качество. У меня довоенный сохранился.
Аркадий Кириллович (с усмешкой). Лучшее лекарство сейчас для нее – полведра баланды из чечевицы. Пообещаете, и она не только встанет на ноги, а подскочит.
Лидия Петровна (к Ильинишне). Это ваша знакомая или… родственница?
Ильинишна. У нашего дома блокада перезнакомила. Смотрю, по стенке ползет, вначале крепилась, ничего, а потом на коленки села… Рано ей еще помирать. Девчонка… А несколько шагов все-таки проползла.
Лидия Петровна. Не поняла… Так кто же она все-таки?
Аркадий Кириллович. Дистрофик.
Лидия Петровна (забыв о нашатырном спирте, начинает прикидывать). Вызвать врача? Обычная история, и кто пойдет? Не представляю. Что же вы с ней будете делать, Прасковья Ильинишна?
Аркадий Кириллович. Боюсь, что уважаемая Ильинишна и сама поставлена в тупик. Проблема с рождественскими подкидышами не для наших дней.
Ильинишна (хлопоча у не пришедшей в себя Кати). Ни кровинушки в лице. Замерзла, сердечная. Ну, вставай, вставай… Вот барыня, разлеглась… Ну, полежи, полежи… Хорошо, Аркадий Кириллович по лестнице спускался, помог дотащить.
Лидия Петровна. Первый этаж, я всегда говорила, – это большое преимущество. Вы, наверно, устали, Аркадий Кириллович? За этими волнениями я не предложила вам и стула. Вот ящик…
Аркадий Кириллович. Благодарствую. (Усаживается.) Для нынешних женщин она довольно тяжела. Пуда два с половиной наберется, пожалуй.
Ильинишна. Кипяток есть у нас… у кого-нибудь?
Лидия Петровна (дипломатично). Если поставить на времянку, но дрова сырые…
Вера (не трогаясь с места). Принесите термос, тетя. Пожалуйста, поскорее.
Лидия Петровна уходит не совсем довольная. Вера подошла ближе к Кате, начинает помогать Ильинишне приводить Катю в чувство. Возвращается Лидия Петровна, подает Вере старенький термос, а та уже передает его Ильинишне.
Лидия Петровна (не без гордости). Еще горячий… Чай яванский. Довоенный.
Вера (негромко поправляет). Явский.
Лидия Петровна (к Ильинишне). Хорошо устроили Ивана Максимовича?
Ильинишна (вынув из кармана бумажку с сахарным песком, всыпает его в термос, одновременно рассказывает). Не в общую положили, и на том спасибо. Приметная она, с краю – весной найду и в порядок оформлю… И довезли хорошо. Думала, возчик-то пожадничал: два килограмма запросил, а самому не дотянуть. Тяжел Иван Максимович.
Какое там! Впрягся в санки да как попер! Только поторапливает: «Не отставай, мать, мне еще в одно место, ждут. Клиентов много…» Так его валенки с кожаными пятками и мелькают перед глазами… (Сделав несколько глотков из термоса, Катя открывает глаза.) Очнулась, молодчага. Напугала ты нас…
Катя (не приподнимаясь, спрашивает обеспокоенно). А сумочку мою… где она… не видали?
Ильинишна. С тобой, с тобой. На, возьми, все целое. (Протягивает Кате старую сумочку.) О ридикюле беспокоишься – значит, в самом деле ожила.
Катя (не знает, как продолжить разговор, жадно смотрит на термос). Ага…
Ильинишна. Допивай… Да допивай. Чего жеманство разводишь?
Катя (допив). Благодарю. Вкусная вода.
Лидия Петровна (холодно поправляет). Это чай яванский.
Вера (резковато). Явский, тетя.
Катя (к Лидии Петровне). Спасибо. Вкусно. (Замолчала.) Хороший сахарин, сладкий. Где доставали? Адресок не скажете?
Лидия Петровна. Это был сахар. (Кивок в сторону Ильинишны.) Ее.
Катя (ошеломленно). Сахар… Спасибо. (Все молчат.) Я пойду.
Ильинишна. На ногах удержишься? Подожди немного чуть, я тебя до дому провожу. Далеко живешь? Что спрашиваю… Нынче от дома далеко не убредешь. И захочешь, да ноги не унесут.
Катя. Нету дома.
Ильинишна. Разбомбили или снаряд?
Катя (горячо рассказывает из-за благодарности к Ильинишне, со смутной надеждой, что ей здесь помогут). Из Парголова я. Дома деревянные больше у нас. Ну их на топливо и приспосабливают. Вот я и ушла. Непривычно как-то без дому… Я у девушек-сандружинниц из МПВО ночевала. А получилось… теперь негде. Люди незнакомые вокруг, страшновато. Где прислониться, не знаю.
Ильинишна. Значит, одна жила?
Катя (бессвязно припоминая). Зачем же одна? Отец, он в грузчиках. Ох и силен… Мамаша наша и сестренки две. Люся и Галя. Мы хорошо живем, с достатком… Только померли они все от блокады…
Все молчат, так неожиданна концовка Кати.
Лидия Петровна. Как тебя звать, девушка?
Катя. Катя, Катя из Парголова. Эмпэвоешницы так звали.
Пауза.
Аркадий Кириллович (потеряв всякий интерес к Кате). А где Николай Иванович? У себя?
Лидия Петровна. Совершает обязательный моцион. (Отходит вместе с Аркадием Кирилловичем в сторону.) Его не поймешь, шутит или серьезно он говорит. Но ради аппетита.
Аркадий Кириллович. Шутит. Но он чувствует себя неплохо… кажется. Нам, старикам, ведь немного надо, чтобы поддержать свой жизненный тонус. Никаких излишеств, баловства.
Лидия Петровна (рассказывает о Николае Ивановиче, а сама ищет момента, как бы заговорить о своих делах). Раньше он вел себя спокойнее. Мне трудно объяснить. Это чувство подсознательное… Он слабеет. И тут еще мания. Однажды ночью… посреди… разбудил всех: почудилось ему – воры. Смешно?!
Аркадий Кириллович. Воры?.. Ай-яй…
Лидия Петровна. А по всей квартире продуктов и на хороший ужин кошке не соберешь. (Понизив голос.)
Мне, право, неудобно. Но вы как-то упомянули, что сможете помочь… достать. (Аркадий Кириллович забеспокоился.) Я так рассчитываю.
Аркадий Кириллович. Помню-помню. Но скажу правду: для этого столько требуется ходить по знакомым… Но как-нибудь для себя пойду… и для вас…
Лидия Петровна. О, если бы немножко витаминов. У Верочки кровоточат десны. Она скрывает от меня… Достать бы луку. Одну головку, маленькую. Мне обещали, но я не уверена. Цинга – это ужасно. Девушка без зубов, или шатаются… Я видела в очереди за водой. Молодая, интересная, а рот старушечий – черный провал…
Аркадий Кириллович. А муж Верочки… Имеете известия?
Лидия Петровна (быстро). Пишет. (Аркадий Кириллович усмехнулся над попыткой его обмануть.) Но давно не было. Его перебрасывают с места на место. Он летчик. Мы следим по сводкам. Населенных пунктов невероятное количество… А их аэродромы – впервые слышу. В восемнадцатом году понятнее было…