bannerbannerbanner
Однажды ты узнаешь

Наталья Соловьева
Однажды ты узнаешь

Полная версия

Глава 2

В январе 1941-го холода стояли лютые. До –42 доходило. Помню обездвиженные, примерзшие к обледенелым проводам трамваи, закутанных людей, большими бесформенными тушами бредущих в стужу. Ходили слухи, что из-за недостатка горючего стояли «Красный богатырь» и «Электрозавод». Говорили, что какая-то женщина замерзла на Солянке. Но газеты писали лишь про бедного лебедя, который погиб в зоопарке. Но что точно – на несколько дней закрыли катки (мне тогда пятнадцать лет было – трагедия). С задержками привозили хлеб в булочные (тут уж мать возмущалась). Но все же Москва продолжала жить почти как обычно.

Вечером мы с отцом должны были пойти в консерваторию. У нас было заведено, что каждую неделю, раз или два, отцу доставали билеты. Мы ходили на выставки, пересмотрели театральные постановки и абсолютно все фильмы, которые только показывали в то время.

Утром отец звонил матери с работы и сообщал: передай Нинон, пусть собирается – сегодня идем на «Мадам Бовари». Я возвращалась из школы, а мать мне объявляла: сегодня идешь с отцом в театр. Как я радовалась! Это значило, что отец не задержится на работе до ночи и мне не придется ужинать одной со скучной матерью. Наоборот – весь вечер отец будет умничать, смешить меня, а потом – кормить мороженым. Я наспех обедала и садилась за уроки. Сложнее всего давалась геометрия – сплошные «посы» [2]. Но я не расстраивалась – главное, отец не ругал за них. Так, посадит и журит: «Ну что ж ты, Нинон?»

В тот вечер я нарядилась в светло-голубое шерстяное платье с «вафлями» на груди. Мне очень шло – папа и фасон, и ткань сам выбрал, не оставил матери на откуп: та норовила одевать меня поскромнее. Я надеялась, что отец придет пораньше, посидит со мной, выпьет чаю с моим любимым крыжовенным вареньем. Скажет: «Ну что, Нинон?» А я отвечу: «Папка…» Не было для меня человека честнее и правильнее его. Он был мой детский идеал. Сейчас я думаю по-другому, но тогда…

Отец происходил из обедневших костромских дворян, но успешно скрывал это. Родители его умерли рано, он жил у тетки, потом скитался, голодал. А с революцией все заладилось: пришелся очень к месту. С самого начала в партии: «надежный товарищ», «грамотный партиец». У нас до 37-го на Ульяновской, дом 26, закатывали банкеты: через черный ход заносили корзины с шампанским и деликатесами. Какой запах стоял! Никогда больше не довелось мне сидеть за такими столами. Несмотря на кажущуюся простоту, отец был очень аккуратный, знал, кого пригласить, кому что сказать, с кем о чем пошутить. Поэтому, наверное, уже к сорока пяти годам и стал директором фабрики. А может, и потому, что предыдущего директора отправили в лагеря, а отец оказался в нужное время на нужном месте. Не знаю.

После всего, что со мной случилось, отцовской фотографии у меня не сохранилось, конечно. Внешне не было в нем ничего аристократического: был он коренастый, лысоватый, с оттопыренными ушами и короткими пальцами с круглыми, никотинового оттенка ногтями. Одевался он всегда солидно: летом ходил в бостоновом костюме, зимой – в коверкотовом пальто с каракулевым воротником. До сих пор помню запах мороза и табака, которые отец приносил с улицы.

На голубое платье я приколола брошку. Мне ее отец подарил на пятнадцатилетие. Изящная серебряная стрекоза, а глаза – изумруды. Отец меня так и называл: попрыгунья-стрекоза. Очень я ее любила, ту брошку.

Мать наблюдала за моими сборами и, как обычно, зудела, в этот раз про холод: «Зачем ходить, все себе заморозишь, заболеешь». Она не понимала: я готова была хоть пешком по морозу идти – лишь бы вдвоем с папой.

Мать моя была его второй женой. Младше отца на десять лет. Приехала из белорусской деревни совсем молодой, тоже по партийной линии. Работала у него домработницей да ловко женила на себе, растерянного, сразу после смерти его первой супруги.

Но на этом ее ловкость как-то закончилась. После родов мать располнела, запустила себя. Одевалась модно, были такие возможности, но как-то без особого лоска, будто делала это из необходимости соответствовать отцу. Сейчас я понимаю, что стеснялась ее, мать, больше похожую на домработницу.

С нами она никуда не ходила, ложилась пораньше спать. Отец говорил, что не интересовалась искусством. Если это и было правдой, то только частично. К этому моменту я уже стала подозревать, что мать ему смертельно надоела и отец завел любовницу. Задерживаться стал на работе, я его только и видела, что в эти «театральные дни». Даже на выходных умудрялся уезжать. Говорил: производственная необходимость. Однажды я увидела отца на улице с другой женщиной. Они куда-то торопились, он одной рукой держал ее под локоток, а другой вел маленькую девочку с красным бантом, которая отставала и капризничала. Девочку с таким же вздернутым, как у меня, носиком и широким, как у моего папы, лбом. Я спросила об этом, но папа невозмутимо ответил, что помогал секретарше с ее дочкой, что они совсем не устроены. И тогда же, мне кажется, мы начали ходить в театры. Это было за несколько лет до событий, о которых я хочу тебе рассказать.

Забегая вперед, замечу, что несмотря ни на что, я думаю, что отец мой все-таки любил меня. Был аккуратным, как я написала, сейчас бы скорее подошло слово «дипломатичным». Но в его случае это часто превращалось в нерешительность, боязнь поступить «не так», не угодить. Сложно осуждать – времена тогда были такие. Опасные. Именно поэтому, я думаю, он не уходил от матери, не разводился с ней. Именно поэтому он и предал меня. Но об этом позже.

Часы пробили семь часов вечера, а отца все не было. Мать уже извелась: билеты пропадут, деньги уплочены. Концерт начинался в семь тридцать. Я тоже стала волноваться – неужели не пойдем? В консерватории в тот вечер собирались исполнять Бетховена. Восьмую симфонию, концерт для скрипки и увертюру «Эгмонт».

Тут внизу посигналила машина. Выглянула во двор: точно, папин служебный ГАЗ-А стоял у подъезда. Отец уже топтался по снегу, нетерпеливо курил и, увидев меня в окне, махнул: спускайся! Я накинула пальто, шапку и побежала вниз под крики матери: «Застегнись! Куда, голая?»

Отец всю дорогу был непривычно тихим, задумчивым. Он и раньше не любил при водителе языком молоть: так, о погоде да и только, но тут и вовсе молча клюнул меня в щеку и уткнулся в воротник. Будто и не рад был меня видеть.

Успели ко второму звонку. В антракте, в буфете отца окликнул высокий, лет сорока, брюнет в двубортном твидовом костюме: расслабленный вид, насмешливый взгляд, слегка осоловелые от коньяка глаза. От манеры пить кофе, отхлебывая маленькими глотками, держать блюдце, опершись при этом локтем на столик, веяло небрежной уверенностью в себе. Я не знала тогда, что этот человек сломает мою жизнь. Он широко улыбнулся и проговорил, обращаясь к отцу:

– Не ожидал вас сегодня здесь встретить, Сергей Васильевич. Надеюсь, вы не в обиде на меня за то, что я сказал на собрании, да? Это конструктивно.

Отец весь будто подобрался, завибрировал:

– Ну что вы! Все, так сказать, учтем. Я только за конструктив. Только за него! Как же еще? А вот, так сказать, познакомьтесь. Это моя дочь Нина. Нинон. Это Алексей Петрович Гумеров.

Мне стало неприятно, что отец вдруг принялся так заискивать перед каким-то пижоном. Ну кто это такой, чтобы так себя с ним вести? Я помнила, как отец накануне сухо отчитывал грузчика в магазине, как на прошлой неделе запальчиво спорил с приятелем, дядей Жорой, тот, правда, не был ни большим, ни вообще никаким начальником. Как утром кричал на дворника, в конце концов. Отец всегда был хозяином положения, но не в тот раз. Мне стало стыдно за него.

Алексей Петрович молча взял меня за руку, усмехнулся и поцеловал ее. Я смутилась. Почувствовала, как краснею. Что значила эта усмешка? Он находил меня маленькой? Неловкой? Неуместной? Что?

– Нинон? В каком же классе ты учишься?

Я расстроилась: ну конечно – никак не тяну на свои шестнадцать. И все моя плоская грудь!

– В девятом.

– Хм… Может, к нам, на фабрику подрастает смена? Как вам такой сценарий? – подмигнул отцу. – Стране нужны инженеры!

– Нина очень талантливая девочка. Будущая, мы надеемся, так сказать, журналистка.

Я удивилась. Знала, что отец во мне души не чаял, но назвать меня талантливой? К тому же по поводу журналистики у него были сомнения – такая уж ли надежная профессия? Мы много спорили об этом в последнее время. Интересно, он только Гумерову так сказал или правда переменил мнение?

За спиной послышался низкий женский голос:

– Ой, Алеша… Никак не могла тебя отыскать. В дамской комнате такая очередь…

Я подумала: у владелицы такого контральто обязательно должна быть большая грудь! Оглянулась – и точно. Высокая брюнетка, ростом с Алексея Петровича, разодетая в пух и прах, в модном желтом платье из файдешина, в маленькой затейливой шляпке в тон, едва кивнув, не дав никому возможности ни представиться, ни представить ее, обратилась к моему отцу:

– Как вы находите Рахлина? Мне кажется, он сегодня какой-то… какой-то… не как обычно… Евреи такие нестабильные, нервные…

Я обожала Рахлина. Неловкий застенчивый толстячок – я встретила его как-то на улице, закутанного в какой-то нелепый клетчатый шарф, – на сцене превращался в могучего великана, в яростного льва. Шаткий пюпитр и стулья, стоявшие близко к сцене, тревожно вздрагивали. Лицо Натана Григорьевича с большой родинкой на щеке то перекашивалось, ужасало, то вдруг делалось спокойным, расплывалось в улыбке. А какое соло было сегодня у духовых в «Эгмонте» – я заплакала.

 

Мне стало обидно, что кто-то сказал про моего Рахлина, будто он «какой-то не такой». Я почувствовала, как краснею, мне так и хотелось ответить этой дамочке какую-нибудь дерзость. Я судорожно соображала, как бы колкость ей сказать, но папа крепко взял меня за локоть:

– Зато Полякин, говорят, сегодня, так сказать, в ударе?

– Ах да, первая скрипка! Не знаю, не тронута, нет… Как-то все… – сомневалась дамочка.

– А девочка моя всплакнула. Правда, Нинон? – засмеялся отец.

Все рассмеялись. И отец, и дамочка, и этот Алексей Петрович. Мне стало неловко и противно. Отец в присутствии чужих неприятных людей обсуждал мои слезы! И зачем? Лишь бы поддержать разговор! Он никогда так раньше не делал.

Прозвенел третий звонок, мы спешно раскланялись и разошлись. Мы с отцом в партер, они – в ложу. Я слушала музыку, но настроение уже было испорчено этой дылдой и ее мужем. Во втором отделении мне казалось, что я чувствую его противный взгляд у себя на шее. После концерта отец засуетился, заторопился домой, не стал покупать мороженого, как обычно. А дома заперся в кабинете, не стал даже чай пить, как привык.

Мать уже легла – она никогда не дожидалась нас. Мне кажется, наши уходы были для нее облегчением. Была и еще одна причина – о ней я скажу позже.

Я была вне себя от обиды. Ушла в комнату, хлопнула дверью и улеглась в чем была на кровать.

Перед сном отец все же зашел пожелать мне спокойной ночи и как обычно выключить свет. Я все еще дулась:

– Никогда так больше не поступай со мной, папа!

Но он сделал вид, что не понял:

– Да что ты выдумываешь, Нинон? Тебе все показалось. – А потом серьезным голосом добавил: – Слушай, Нинон. Алексей Петрович теперь мой начальник. Начальник – это очень большой человек! – Он поднял указательный палец вверх. – Ты уж постарайся, так сказать, понравиться ему и его жене. Не говори ничего такого. Прошу тебя. – И еще раз повторил: – Ты постарайся, ладно?

Я проворчала «ладно» и вскоре уснула, не подозревая, что этот день стал началом конца, когда все в моей жизни рухнуло.

Глава 3

На следующий день я пошла в школу, хотя учиться страх как не хотелось – день был ясный, солнечный, мне не терпелось с одноклассницами, Татой Малышевой и Кирой Головиной, поехать на Чистые пруды на каток. Компания у нас была девичья – мальчишки нас не интересовали. Может, потому что в классе нашем все подобрались какие-то тщедушные и неинтересные – не знаю. Тата была полненькой кудрявенькой блондиночкой, простодушной инфантильной академической дочкой. А Кира – ее противоположностью: резкой, язвительной черноглазой брюнеткой с короткой стрижкой. Кира была дочерью, как я потом поняла, репрессированных.

Последний урок как назло задержали – учили делать перевязки. В те годы военщины было много: тренировались надевать противогаз – сдавали норматив. Изучали оружие, отравляющие вещества. До сих пор помню их названия: газообразных – хлор, хлорпикрин, фосген, дифосген и жидких – иприт, люизит. Как раз шел фильм «Если завтра война…», там немцы применили отравляющие газы, а наш герой погиб, не успев надеть противогаз. После заключения с немцами пакта о ненападении фильм тут же сняли с показа – мне это почему-то запомнилось.

Еще выполняли нормативы ГТО – «Готов к труду и обороне». Попробуй не выполни… Накануне, до сильных морозов, сдавали нормы по лыжам. Норма – 22 минуты, а я прошла за 20. Срезала углы в трех местах, но никто не заметил. Тогда мы не задумывались, нужно – не нужно. Делали – и все. Время было такое. У нас была сандружина – учились переносить «раненых», оказывать первую помощь, собирать санитарную сумку. В начале войны с этими знаниями многие пошли санитарками на фронт.

Мне эта военщина казалась невыносимо скучной. Помню, как крутила в руках размотанный несвежий бинт и вспоминала вчерашний поход в консерваторию, бедного Рахлина. Эту неприятную встречу с папиным начальником и его холеной женой. Начальники в моем представлении были с залысинами, с посеребренными висками, в строгих, часто старомодных костюмах. Только такие приходили к нам в дом. А Гумеров что ж? Молодой франт с женой-дылдой. Почему папа так боялся его? Или мне показалось?

В тот день нас учили делать перевязку головы – такую шапочку из бинтов. А я думала: теперь уж папа разрешит – стану журналисткой, так на что мне эта шапочка? Кровь, гной, бинты… Сказали бы мне тогда, что стану акушеркой, – ни за что бы не поверила.

Наконец зазвенел звонок, и мы подхватились на Чистые пруды. Добежали – а каток оказался закрыт из-за мороза. Что за невезение?

Ну что же – отправились к Тате Малышевой. Жила она на Чаплыгина, в роскошной квартире на третьем этаже. И была у Таты мачеха, почти ровесница, и под стать квартире, такая же роскошная. Высокая, светлые волосы, уложенные замысловатой волной, наманикюренные длинные пальцы, держащие мундштук. Марья Николавна, а попросту Мура, хорошо к нам относилась, угощала папиросами, одежду давала примерять – это и было тогда наше любимое развлечение. А одевалась Мура, на минуточку, в Московском Доме моделей у самой Надежды Макаровой – была до замужества ее любимой манекенщицей. Академик, старше на тридцать лет, оказался тем еще ревнивцем: не выпускал жену из дома, так что висели эти тряпки по большому счету в шкафу. Одинокую, скучающую Муру, я думаю, забавляло покровительствовать нам, учить нас, девчонок.

Она показывала нам, неофитам в женском деле, как правильно ходить, садиться, чтобы мужчины обращали внимание. Чтобы это не выглядело ни вульгарным, ни слишком кокетливым, но оставалось при этом женственным. Учила, как красиво краситься – в нашем распоряжении была вся ее косметика – помады, пудры «ТэЖэ». Особенно запомнилась мне тогда помада «Красный мак» в серебряном тюбике. Мура очень следила за собой в отличие от моей матери.

Напились мы с Кирой чаю с морозу, Мура плеснула нам капельку вина «Абрикони». Мы развалились на диване и принялись курить. Нам тогда казалось страшно важным научиться курить женственно. Я сидела закинув ногу на ногу и старалась держать папиросу манерно, как в кино, дугой выгибая пальцы. Кира сосредоточенно выдыхала дым, пытаясь выпустить колечко. Мура хохотала над нашими с Кирой потугами, как мы старались не кашлять, как слишком часто нервно стряхивали несуществующий пепел в хрустальную вазу. Тата же полулежала в кресле и задумчиво перебирала пухлыми пальчиками страницы нового журнала мод с фотографиями – мы как раз обсуждали, какая прическа подошла бы к ее круглому лицу. Она не курила с нами, говорила, что не нравится вкус табака. Но мы знали: боялась отца. Хоть и академик, а поколачивал ее – не раз мы с Кирой замечали у Таты синяки. А она каждый раз придумывала нелепые объяснения: поскользнулась в ванной, ударилась о шкаф, упала с кровати. Все было понятно без слов. Думаю, медлительная троечница Тата раздражала папашу-академика. Но что поделать – природа.

Наконец Мура предложила переодеваться. Обычно она вела кого-то из нас в хозяйскую спальню, а остальные, зрители, сидели в гостиной на диване и ждали представления. Первой пошла, а вернее побежала, дрожа от нетерпения, я. Мура щедро распахнула плотно забитый нарядами шкаф с невыветриваемым нафталином первой академической жены – можно было брать все что вздумается.

Я задумалась и вспомнила вчерашнюю фифу в файдешине. Как она себя держала! Такая уверенная в себе! Мне захотелось соорудить что-нибудь этакое: я нахлобучила на голову шляпку с перьями, Мура набросила мне на плечи китайский халат, предложила шелковые чулки, пристегнула их к поясу. Как в настоящем борделе! Я видела летом на даче такие фотографии у мальчишек.

Наконец я оценила себя в зеркале: самую малость распахнутый халат, шелковые чулки, папироса в руке. Почувствовала себя неотразимой. Очень взрослой. Сексуальной. Хотя тогда еще не знала этого слова.

И вот я вышла, вихляя бедрами, – а в коридоре стоит папин начальник, усмехается. И тут на меня нашло: не подала виду, что смутилась, а наоборот, азарт взял. Как будто я – не я. А роль такая. И я актриса в театре. По меньшей мере Любовь Орлова. Подумаешь – начальник. Покажу тебе Рахлина! Остановилась, улыбнулась ему и говорю как ни в чем не бывало:

– А, Алексей Петрович! Здравствуйте! Как поживаете?

Он нисколько не смутился, стал подыгрывать мне:

– Чайку не нальете, Нинон?

Что тут началось! Насилу его Мура вытолкала. А потом напустилась на меня:

– Ты что? Он же муж Надьки Гумеровой – живут в нашем доме, у ней папаша зам. наркома! Что он про тебя подумает?

– Да ничего не подумает – тоже мне, – начала оправдываться я.

– А вдруг Надьке расскажет? Ну дела!

Тата от удивления раскрыла рот:

– Неужели ж расскажет?

Мура уже успокоилась, села в кресло и закурила:

– Жалко ее… Надька ведь бездетная. Он ее по молодости заставлял аборты делать, чтобы фигуру не испортила. Зато теперь платья на ней сидят – первый сорт.

– Вот гад, – злобно цыкнула Кира и нервно забарабанила пальцами по подлокотнику – была у нее такая привычка.

– Откуда он появился вообще? Как черт из табакерки, – перебила я их, запахнув халат. Я больше не чувствовала себя неотразимой. Наоборот – нелепой в этой пахнущей чужим телом одежде. Мне было неловко и неприятно обсуждать дылду, к тому же я испугалась, что наши игры с переодеваниями теперь закончатся.

Но Муру, похоже, эта ситуация стала забавлять:

– Надьку искал. Приходит она ко мне поболтать. Наивная – ой, не могу! Любит его безумно. А он, говорит, игнорирует. Все на работе пропадает…

Тут снова вмешалась Кира:

– Нинка тоже хороша так ходить. Даже вообще-то не постеснялась чужого человека.

Я разозлилась. Накинулись на меня, будто одна я виновата.

– Я-то что? Отвернулся бы. Стоит – смотрит. А может, я ему понравилась?

– Да… ну Нинка… – растерянно захлопала глазами Тата.

– Ты ж дитя еще! А такие вещи говоришь! Ну дает! – расхохоталась Мура.

– Тоже мне… Я взрослая.

Кира хмыкнула:

– Взрослая. Ты вообще-то лифчик себе взрослый купи сначала.

Знала, как я переживала по поводу своей плоской груди. Доверилась ей, рассказала зачем-то. Дура…

Засобиралась, ушла. Так и не придумала, что ответить. Настроение у меня было плохое. Спускалась по лестнице и размышляла: почему мы дружим? Вот если разобраться? Никакой особой любви или хотя бы доверия между нами не имелось. Тата с Мурой была ближе, чем с нами. Та перед отцом ее прикрывала, одевала, советы давала, как мальчишкам понравиться. Даже когда Таткина мать померла, ну, пришли мы на похороны, конечно, цветы принесли, постояли. Потом Тата в школу вернулась – стали общаться как ни в чем не бывало: никогда про мать не говорили. Душу Тата нам не раскрывала, даже что отец бил. И когда он сразу мачеху в дом привел – тоже. Даже сблизились мы из-за этих папирос и тряпок, получается, – до этого было скучно с ней, с Татой.

Или взять Киру. Дочь репрессированных. Отреклась, конечно. В детдом отослать хотели, но тетка забрала – договорилась, спасла, перевела в новую школу. Жили трудно. Кира не жаловалась, но понятно стало, когда как-то раз пришли проведать ее – болела долго. Захламленная комнатушка в коммуналке. Спала Кира на каком-то чуть ли не сундуке. Я тогда не понимала своих привилегий, удивилась вслух: «Ты так живешь?» Помню, как Кира выгнала нас тогда – и поделом. Вся страна так жила.

Кира злая была. Вечно девчонок, что послабее духом, доставала. Вот что нас с Кирой объединяло: мы хотели быть первыми, лучшими, самыми умными. Но понимали: невозможно быть первыми везде, поэтому друг другу и помогали. Чтобы не дать победить остальным.

Ты бы видела нас при этом – милые девочки, атласные ленточки в косах. Тогда даже хвостик носить считалось неприличным. Формы не было общей. В нашей школе носили синие халаты с двумя карманами и с белым воротничком, на них не так были заметны пятна от чернил – непроливайки тогда еще не придумали. Мы с Кирой специально эти халаты укорачивали, но не слишком сильно, не придерешься.

Размышляла я обо всем, ругала себя, что не придумала, как Киру отбрить, – а между этажами он курит. Опять Алексей Петрович. Обрадовалась, сердце занялось: произвели все-таки шелковые чулки впечатление. Нет, не зря все, не зря. Может, не такая уж и плоская у меня грудь. А он дым выпустил и снова улыбнулся, насмешливо так:

– Что же не в халате, Нинон? Или холодно?

Меня покоробило, что он так назвал меня. Только папа имел на это право:

– Нина. Не холодно. Готовлюсь нормы ГТО сдавать – в халате несподручно.

– Ну ты даешь… н-да, такой вот сюжет.

– Так я пошла?

– Иди… Только вот что спросить тебя хотел… Хм… Правда, что ли, на журналистику нацелилась?

– А что?

– Ничего. Хорошая профессия. Не пыльная. Хотел предложить… хм… экскурсию. Статью, например, для школьной газеты напишешь. Вот какая тема тебя интересует?

 

Я растерялась и ляпнула первое, что пришло в голову:

– Ну… про… ударников производства, например.

В то время много про них говорили. Гумеров тут же подхватил:

– Отлично! Очень актуально. Может, и «Комсомолка» возьмет…

Я испугалась: а вдруг не справлюсь? Вот позор будет! Все узнают, как Трофимова провалилась. Аж колени подгибаться стали, от волнения затошнило, но виду не показала:

– Думаете, откажусь? А я возьму да и напишу!

Гумеров посмотрел на меня задумчиво и сказал:

– Ну так приходи ко мне, например, завтра. После уроков. Часа в четыре. На улицу Кирова. Знаешь же где? Спецпропуск тебе закажу. Расскажу, как что устроено на производстве. Про ударников. Договорились?

Я молчала. «Черт-те что. Не заигралась ли я? Он, наверное, думал, что я в стенгазету пишу, что уже печаталась где-то. А я же, кроме школьных сочинений, – ничего. Что ответить? Как правильно? Эх, была не была!»

– Договорились, Алексей Петрович.

– Бывай, Нинон. Нина… Журналистка…

Радостная и одновременно испуганная возвращалась я домой. Про девчонок и думать забыла. «Я – журналистка. Настоящая! Вернее, стану ею. В школе не буду рассказывать – все равно не поверят. А потом принесу газету со своей статьей – все в обморок хлопнутся. Какая Нинка Трофимова молодец! И Кире этой еще придумаю, что ответить. Поплачет она у меня! А папка-то как будет гордиться!»

Вечером рассказала папе – он оказался дома. Выслушав меня, он почему-то не обрадовался, а насторожился:

– Что за блажь? При чем тут, так сказать, заметка? Сама напросилась? Так, что ли, Нинон? К самому Гумерову?

– Не говорила ничего…

Уж не стала признаваться, при каких обстоятельствах я с Гумеровым сегодня встретилась. Папа не знал, чем мы у Муры занимались. Да он, к счастью, и не стал про это расспрашивать.

– Не к добру это все. Ничего от меня не скрываешь? Неужели мной заинтересовались? Черт… Что делать? Как быть?

– Пап… Ну может, я ему просто интересна? Как человек, как личность? Как примерная комсомолка? И он решил именно мне помочь с заметкой? Может, хочет, чтобы я про фабрику написала.

– Ты? Нинон… Да что ты понимаешь? Эх… И главное – что делать, так сказать, непонятно. И не идти ведь ты не можешь. Как бы нам…

– Обещала уже. Договорились же.

Мне стало страшно, что отец запретит. Очень хотела пойти. Было в этом что-то… взрослое. Ведь во всем, что я до этого делала, был папа. Ни одного решения до того дня не приняла сама, ни одного платья не выбрала.

Мать сидела на кухне вялая, помешивала давно остывший чай. Отец пошел к ней советоваться. Я замечала, что как бы он ни хорохорился, а всегда в сложных ситуациях слушал ее мнение. Мать задумалась:

– Так это самое, Сережа. Может, больничный ей взять, а? А вместо Нинки другую корреспондентку послать?

Я испугалась, что сорвется:

– Ну папа! Я же обещала! Он меня ждет!

Отец отмахнулся:

– Все не то… Дайте-ка подумать. Неспроста все это, Нинон. Ох неспроста. Сама понимаешь, времена какие – осторожности требуют, и в делах, и в словах, и в мыслях. Что-то тут не так… Но Гумеров – как не пойти, когда он сам позвал? Деваться некуда.

Что сказать? Я была наивной. Очень наивной избалованной девочкой, не знавшей жизни. Мне казалось, что будущее мое предопределено и беспокоиться не о чем. Я была уверена, что ничего плохого со мной случиться не может. Родители будут жить до старости. Поступлю в институт, выйду замуж, нарожаю детей. А вышло все совсем иначе…

2Разговорное сокращение школьной оценки «посредственно», которую ввели в 1935 году вместо «удовлетворительно» и в 1944 году заменили на «3».
Рейтинг@Mail.ru