Пухленькая Соня азартно жевала бутерброд, и мелкие хлебные крошки белыми мушками приставали к ее атласным щекам.
– Надя Юрьевна! А что вы будете делать, когда мы все уедем?
– Не знаю пока, Сонечка. А ты как думаешь? – рассеянно откликнулась Надя. Она оторвалась от разглядывания утреннего тумана, окутавшего кусты и деревья в старом саду, и глотнула кофе из большой асимметричной кружки.
– Я думаю, вы будете писать картины и делать выставки. – В Сониных глазах светилось такое веселое и яркое обожание, что смотреть на нее без улыбки было совершенно невозможно.
– Выставки бывают только у настоящих художников, – промямлил очкарик Авенир, не отрывая глаз от смартфона.
– А Надя Юрьевна и есть настоящий художник! Что ты вообще понимаешь! – с готовностью завопила Соня.
– Тихо, тихо! Не ссорьтесь! Конечно, Надежда Юрьевна самый настоящий художник. – Светлана искоса глянула на Надю и отобрала у Авенира телефон. – Ешь давай, хватит в экран смотреть.
– У меня там виртуальный тур по Метрополитен-музею! – протестующе заныл мальчик.
– Отлично. Значит, после завтрака мы все вместе сядем в гостиной перед телевизором и посмотрим этот тур, – мягко, но решительно распорядилась Светлана. – Занятий сегодня нет, поэтому сначала у нас будет твоя виртуальная экскурсия, а потом пойдем гулять.
Светлане казалось, что огромный стол, за которым каждое утро собирались маленькие художники, опустел: из девяти воспитанников, живших здесь на пике сезона, к середине августа осталось лишь пятеро. Родители забирали детей пораньше, чтобы успеть свозить их на море или в гости к родным, снарядить к школе и дать заново привыкнуть к городской жизни. Сезон в пансионе оказался короче, чем планировали подруги.
Озабоченно сдвинув брови, Светлана обратилась к Наде:
– Ты когда стартуешь?
– Да уже пора собираться. До Шереметьева ехать часа два. – Надя встала из-за стола и, стараясь не выдавать волнения, приобняла подругу. Почувствовав удушливый запах духов, она напряглась и пристально посмотрела Свете в лицо. Красные глаза, пересохшие губы и опять этот парфюм, от которого Надю почти тошнило. – Свет, ты точно в порядке? Справишься здесь?
– Не говори ерунды, все хорошо.
Открыв сухо скрипнувшую дверцу шкафа, Надя бегло осмотрела свой гардероб и достала прямые голубые джинсы и белую футболку. В своей прежней жизни она пять дней в неделю носила строгие деловые костюмы по фигуре, а в остальное время – джинсы, футболки и толстовки. Переехав в Кратово, Надя вдруг ощутила острую нужду в чем-то легком, развевающемся и не сковывающем движений. Она купила себе несколько простых разноцветных платьев, с которыми так прекрасно смотрелись украшения, которые она тоже начала носить совсем недавно. Но сегодня ей хотелось быть собранной, а значит, платье не подойдет, нужен лаконичный унисекс.
Быстро одевшись, Надя повернулась к зеркалу и замерла, застигнутая потоком обрывочных мыслей. «Как мы встретимся? Сильно ли я изменилась? Наверняка, просто это ведь не замечаешь за собой. Мы же двадцать лет друг друга не видели… Ну, я не растолстела, и то хорошо… А как мама? Я даже не знаю, сохранила ли она фигуру – или, может, расплылась, погрузнела или даже ходит с палочкой… Что за бред, – оборвала она себя. – Какая палочка? Марине всего шестьдесят четыре. Для современных женщин это вообще не возраст. Соседка по даче вон замуж выскочила в семьдесят, за мужчину чуть старше, и прекрасно живут уже который год».
Надя подняла тяжелую крышку резной шкатулки, стоящей на столике у кровати, и задумчиво осмотрела утонувшие в бордовом бархатном нутре украшения. Серьги и браслеты, цепи и пояски – пестрая коллекция давно уехавшей за границу Марины – сегодня, в день их первой за много лет встречи, как будто обрели некую самостоятельность. Сейчас Наде казалось, что за каждым предметом в шкатулке кроется особый, неведомый ей смысл и, если она выберет неправильное украшение, мать, перед которой она и так чувствовала себя виноватой, обидится и долгожданная встреча пройдет как-то не так.
Впрочем, как именно она должна пройти, Надя все равно не представляла. Да и Марина, в общем-то, человек легкий, обидеться на выбор сережек – это не в ее стиле. Надя помедлила и наконец, решившись, вытащила из пестрой горы недорогих украшений самый, как ей показалось, нейтральный предмет: узкую черную бисерную ленточку с цветочками и шариками на концах. Она помнила, что мать любила эту вещь и повязывала на шею, когда одевалась так же незатейливо, как сегодня Надя. Будем считать, ей будет приятно увидеть эту плетеную безделушку на дочери.
Еще раз взглянув на себя в зеркале, Надя отметила морщинку, прорезавшую лоб глубже обычного, и быстро пробежала по лицу кончиками пальцев, чувствуя, как кожа расслабляется и разглаживается от легких прикосновений. Затем взъерошила коротко стриженные светлые волосы и, улыбнувшись себе для настроения, вышла из комнаты.
Доски гаража, плита перед дверью и гравий на дорожке на разные голоса простонали и прохрустели под колесами. Надя, опустив стекло, помахала Свете и детям, высыпавшим ее провожать.
– Надя Юрьевна, мы же еще увидимся? Правда? – Соня сияла глазами, в которых было многовато влажных бликов – похоже, слезы на подходе.
– Конечно, Сонечка! Я приеду сегодня или завтра. Вы даже соскучиться не успеете!
Соня протестующе замотала головой и шмыгнула носом, но Света тут же обняла ее за плечи:
– Счастливо, Надь. Если получится, привози Марину сюда.
Марина летала часто и с удовольствием: она всегда была легкой на подъем, а из Праги да с европейским паспортом было удобно путешествовать куда душа пожелает. В первые три года после переезда она побывала, кажется, во всех уголках Европы, о которых раньше только мечтала.
Но сегодня, входя в гулкий, залитый огнями зал аэропорта, она не чувствовала привычной легкости и душевного подъема. Еще месяц назад, сразу после покупки билета в Москву, она ощутила неприятный комок в груди, и с каждым днем он становился тяжелее и холоднее. Когда нарастающее напряжение стало почти нестерпимым, Марина впервые призналась себе, что ей страшно. Последнюю ночь перед поездкой она провела, лихорадочно перебирая шкафы, в которых и без того был полный порядок, и поминутно теряя вещи, которые лежали прямо перед глазами. Отказавшись от предложенного мужем глотка коньяка, она пожалела, что не держит дома успокоительного, – сейчас пригодилось бы.
Марина машинально проходила привычные контрольные процедуры. Подготовила к досмотру небольшую сумку, заранее сняла шарф и часы, которые все равно заставили бы снять, и даже не забыла вылить воду из маленькой бутылки, которую всегда брала с собой, чтобы наполнить потом в самолете. Но ее лицо напоминало застывшую маску, и реплики, которые симпатичные молодые сотрудники аэропорта адресовали пани, предъявляющей вместе с посадочным талоном чешский паспорт со средневеково сложным гербом, оставались без ответа. Вопреки принятым здесь приличиям, Марина не поддерживала разговор, лишь иногда невпопад кивала. И персонал с привычной, хотя и тщательно скрытой неприязнью констатировал: еще одна русская, которая гражданство получила, а выучить язык так и не удосужилась. У этой пожилой дамы не было ни нелепо нарядной и неудобной обуви, ни яркого макияжа с нарочито темными бровями, ни тщательно подобранной по шаблонам актуальных стилистов одежды с лейблами. Но высокомерное и замкнутое выражение лица выдавало иностранку, пусть и с чешскими документами.
Марина прошла в зал ожидания и уселась, рассеянно глядя на летное поле. Комок страха внутри превратился в камень. Она не видела дочь больше двадцати лет. Обида, разделившая их, была такой огромной и одновременно нелепой, что, казалось, просуществует вечно. И вдруг – это приглашение зятя. А вслед за ним – сообщение от Нади: «Мама, я тебя встречу и размещу. Номер рейса знаю, буду в аэропорту. Удачной дороги. Ждем».
В марте в Москве умерла мать Марины Галина Дмитриевна. Она долго болела, и Марина, гонимая растущим беспокойством, звонила и писала Наде, чтобы узнать, что происходит. Надя долго не откликалась, а потом внезапно позвонила – как оказалось, уже с поминок. Отношения в этом женском треугольнике всегда были сложными, но это все же выходило за все рамки. Марина не смогла ни попрощаться с матерью, ни приехать на похороны. Она впервые за все эти годы по-настоящему обиделась на дочь, хотя раньше в любой ситуации мысленно искала – и неизменно находила – оправдания всем без исключения Надиным поступкам. Дочь как почувствовала, начала сама писать и звонить, но теперь уже Марина не отвечала, чтобы не наговорить лишнего. Потом звонки прекратились. И вдруг ее позвали в Москву.
Она не могла не приехать. За двадцать с лишним лет разлуки Марина привыкла к болезненной напряженности в том месте сердца, где жила любовь к дочери. Она научилась искренне радоваться чужому семейному счастью, заинтересованно беседовать о детях и внуках своих знакомых и не вздрагивать, если вдруг периферийным зрением замечала в прохожих знакомые черты – Надя?! Леша?! Они, конечно, никогда не приезжали в Прагу, но подсознание, настроенное на поиск любимых лиц, упорно отказывалось в это верить. И еще была вероятность встретить дочку и внука в Вене, Берлине, Амстердаме, Париже, Риме – где угодно, сейчас ведь все так много ездят… Часто думая о том, что где-то там, по нынешним меркам не так далеко, живут ее родные, которым она совсем не нужна, Марина уже даже не плакала. Разве что иногда, после возвращения из Москвы, куда она все-таки периодически летала и где могла на несколько часов увидеться с внуком – всегда под присмотром и только в общественном месте, – она внезапно начинала тихо и отчаянно подвывать и всхлипывать, и тогда муж крепко обнимал ее и молча гладил по голове, пока не наступала безнадежная смиренная тишина.
– Пани, вы летите этим рейсом? – Марина Юрьевна вздрогнула и, благодарно улыбнувшись юной сотруднице пражского аэропорта, поспешила к стойке и дальше, по рукаву самолета, к своему месту у прохода.
Обменявшись парой слов со стюардами и соседями по ряду – чешский у нее, разумеется, был вполне приличный, – Марина защелкнула пряжку скользкого самолетного ремня и закрыла глаза. Голова слегка кружилась после бессонной ночи, во рту было сухо, и главное – никак не получалось о чем-то целенаправленно думать. Ей просто было страшно. Сжав подлокотник холодными пальцами, Марина принялась глубоко дышать, чтобы успокоиться. Соседка посмотрела на симпатичную седую пани снисходительно – похоже, та боится летать.
Марина перестала говорить вслух о дочери и внуке, когда поняла, что никогда не сможет врать о них. Почему – она сама не знала. Жестокость, с которой Надя отрезала ее от своей жизни, поразила Марину на каком-то клеточном уровне. Она никак не ждала, что в дочери так много этой мрачной непримиримости, ледяной решимости резать по живому. Похоже, так проявились бабушкины гены – Галина Дмитриевна всегда гордилась своей так называемой принципиальностью, ради которой не задумываясь жертвовала чужими чувствами, дружбой, покоем в доме и в собственной душе. Она словно питалась негативом и черпала силу в противостоянии всему миру. Но Надя…
Марине казалась, что Надя больше похожа на нее, чем на бабушку. Она с самого Надиного младенчества чувствовала в своем ребенке нежную, поэтическую чувствительность и изо всех сил старалась ничего не запрещать, не давить и не лезть в душу. И вдруг ее хрупкая маленькая Надя одним движением захлопнула дверь перед носом матери и перерезала тот теплый и тихий ручеек, которым питалось Маринино сердце.
Виновата была, конечно, не Надя. Дети не бывают виноваты перед родителями – это Марина знала точно, хотя ее саму воспитывали в вечном чувстве вины перед родителями.
– Ты передо мной в долгу неоплатном за то, что я тебя родила! – рычала Галина Дмитриевна, и Марина ненавидела ее в эти минуты так, будто та не подарила ей жизнь, а напротив, отняла.
Она бы и отняла, заставила бы дочь жить «как положено», но Марина сопротивлялась яростно. Несмотря на скандалы, крики и побои, она упрямо делала только то, что считала нужным. И своей дочери собиралась дать столько свободы, сколько это в принципе возможно.
Марина знала, что не сможет стать для Нади идеальной матерью, но старалась быть хотя бы добрее и легче, чем Галина Дмитриевна. Конечно, об этом никогда не говорилось вслух: Марина ненавидела пафос в любых его проявлениях, а вести нежные разговоры ее не научили. Она проявляла любовь, предоставляя дочери максимальную свободу, уважая ее решения, не унижая контролем, и была уверена, что это отношение ценно и важно и для Нади тоже. И вдруг все кончилось.
«Ты выбросила ребенка с тонущего корабля, которым был твой родовой сценарий», – сказала однажды Марине ее подруга-психолог.
Уцепившись за это объяснение, Марина тогда смогла выкарабкаться из какого-то совсем уж страшного отчаяния и глотнуть кислорода на поверхности обычной жизни. Но в глубине души она сама не верила, что слова подруги были правдой. Оставаясь наедине с собой – а такие мысли доверить особенно некому, тем более в эмиграции, Марина машинально начинала отчитывать себя словами Галины Дмитриевны:
– Циничная гадина, эгоистка, мать-кукушка, бросила дочь в самый ответственный момент, променяла ребенка на «штаны».
В этом изматывающем мысленном споре со своими родовыми призраками Марина не могла найти никаких аргументов в свою защиту. А длился он десятилетиями.
Марина родила дочь еще студенткой, вне брака, и потом два десятилетия прожила под презрительным взглядом матери, которая не скрывала, что считает поступок дочери позорным пятном на репутации семьи. А в возрасте за сорок, когда по всем законам женщине уже пора тихонько сидеть в уголочке и завидовать молодым, Марина снова огорчила мать, внезапно впервые в жизни добравшись до загса.
Подруги считали этот поздний брак выигрышным лотерейным билетом и хвалили Марину за самый практичный и разумный поступок за многие годы. Шутка ли – в таком возрасте выйти замуж и уехать жить в Европу! Да еще на все готовое, муж ведь обеспечит. Но Марина и на этот раз не изменила себе – выбрала мужчину не по уму или расчету, а просто закрутила роман, влюбилась и на внезапно поступившее предложение руки и сердца столь же внезапно и скоропалительно ответила «да».
Всю жизнь яркая, смешливая и нетипично свободная в манерах Марина отделывалась от кавалеров, как только они начинали задумываться о серьезных отношениях. Она не связывала судьбу ни с кем – потому что не только желанный для большинства ее ровесниц законный брак, но даже роман длиннее полугода считала тяжким бременем, посягательством на свободу, символом неизбежной рутины и скучного домашнего труда. Она с удовольствием встречалась с мужчинами, но никого не впускала в тот мир, где они с Надей были вдвоем – легкие, как птички, занятые только тем, что интересно, где проза жизни была поводом пожать плечами, улыбнуться и зачастую пренебречь скучной бытовой задачей, а запах духов перекрывал ароматы кухни.
Взгляды Марины на брак были камнем преткновения в ее отношениях с матерью, Галиной Дмитриевной. Впрочем, не единственным. А вот отец, кажется, вполне был согласен с нестандартными жизненными принципами дочери. Убежденный коммунист, ведущий инженер в известном конструкторском бюро, в семье он занимал позицию безмолвного мученика. По своим глубоко личным причинам Юрий Иванович не считал брачные узы благословением судьбы или гарантией счастья, но аккуратно молчал об этом, чтобы не бесить и без того удушающе придирчивую супругу. Разговоров о том, что «Марине пора прекращать гулять и остепениться», отец не поддерживал, на дочь никогда не давил и даже квартиру ей выбил, чтобы могла жить спокойно, как пожелает, и никого не слушать.
– Я всю жизнь живу с твоей матерью и не хочу такой судьбы для тебя, – сказал он, вручая дочери ключи от трешки на Плющихе.
Как он добился этого, никто в семье так и не узнал – видимо, единственный раз в жизни надавил на какие-то кнопки, о существовании которых домашние даже не догадывались.
Галина Дмитриевна обиделась смертельно: то ли на то, что муж своим подарком подорвал ее власть над дочерью и внучкой, то ли на то, что он всю жизнь скрывал свою способность добиваться материальных благ. Но на ее обиды никто уже не обращал внимания. Дурное настроение Галины Дмитриевны все члены семьи терпели, как лужи, грязь или дождь, – молча, поджав губы и твердя себе «ну ничего, ничего, это не навсегда». Хотя это было как раз навсегда.
– И работа у нее непонятная, и жить теперь будет одна, без присмотра, куда только ее кривая вывезет, – осуждающе качала головой Галина Дмитриевна.
Работа у Марины действительно была довольно странная. С одной стороны, в солидном месте – Московский архитектурный институт, с другой, что это за должность – секретарь на кафедре? Чем она там занимается, кроме того, что курит и пьет кофе со студентами и преподавателями и ведет протоколы заседаний? Мать – бухгалтер на заводе, отец – инженер в КБ, а дочь на все расспросы о работе отшучивается: «У нас там здорово, такой уютный садик перед зданием, и напротив – знаменитая на всю Москву пирожковая, прелесть что такое». Марина одевалась в модное и в черное, носила множество недорогих, но неизменно экзотических побрякушек, которые ей таскали богемные прия тели из-за границы, постоянно шарахалась по каким-то вернисажам и выставкам.
В какой-то момент Галина Дмитриевна, которая уже достигла пенсионного возраста, всерьез думала забрать к себе Наденьку.
– Ты можешь жить как хочешь, ты уже взрослая, – говорила она Марине. – Но ребенок-то в чем виноват? Хватит уже того, что родилась вне брака. Зачем ей смотреть на твои гулянки? И чему она научится, как потом свою семью будет строить, если растет без отца?
Но Марина, на собственной шкуре испытавшая педагогические приемы Семеновой-старшей, и на этот раз поступила по-своему и девочку не отдала.
– Надя одета, обута, здорова, ходит в сад, у нее полно друзей, игрушек и всего, что нужно. И никаких гулянок она не видит, у нас дома тишь и благодать, – отрезала она.
Только в летние каникулы, когда в обязательном порядке снимали дом за городом, Наденька надолго оставалась с бабушкой – но и тогда Марина как будто незримо была рядом. Галина Дмитриевна отлично помнила, как, впервые оставляя дочку на даче, Марина вдруг схватила ее поверх локтя железными пальцами и страшно прошипела прямо в лицо: «Смотри, если ты ее хоть пальцем тронешь…» И она не тронула. Хотя иногда рука сама тянулась к ремню, но ярость Марины, хоть и прорвавшаяся единственный раз в жизни, навсегда стала для девочки охранной грамотой.
А светленькая маленькая Надя и знать не знала об этих бурях: росла себе, бессознательно и мирно любила и маму, и бабушку, и деда, покладисто кивала на все наставления, много рисовала, взахлеб дружила с соседской девочкой Светой и уже на втором курсе Суриковского (бабушка, конечно, была против творческого вуза, но Марина снова отстояла дочь), однажды явившись домой, заявила:
– Мам, ты знаешь Вадима Невельского. Мы решили пожениться, и теперь он будет жить здесь. Ты ведь не против?
Марина, конечно, была не против. Наоборот, радовалась, что дочь со своим избранником пришла домой: это доказывало, что Марине удалось стать такой матерью, какой не было у нее самой. Матерью, которой не боятся, которой доверяют.
Кроме того, Надя рассказывала ей о торжественном и сложно устроенном быте Невельских, и Марине совсем не хотелось, чтобы ее дочь в столь юном возрасте приспосабливалась ко всем этим бессмысленным чужим привычкам, к причудам манерной и взбалмошной свекрови, супруги знаменитого художника и лауреата Госпремии. Пусть лучше живут на Плющихе и строят свою жизнь так, как им хочется. Молодые поселились в Надиной комнате, а среднюю, в которой раньше обычно собирались гости, отдали Вадиму под мастерскую.
В глубине души Марина надеялась, что зять органично впишется в их легкую, напрочь лишенную бытовой приземленности обстановку. Ей всегда нравилось, как легко дышалось, творилось и мечталось в их часто неприбранной квартире, в которой запросто могло не оказаться обеда, зато всегда были горы интересных предметов, альбомов по искусству и сколько хочешь свободы. Но вышло иначе. Марина не очень понимала, кто в молодой паре ведущий, а кто ведомый, – но после того, как Вадим поселился на Плющихе, в когда-то богемной и очаровательно безалаберной квартире начал отчетливо сгущаться дух мещанства.
Конечно, оба студента Суриковского института много рисовали, ведь нагрузка в вузе была колоссальная. Но запах масляных красок и растворителя теперь все чаще мешался с ароматами кухни: деловито нахмуренная Надя, подпоясав вокруг тонкой талии холщовый художественный фартук и листая толстую бабушкину поваренную книгу, прилежно осваивала науку домашней заботы. А как самозабвенно дочь теперь бегала по магазинам в поисках чего-нибудь повкуснее, как тщательно мыла полы!
Марине, которая никогда не претендовала на особенное внимание дочери, было жалко не времени, которое Надя отдает хозяйству, – ей было жалко саму Надю. Она наблюдала, как ее девочка становится все скучнее и строже, уступая Вадиму право на творчество, как будто художником в их паре мог быть только кто-то один. Марине казалось, что в лице и звонком голосе дочери начинают проступать ненавистные ей с детства фельдфебельские повадки Галины Дмитриевны. Но, верная себе, она старалась не вмешиваться. Может быть, только чуть чаще стала расспрашивать дочку об ее художественных делах и чуть настойчивее хвалить необычные полотна, которые Надя, к сожалению, писала все реже. В какой-то момент Марина увидела, с каким раздражением Надя снимает с подрамников холсты со своими «девочками», и испуганно спросила:
– Надюша, ты что? Убираешь их?
– Мам, у меня и на обязательные картины времени нет, а тут это… И новые холсты нужны, у нас же экзамены скоро.
Я купила метражом, сейчас это сниму, Вадька вечером натянет, а эти работы пока суну куда-нибудь.
Марина промолчала, но назавтра по дороге с работы зашла в художественный магазин и купила огромную папку с тесемками, куда и сложила прелестные и яркие работы дочери. И спрятала на антресоль, будто спасая.
На свадьбе дочери Марина была веселой и нарядной, но буквально через неделю после торжества уехала в Питер с любимой подругой Лариской, которая понимала ее с полуслова.
– Отдохнешь, развеешься и перестанешь хоронить свою Надю. И себя заодно. – Лариска трясла пергидрольными кудрями и широко улыбалась, показывая кривоватые, не знавшие брекетов зубы.
Отказаться было невозможно. Да и не хотелось. Несмотря на безупречное воспитание Вадима и собственную готовность принимать все перемены в жизни дочери, Марина теперь на Плющихе чувствовала себя как в гостях. Ей все время казалось, что она мешает молодым.
Завязавшийся в призрачном тумане белых ночей роман стал неожиданным, но таким своевременным выходом из семейного тупика. Марина объявила дочери, что наконец встретила мужчину своей жизни, и очень быстро организовала все, что было нужно для отъезда с Сашей в Чехию: и свадьбу, и документы. Она решила, что так будет лучше всем: Надя с Вадимом уже совсем взрослые, им необходимо пожить друг с другом без посторонних глаз. А она устала крутиться как белка в колесе, и годы идут, уже хочется свить собственное гнездо. Даже здорово, что они с Сашей будут жить в Европе, – Прага недалеко, всего-то три часа лету. Дети, а потом и внуки, смогут приезжать часто, как только захотят.
Но Надя, совершенно неожиданно для Марины и ее новоиспеченного положительного мужа, приняла их брак в штыки.
– Ба, я правда не понимаю, неужели она не хочет наконец пожить нормально, как у людей принято, – говорила Надя бабушке, чувствуя, что из глаз вот-вот брызнут слезы. – Ну как так, в ее возрасте – уехать в Питер, закрутить роман, через месяц выйти замуж? Она всю жизнь все делала как хотела. Я надеялась, что хоть с возрастом нормальной станет. Я же весь быт на себя взяла, мою, глажу, готовлю. А она как будто ни при чем. Мне же учиться надо. А если я рожу?
– Она и Родину предала, – твердила со скорбным лицом бабушка. – Что взять с эгоистки. Всегда такой была! Ничего, Наденька, мы и без нее справимся. Пусть себе. Чем дальше она, тем нам лучше.
И дверь в семейный круг перед Мариной и ее новым мужем захлопнулась накрепко.
«Внимание, уважаемые пассажиры. Командир корабля включил табло “пристегните ремни”. Наш самолет начинает снижение. Мы планируем совершить посадку в аэропорту Шереметьево города Москвы через двадцать пять минут».
Пассажиры завозились, поднимая спинки кресел, пряча газеты и отключая экраны планшетов. Марина вспомнила, что так и не выпила воды, – но сейчас стюардессы уже заняты приготовлением к посадке, неудобно их отвлекать и просить наполнить бутылку. Ничего, обойдусь. Марина закрыла глаза и начала мысленно перебирать намеченные дела. Завтра – вернисаж у зятя. Насколько она понимает, это его первая выставка за очень много лет. Гостей там ждут к пяти, значит, утром она успеет на кладбище к матери. Слава богу, похоронили почти в центре – новые районы пугали Марину своей удаленностью. Все же двадцать лет жизни в стране, которую можно за пять часов проехать насквозь на машине, здорово сказались на ее представлениях о расстояниях. «Ко всему-то подлец-человек привыкает, – вспомнила она слова бородатого классика. – Привыкает, да. Сколько Наде сейчас? Сорок два… Бедная моя девочка, сколько же я тебя не видела». Дальше мысли путались. Все равно, пока она не увидит Надю, ничего нельзя планировать.
Надя припарковала машину на стоянке у аэропорта и, чувствуя болезненное напряжение в каждой мышце тела, зашагала к зданию терминала.
Два часа пути в Шереметьево прошли как в забытьи. Она пыталась сосредоточиться и обдумать предстоящую встречу с матерью, подобрать какие-то правильные, не покаянные, а добрые и искренние слова, но ничего не получалось. Почти восемьдесят километров Надя машинально и уверенно вела машину, но если бы ее спросили, о чем она думает, ответить она бы не смогла. Книжку слушать не получалось тоже, и она включила радио, чего обычно не делала. Приемник оказался очень кстати настроен на какую-то ретроволну – знакомая с молодости музыка успокаивала, беспрепятственно проникая в мозг по накатанным нейронным связям и помогая не думать о сложном.
Одними губами нашептывая обрывки текста из последней песенки («он уехал прочь на ночной электричке, впору б закурить, да промокли все спички»), Надя прошла рамку металлоискателя и направилась к табло.
Рейс из Праги уже приземлился. Сердце пропустило удар.
Шумно втянув воздух, Надя повела закоченевшими от стресса плечами и направилась к выходу, откуда лилась разношерстная толпа прилетевших в Москву путешественников.
К моменту, когда Марина миновала паспортный контроль и вышла в просторный холл, где толпились встречающие, ее голова была пустой и гулкой от напряжения. Машинально передвигаясь, она ни о чем не думала и казалась совершенно потерянной. Но взгляд мгновенно выхватил из толпы родное лицо.
Надя стояла, напряженно замерев, взъерошенная и хрупкая, и ее глаза на худом лице казались совершенно огромными. Стараясь не задохнуться от мгновенно поднявшейся внутри огромной теплой волны, Марина быстро подошла к дочери и крепко обняла ее, зарывшись носом в светлые стриженые волосы.
– Моя девочка…
– Мама, – глухо отозвалась Надя, и ее внезапно забила крупная дрожь.
– Все хорошо, родная. Все очень, очень хорошо. – Марина мерными движениями гладила дочь по спине. – Теперь мы вместе.
– Мамочка, прости, – бормотала Надя, зарывшись в шарф матери. – Прости меня, пожалуйста.
– Надюша, девочка, все хорошо. Я с тобой, я здесь. Никто не виноват. Никто, слышишь? Все хорошо.
Кто-то задел Марину плечом, проходя мимо с тяжелым чемоданом. Нетерпеливо и громко крикнул уставший от перелета ребенок, на которого нервная мать пыталась надеть кофточку. Неизменный шереметьевский извозчик попытался обратиться к Наде с вечным вопросом: «Такси до города не желаете?» Но внутрь кокона, где завершалась их разлука, не проникало ничего. Они, казалось, в этот момент даже дышали каким-то особым воздухом. Наконец-то дышали.