Мое поколенье – мастеров и инженеров,
Костистых механиков, очкастых врачей,
Сухих лаборантов, выжженных нервов,
Веселых глаз в тысячу свечей.
В. Луговской
Й-йехали ды констры,
Й-йехали ды монстры,
Инберы, вынберы,
Губы по чубам.
Й-йехали ды констры
По Лугу по вскому
А по-а-середке
Батька Сельвинский.
Атаман Илья:
– Гей, вы де-хлопцы,
А куды Зелинский,
А куда да куд-куды
Вин загинае шляхт.
А. Архангельский.
Пародия на «Улялаевщину»И. Сельвинского
В конце 1927 года издательство «Узел» доживало последние дни: «Узлы – манная каша с подливой из тухлых яиц»[91], – писал Луговской жене о своих недавних товарищах. Среди них были те, которые скорее продолжали классическую традицию в поэзии (С. Парнок, В. Звягинцева, А. Ромм, М. Зенкевич, К. Липскеров и другие), завершая Серебряный век. Называли их неоклассиками. Спустя несколько лет, те, кому посчастливилось выжить, стали поэтами-переводчиками.
Что же касается Луговского, искавшего себя среди тех, кому принадлежит будущее, то скрыть ему свое поэтическое происхождение было непросто. Критики, уловив раздвоенность поэтической натуры, окрестили его лефоакмеистом. Однако вскоре вхожий к «узлам» конструктивист Сельвинский увел подающего надежды поэта с собой.
Конструктивисты появились задолго до индустриализации. Их идеолог – критик К. Зелинский в 1925 году рисовал в журнале «ЛЕФ» картины грядущей жизни:
Будущий динамизм будет продуктом величайшей технической нагрузки, величайшей эксплуатации вещей. Он заменит трамвай более удобной системой движущихся тротуаров. Он сделает дома поворачивающимися к солнцу, разборными, комбинированными, подвижными[92].
Технические чудеса лежат в основе коммунистических утопий того времени. Указывая в анкетах социальное происхождение, все как один писали – «из интеллигентов». Их мечтой был грандиозный прыжок из темной и забитой России в технически развитую Америку. Их произведения были рассчитаны на спецов, на техническую интеллигенцию. В ЛЦК (Литературный центр конструктивистов) входили И. Сельвинский, В. Инбер, Б. Агапов, Г. Гаузнер, К. Зелинский, Н. Адуев, Е. Габрилович. Луговской, а затем и Багрицкий, с которым они недавно сблизились, пришли туда вместе.
Вера Инбер, единственная дама в группе, наставляла Зелинского из Парижа 2 февраля 1927 года:
С удовольствием прочла среди подписей две новые фамилии. Луговского я не знаю, но Багрицкого я всячески приветствую. Во-первых, он очень талантлив ‹…› во-вторых, он мой земляк. Я очень довольна. Об одном прошу, не берите Кирсанова. Он очень приятен, когда в чужой группе[93].
Шаламов, много раз посещавший вечера конструктивистов, писал о Вере Инбер:
Вера Михайловна Инбер появилась на московских литературных эстрадах не в качестве адепта конструктивизма. Отнюдь. Маленькая, рыженькая, кокетливая, она всем нравилась. Все знали, что она из Франции, где Блок хвалил ее первую книгу «Печальное вино», вышедшую в Париже в 1914 году.
Стихи ее всем нравились, но это были странные стихи…
Место под солнцем Вера Михайловна искала в сюжетных стихах.
Помнится, она сочинила слова известного тогда в Москве фокстрота:
У маленького Джонни
В улыбке, жесте, тоне
Так много острых чар,
И что б ни говорили
О баре Пикадилли,
Но это – славный бар.
Легкость, изящество, с какими В. М. излагала поэтические сюжеты, сделали ее известной по тому времени либреттисткой[94].
Маяковский, очень ревниво относящийся к конструктивистам, вначале искал дружбы Сельвинского и Зелинского. Последний вспоминал, как в обычной для него манере он пытался объединить их усилия:
Послушайте, Зелинский, я вам объясню, что значит литературная группа. В каждой литературной группе должна существовать дама, которая разливает чай. У нас разливает чай Лиля Юрьевна Брик. У вас разливает чай Вера Михайловна Инбер. В конце концов, они это могут делать по очереди. Важно, кому разливать чай. Во всем остальном мы с вами договоримся[95].
Это было еще время их мирного сосуществования; жестокие драки, которые кончатся гибелью всех групп, были впереди.
В братский союз конструктивистов попасть было не так просто. Молодежь, принятую в конструктивисты, называли «констромольцами». Каждая литературная партия искала себе поддержку во власти. РАПП и ЛЕФ опекался отдельными работниками ЦК и чекистами. Конструктивисты искали поддержку в оппозиции, не понимая еще, насколько это опасно.
Двадцать первого февраля 1926 года в письме в Париж, где Зелинский работал спецкором «Известий», его друг Агапов писал:
Илья был у Л.Д.Т. <Льва Давидовича Троцкого> вместе с Асеевым, которого взял с собой, Кирсановым, Пастернаком, Воронским и Полонским. Я человек маленький и туда не попал. Вопрос шел о том, чтобы печатать Илью. Провели они у Т<роцкого> 4 часа, и кажется, с триумфом. Т<роцкий> сказал, что вопрос о молодых поэтах надо поднять вместе с вопросом «о качестве продукции» стихов и (редакторском своеволии). В общем, как будто перспективы благоприятные…[96]
В то время Троцкий оставался еще определенной силой, влиявшей на идеологию издательств и журналов. Ускорение индустриализации и дружба с интеллигенцией были частью его борьбы со Сталиным. Во время Великой Отечественной войны, когда все изменится, конструктивизм станет чем-то далеким, Сельвинского на самолете привезут в Кремль из Севастополя, из действующей армии, где его будут отчитывать члены Политбюро за стихотворение «Кого баюкала Россия». И в конце концов Сталин вкрадчиво резюмирует: «Берегите Сельвинского, его очень любил Троцкий!»[97] Сталин умел очень долго ждать, Сельвинскому он нанес удар почти двадцать лет спустя.
А 19 января 1927 года Луговской по-детски хвастается жене:
Был у конструктивистов, у них выходит сборник, в котором я получаю 10 страниц. К конструктивистам поступил Эдик Багрицкий – с ним веселее. Он ночевал у меня. Сегодня был вечер «Узла», Эфрос говорил обо мне, остальные тоже. Смысл тот, что я талантливый поэт. Вступление мое в литературу было хорошее, но что у меня есть несобранность, риторика и двойственность, «То как зверь оно завоет, то заплачет, как дитя» – как выразился Эфрос. Парнок поглядывает на меня очень мирно[98].
Багрицкий иногда вынужден оставаться на ночь в городе – жил в небольшой квартирке в Кунцеве (по тем временам – дачном месте).
Когда мы с Багрицким ехали из Кунцева
В прославленном автобусе на вечер Вхутемаса,
Москва обливалась заревом пунцовым.
И пел кондуктор угнетенным басом:
«Не думали мы еще с вами вчера,
Что завтра умрем под волнами!..»
В. Луговской
Луговского все привечают, и прежние и новые друзья, но остро стоит проблема заработков. Отсюда постоянные разговоры в письмах о халтуре: постановках для рабочих клубов, политпросветовских разработках. Пока еще – стихи отдельно, а заработок – отдельно. Это дает независимость, которую еще до конца не отобрали. Жить литературным заработком могут газетчики и редкие литературные чиновники, все остальные – по-прежнему служат.
Луговской становится все более удачливым поэтом. В мае получает от Сельвинского в дар знаменитую «Улялаевщину» с характерной надписью: «Владимиру Александровичу Луговскому – помните, что на Вас делается ставка – «перекройте» эту поэму. Сельвинский. 18.5.1927».
Выходят рецензии на два его первых сборника. В одной из них лестное сравнение – «по широте и силе мелодийного размаха Луговской похож только на Пастернака»[99]. Слова о Пастернаке не случайны. С. Парнок в начале 20‑х годов писала, что Пастернак будет рождать эпигонов, которые будут стараться его «перепастерначить». Луговской всегда помнил, что ему надо преодолеть в себе Пастернака.
То, что близкие друг к другу поэтические сообщества бились не на жизнь, а на смерть, не так удивительно, как то, что сами эти группы к концу 20‑х годов все больше стали напоминать не творческие объединения, а скорее партийные. У конструктивистов сразу же определился свой вождь – Сельвинский, а главным идеологом стал Зелинский.
В начале 1924 года, когда два товарища только начинали строить сообщество, будущий вождь писал на огромной тонкой бумаге-простыне проект о совместной деятельности:
О тебе: Что же касается тебя, Корнелий, сердечно поздравляю тебя с тем, что пред тобой наконец открываются московские и питерские журналы; в России ни у кого нет, разве у Троцкого, такого блестящего стиля, острого определения и французской усмешки. Через год, другой я буду иметь право вслух гордиться твоей дружбой и ссылаться на твой авторитет, который несомненно встанет в полный рост. ‹…› О себе: Можешь меня поздравить в свою очередь: я стал гением. Понимаешь? Как у Андерсена – был гадкий утенок, а вырос в лебедя. Ну так-таки просто напросто: гений, ей-Богу, вижу это в себе так, как свое отражение в зеркале. Дело в том, что я начал писать стихотворный роман «Улялаевщина» (вместо «Махновщины»), и вот, понимаешь, без всякого затруднения, как если бы я сидел и пил чай – оттискиваются такие главы, что мне жутко быть с собой наедине; мне все кажется, что это не я, что кто-то сейчас выскочит из меня и раскроют мистификацию[100].
Его особая одаренность была замечена сразу же и Маяковским, и Пастернаком, и всем поэтическим сообществом; его лидерство было признано. Сельвинский был замечательным выдумщиком. Слово «конструктивист» подходило к самой сути его поэзии.
В воспоминаниях одного из рядовых «констров», будущего кинодраматурга Евгения Габриловича (Габри), тогда выступавшего с идеей «литературного скандала», Сельвинский – крепкий молодой человек с черточкой усиков над губой. «Я не скажу, чтобы он был скромен, – иронизирует мемуарист. – Уже тогда, в те ранние годы, он наделял каждого из нас фамилиями поэтов пушкинского созвездия, не оставляя сомнения в том, с чьей фамилией он ассоциирует себя»[101].
В 1929 году вышел один из последних сборников объединения. С обложки литературного альманаха конструктивистов «Бизнес» на читателей смотрел американский небоскреб с надетыми на него круглыми очками, очень похожими на очки И. Сельвинского. После выхода сборника Маяковский сказал ему: «Ну, что вы этими очками втираете очки рабочему классу?» Этот небоскреб Сельвинскому будут вспоминать все страшные 30‑е годы.
Конструктивисты, прежде чем быть уничтоженными снаружи, разваливались изнутри тоже. Группа раскалывалась: по одну сторону – рядовые члены, по другую – вождь, Сельвинский, и его свита – Адуев с женой Софьей Касьяновной Вишневецкой. Зелинский в неотправленном письме к товарищу называет Адуева Лебядкиным, говорит, что он и его жена играют на дурных сторонах Сельвинского, раздувая в нем подозрительность к другим членам группы. Адуев после развала группы ушел в оперетту, стал сочинять шуточные куплеты, а его жена Софья Касьяновна Вишневецкая, козни которой тоже разоблачались Зелинским, вскоре покинула мужа и стала женой преуспевающего драматурга Вс. Вишневского. Софья Вишневецкая училась живописи вместе с Еленой Фрадкиной и Евгенией Пастернак, сохраняя с последней дружеские отношения в течение всей жизни.
Трещина в среде конструктивистов расползалась все сильнее. Летом 1929 года Зелинский пишет Луговскому, который ездит по Уралу и Сибири:
Мы тут тоже деремся на все фронты. Все, братцы, мало нас, голубчики, немножко. Все разъехались: Сильва пишет стихотворную комедию о Тирасполе. Верочка Инбер с Асмусами тихо «разлагается» на берегу Ирпеня под Киевом и пишет рассказы. Профессор мил и дожевывает Фихте. Асмусиха тоже мила (но про себя) и дожевывает мужа. Габри идет вверх по шаткой лестнице славы. Гаузнер сейчас уехал на Кавказ. Вообще же он подписал с «Молодой гвардией» на очерки по соц<иалистическому> соревнованию. Парнишка дико и с энтузиазмом полевел. На всех нас он смотрит с презрением: «интеллигенты». Он человек XXI века и не знает наших слабостей. Габри он считает «предателем революции». Женя пугается, но, понятно, не верит. Димочка Туманный полощет «зеленый шарф» в Оке. Живет в деревенском домике и пишет авантюрно-гонорарный роман по секрету от ЛЦК[102].
Информацию о семье Асмусов Зелинский черпает из переписки с Верой Инбер:
Очень мне вас не хватает, и никакие Асмусы мне Вас заменить не могут. Сам профессор очень мил, у него вместо крови течет Фихте, разбавленный страхом перед профессоршей. Что касается ее, то, не будучи сплетницей, все же должна сказать, что душа этой женщины и вся ее структура мне непонятна. Иногда у нее бывают плохие дни, и тогда я, сидя у себя в комнате, радуюсь тому, что я не муж ее и не дочь. ‹…› Что Луговской? Как его успехи в среде широких рабочих масс. Здесь в магазине видела его «Мускул», но сам он где?[103]
Валентин Асмус приехал в Москву с Украины в 1927 году, там закончил Киевский университет, в котором он и преподавал до 1919 года. В Москву был приглашен в качестве профессора в Институт красной профессуры. Именно в эти годы состоялось его знакомство с Пастернаком, роковое для первой жены поэта. Асмус знакомит Пастернака со своими киевскими друзьями Нейгаузами и приглашает отдыхать на Ирпень под Киев. Там и случится роман Бориса Пастернака с Зинаидой Нейгауз.
Девятнадцатого декабря 1929 года Асмус выступил в Политехническом музее на вечере конструктивистов и внезапно обрушил на них целый поток критических замечаний. Он говорил, что в сборнике «Бизнес» не учитывается обострение классовой борьбы. Что главный общий враг – буржуазия и буржуазная литература, на которую они не обращают внимания. Хитроумная тактика Асмуса (оказалось, он выступал с подачи самих конструктивистов) успеха не принесла. Асмус пытался прикрыть товарищей слева как философ-марксист, привнеся в идеологию группы тезис Сталина о нарастании классовой борьбы. Спустя две недели Зелинский отправляет письмо, пытаясь предотвратить развал группы. Он объясняет своим товарищам Б. Агапову, В. Инбер, В. Луговскому, что им не удастся при помощи левой риторики Асмуса удержаться на плаву, и требует продолжения борьбы за группу.
Поразительно, что это пишет человек, который через несколько месяцев в 20‑м номере журнала «На литературном посту» выступит с резкой критикой бывших соратников, отмежевываясь от прежних взглядов. Статья называлась «Конец конструктивизма».
В начале 1930 года из группы выйдут Луговской и Багрицкий и совершат, видимо, самый горький для бывших товарищей поступок – они вступят в РАПП.
Спустя годы, уже в 1973‑м, Валентин Асмус в письме к вдове Луговского каялся:
Когда я в грешные дни моей молодости – находился в группе «конструктивистов» (было и такое!), я считал его самым талантливым и интересным во всем их кругу, и я очень сочувствовал Сельвинскому, когда В.А. их оставил. Для Ильи Львовича потеря Луговского была страшная невосполнимая потеря, несравнимая с потерей Багрицкого, и счастье Сельвинского, что вскоре после ухода В.А. все литературные объединения были распущены: сила удара на этот раз была ослаблена «административным» решением вопроса обо всех группах, включая РАПП.
А знаете ли вы, что В.А. нежно называл меня «Валичка»?[104]
К. И. Чуковский в дневнике от 3 декабря 1931 года рисует портрет Зелинского, сильно изменившегося за последние два года:
…В нем есть какая-то трещина, в этом выдержанном и спокойном джентльмене. «Ведь поймите, – говорил он откровенно, – пережить такой крах, как я: быть вождем конструктивистов, и вот… Этого мне <не> желают забыть, и теперь мне каждый раз приходится снова и снова доказывать свою лояльность, свой разрыв со своим прошлым (которое я все же очень люблю). Так что судить меня строго нельзя. Мы все не совсем ответственны за те «социальные маски», которые приходится носить. Обед был очень плох, в доме чувствуется бедность, но Елена Михайловна так влюблена в своего чопорного, стройного, изысканно величавого мужа, так смеется его шуткам, так откровенно ревнует его, а он так мило смеется над ее влюбленностью в красавца Завадского, что в доме атмосфера уюта и молодости. ‹…› О Зелинском какой-то рапповец сказал: «Вот идет наш пролетарский эстет».
З<елинский> пересказывал эту остроту с большим удовольствием[105].
Зелинский был европейски образован, по-настоящему любил литературу. Будучи подростком, в доме гимназического приятеля Шуры Метнера он встречал Белого, Эллиса, Блока. Виделся с Бальмонтом, Есениным, Маяковским, с последним, как он считал сам, был в дружеских отношениях. Правда, Маяковский, по собственному признанию Зелинского, несколько иронизировал над его манерами и внешностью, называя его мужчиной тонким и изящным, почти как Стива Облонский.
В своей биографии, несмотря на множество провалов и умолчаний, Зелинский на многое проливает свет:
Я родился в семье инженера в Киеве в 1895 году. Время и место рождения были впоследствии передвинуты. Место рождения на Москву (поскольку туда вскоре переехали мои родители), а дата рождения сдвинута на месяц позже. Таким образом, как рассуждали отец с матерью, выигрывался год для воинской повинности.
Мой отец, инженер Люциан Теофилович Зелинский, родом из города Любича на Волыни, принадлежал к старинному дворянскому роду. Корни нашего древа, которые как-то для геральдической забавы изобразил наш отец, – уходили к началу 18 века. Мать моего отца служившая гувернанткой в доме моего деда, гордого, но обедневшего польского шляхтича, была немкой. Моя мать Елизавета Александровна Киселева, дочь врача, преподавала в гимназии Н. Шпис на Лубянке русский язык и литературу. ‹…› Весной 1914 года я закончил 6‑ю гимназию[106].
В 60‑е годы он гордится своим дворянским происхождением (если, конечно, это было правдой). С некоторым юмором пишет о том, что мать работала там, где теперь другое заведение (имеется в виду здание КГБ на Лубянке, где когда-то была гимназия); там же потом работала учительницей его сестра. Жуткая ирония! Сестра попадет туда уже в качестве заключенной в 1937 году.
Его отец – инженер и бывший дворянин – после фронта оказался в Кронштадте, где вступил в партию. Сын тоже «бросается в политику». Закончив историко-филологический факультет Московского университета, он работает военным журналистом где-то рядом с отцом в «Кронштадтских известиях», там Зелинский становится военным корреспондентом РОСТа. А оттуда попадает на место «редактора секретной информации при правительстве Украинской ССР». В автобиографии им делается интересное признание:
Тогдашний председатель ЧК Балицкий с некоторым изумлением рассматривал мои бумажные плоды быстрой ориентации в военной и политической работе.
– Пошел бы ты Зелинский к нам в ЧК работать. С нами не пропадешь и веселее будет.
Судя по извилистым дорогам его судьбы, предложение Балицкого не осталось втуне. Видимо, заведование секретным отделом и привело Зелинского на место корреспондента «Известий» в Париже и место секретаря Христиана Раковского. Старый большевик, руководивший Украинским правительством в 20‑е годы, взял, или ему посоветовали взять, на службу способного молодого человека. Он прожил несколько лет в Париже, как признавался сам, встретил там своего бывшего преподавателя философии историко-филологического факультета МГУ – Ивана Ильина. Но тот холодно отнесся к бывшему студенту. Тогда-то Пастернак написал ему (еще незнакомому) несколько писем в Париж с просьбой встретиться с Цветаевой и взять у нее для него сборники ее стихов. Таким образом, и с Цветаевой, и с Пастернаком, и со сборником «Сестра моя жизнь», о котором Зелинский говорил как о самом дорогом, что у него было, он познакомился именно в те годы.
В начале 1926‑го Зелинский еле спасся от неминуемой смерти. Дело в том, что по совету Маяковского в Париж он отправился вместе с дипкурьерами. Маяковский познакомил его с Теодором Нетте, «будущим пароходом и человеком», и тот взял его в свое купе. Поезд шел через Ригу. Зелинского спасло то, что напавшие на дипкурьеров белоэмигранты-мстители почему-то только наставили на него револьвер, но не тронули. Они убили Нетте и тяжело ранили его товарища. Корреспонденция Зелинского о том событии, вышедшая в «Известиях», и легла в основу знаменитого стихотворения Маяковского.
С 1932 года он участвует в ряде начинаний Горького, пишет большую статью о Ромене Роллане, удостаивается встречи с прославленным писателем.
В 1935 году увольняется из НКВД его отец, как написано в документе, с должности «инженера-теплотехника».
После смерти Горького Зелинский решил «лечь на дно». «Я почувствовал, что должен уединиться на время и изменить свою жизнь, отойти от суеты литературного общения и подумать». Он поселился в Быкове на даче актера Горюнова, в одиноком доме на окраине поселка. В автобиографии Зелинский, касаясь того исчезновения, делает поразительное признание, объясняя природу страха.
«Не следует, – пишет он, – строго судить людей, в которых громче заговорил инстинкт самосохранения»[107]. Он вспоминает Горького и его рассуждение о том, что совесть – это сила, необходимая лишь слабым духом. И далее он с марксистской прямотой говорит, что раз жизнь – существование белковых тел, выживает то тело, которое стремится выжить. Главная задача человека – выживание.
Тут много неясного. Близко общаясь с Горьким и его окружением, он, видимо, был связан с Ягодой и его ведомством. Но с началом зиновьевско-каменевского процесса дни Ягоды были сочтены. Однако и прятаться в Быкове на дачном участке было как-то странно, так как его мог выдать и хозяин дачи, да и место было совсем рядом с Москвой.
В эти годы ему действительно, видимо, трудно было выжить, были арестованы его зять – М. Танин, секретарь Хрущева, а затем и его сестра.
В 1940 году он как-то очень «по-семейному» в Доме творчества Голицыно опекал Цветаеву и ее сына Мура, давал книжки, беседовал о литературе. А тем временем писал внутреннюю разгромную рецензию на сборник Цветаевой, готовящийся в Гослитиздате. «Сволочь Зелинский!» – напишет Цветаева в своем дневнике.
Согласно списку эвакуированных в Елабугу писателей следует, что там некоторое время был и Зелинский. Что он там делал? Почему остановился в Чистополе вместе с другими писателями? Дальнейшие приключения еще интереснее. Из Уфы он приехал в Ташкент в эвакуацию и тут же начал готовить сборник Ахматовой в печать. Выкинув оттуда большую часть стихов, пересоставив по-своему, пишет предисловие к нему: «Ужасающее по неграмотности и пошлости», – писала Л. К. Чуковская. А спустя несколько месяцев, 23 октября 1942 года, вернувшись из Москвы, «Зелинский привез разрешение на печатание книги, данное в очень высоких инстанциях»[108], – с удивлением заключала Чуковская в своем ташкентском дневнике. Интересно, что книга выходит в конце мая 1943 года, а в июле Зелинский уже в Москве.
Зачем ему были нужны Пастернак, Цветаева, Ахматова? Конечно, как гурман он наслаждался хорошими стихами, но он вовсе не стремился их печатать. Мало того, он откровенно их избегал, но словно по чьему-то велению оказывался рядом в самые трудные для них моменты жизни.
Свое истинное назначение он видел в работе с «разрешенными» литераторами. Не случайно после эвакуации, в 1944 году, он становится официальным биографом Фадеева.
В своих очень странных и путаных дневниковых воспоминаниях о Фадееве в 1954 году, написанных не для современников, а для потомков, Зелинский приоткрывает из-под маски казенного биографа ехидное недоброе лицо человека, вынужденного писать о Фадееве, который после смерти Сталина медленно теряет свой вес во власти.
В извилистом рассказе Зелинского всплывает странный московский эпизод 1944 года, когда его вызывают на Лубянку, где от него требуют ответа, почему он не сообщает о разговорах среди писателей. Он пишет, что его отпустили лишь под утро и почему-то не арестовали.
Тем же утром он бежит жаловаться к Фадееву, а тот увещевает его, объясняя, что партия требует от них поддержки, а интеллигенция все делает в белых перчатках. Потом Фадеев открывается перед Зелинским, рассказывая страшную историю того, как его ненавидит Берия и пытается уничтожить. Рассказ Зелинского настолько витиеват, что непросто отделить правду от лжи.
После войны он неоднократно присутствует на читках романа «Доктор Живаго», в его архиве есть рукопись романа.
В своих дневниках Зелинский описал подлинную жизнь литераторов. Но, понимая всю опасность этого, вел записи очень обрывочно. Он хранил материалы конструктивистов. У него оказались дневники Гаузнера – того самого, которого он называл человеком XXI века.