Лидия Борисовна устроила свою жизнь так, что мир вращался вокруг нее, и ее это вполне устраивало. Ко мне она прекрасно относилась, и мне с ней было очень хорошо. Но все-таки я была не светской знакомой; я задавала вопросы и как-то скоро увидела историю ее жизни не совсем так, как она привыкла всем ее предъявлять. В первую очередь все упиралось в Юрия Николаевича Либединского, который был, несомненно, для нее горячо любимым мужем, но ведь еще он был и писателем, и, как оказалось, очень посредственным. Конечно, Лидия Борисовна не могла с этим прилюдно согласиться, но тот факт, что ей в голову не приходило читать и переиздавать его тексты, говорил о многом. Я же и после ее ухода вынуждена была читать не столько его прозу, сколько мемуары о людях, которых он искренне любил. Но даже эти тексты были написаны казенно и по-советски скучно. Он и был отчасти создателем казенного литературного языка.
У Лидии Борисовны, безусловно, был хороший литературный вкус, и поэтому она спасла себя и покойного мужа, написав “Зеленую лампу”, вышедшую в середине 1960-х годов. Это была живая, веселая книга о детстве в 1930-х годах, о ее необычном литературном окружении, о людях, которых она очень любила. Среди прочих там был и Юрий Николаевич Либединский, выглядевший в этой книге как один из известных ей литераторов. Не думаю, что она добивалась такого эффекта, но так получилось. Когда я в юности читала эту книгу, то для меня Либединский был человеком из какой-то другой эры, которая не имела отношения ко всем остальным героям: Юрию Олеше, Артему Веселому, Михаилу Светлову и Марине Цветаевой – все они были полны внутренней энергии, и портреты их были написаны очень ярко.
Но откуда взялись все эти люди в ее еще совсем юной жизни? Конечно, от мамы, которая “носила клетчатую кепку, дружила с футуристами и ненавидела советскую власть”. Фразой про советскую власть в книге пришлось пожертвовать, потому что мать жизнь положила на то, чтобы скрыть подобные слова и мысли, чтобы никто и знать не знал, что милая дама, прогуливающаяся с детьми Юрия Либединского по двору в Лаврушинском, – поэт, писатель и мемуарист Татьяна Вечорка. Она запретила дочери первую фразу про советскую власть. Лидия Борисовна в своей “Лампе” вроде бы и упоминала о Татьяне Владимировне, но как-то очень косвенно. Так уж сложилось.
Татьяна Вечорка (Толстая) и ее дочь Лида Толстая (Либединская).
Середина 1920-х
И вот как-то Либединская пожаловалась мне, немного даже смущенно, что так и не издала ни мамины стихи, ни воспоминания. Она дала мне стихи, куски из дневников, что-то еще “из маминого” со словами, что сколько народу хотело издать, напечатать, разобрать, а вот так и не сделали ничего. И когда я стала читать поразительные записки Татьяны Владимировны, когда узнала о ее драматической судьбе, то все встало на свои места – и радостный эгоцентризм Лидии Борисовны, и служение Юрию Николаевичу, а после его смерти – себе, а рядом самоотверженность ее матери. Она умудрялась одной рукой писать книги о детстве Лермонтова, другой – воспитывать внуков и как-то держать весь дом. Татьяна Владимировна принимала жизнь такой, какая есть, хотя талант ее был особый, требующий развития и огранки. И когда мне выпало составлять и писать книгу о Либединской[11], то получилась в каком-то смысле книга о ее матери, попавшей со своим даром в жесточайший переплет времени, из которого она вышла с поразительным чувством собственного достоинства.
Лидия Либединская.
1990-е
Но жизнь ведь не про то, как надо. Она интересна именно своим удивительным узором отношений, ситуаций и характеров. Счастливый характер Либединской заключался в жажде жизни и в жажде счастья. Она изо всех сил хотела преодолеть страх бабушки и матери с их попыткой спрятать прошлое. Она хотела жить сегодня и сейчас в том настоящем, которое ей выпадало. Ее брак с классиком советской литераторы – Либединским, а не с милым юношей – начинающим художником Иваном Бруни был попыткой вырваться из горестного круга своих близких, где уже все в прошлом. Она хотела жить сегодня и сейчас! И поразительно, что у нее все это получалось.
Она была уместна в любое время, с самыми разнообразными людьми. И продолжала любить настоящее. То, что было перед ней. Потому что обладала удивительным качеством – любовью к таланту. Как ловец жемчуга, она находила людей одаренных, с признаками или задатками таланта или совсем уж гениев и приручала, и привечала. Ошибалась, но кто же не ошибается. Я редко встречала человека, который свой радостный эгоцентризм, который никак нельзя отнести к положительным качествам характера, смог обратить в достоинство. И быть любимым, если не всеми, то многими.
В роковой день, когда я навсегда рассталась со своей мамой, дома меня ожидала записка: “Звонила Л. Б. Либединская, просила зайти к Апту и Стариковой”. Я перезвонила Лидии Борисовне и начала судорожно говорить о внезапной кончине своей мамы. Слушая меня, она повторяла одно:
– Как бы я хотела так умереть!
Это был наш последний разговор. Через десять дней, съездив на Сицилию и вернувшись домой, она легла спать и не проснулась.
Целое десятилетие, общаясь с людьми этого возраста, я стала привыкать к тому, что они могут внезапно уйти. Но в каждом уходе была своя неповторимая тайна, к которой я вдруг подходила близко-близко.
Соломон Константинович принадлежал к братству любящих Пастернака. Это был огромный тайный орден, который образовался после войны. Они любили его преданно и навзрыд. Знали наизусть. Находили друг друга по его строчкам.
Интересно, что Апт и Старикова жили этажом выше Леонида Даниловича Аграновича, и я просто подымалась на этаж. Хотя визиты были не такими уж частыми. Соломон Константинович Апт, подвижный, маленький, очень доброжелательный человек, как-то сразу же оказывался с тобой на дружеской волне. Апт рассказывал, что стал переводить “Иосифа и его братьев” лично для себя, зная, что роман ни за что не напечатают. Переводил и выбрасывал. Только восьмой вариант стал окончательным.
Как-то я попросила его выступить на вечере, он со своей немного стеснительной усмешкой сказал: “Но я же не Цицерон какой-то”. Подарил мне свою переписку с Верой Пановой, которая была очарована его переводами.
В свои последние годы он хотел издать книги жены Кати – критика Екатерины Васильевны Стариковой. Он испытывал какую-то неловкость, что она так и не достигла известности в литературе. Обе ее книжки оказались очень необычными.
И автобиографическая проза, где она откровенно и даже иногда беспощадно рассказывала о детстве, матери и своей семье. Она называлась “В наших переулках”. И повести с рассказами тоже очень запоминающиеся. Соломон Константинович честно обошел несколько издательств, а потом выпустил книгу за свой счет.
Екатерина Васильевна даже в старости осталась красавицей, с гладким лицом, густыми седыми волосами и немного капризным голосом. В 1940-е годы она работала в ИМЛИ и занималась Достоевским, но ей предусмотрительно предложили написать диссертацию про Леонида Леонова. Она встречалась с писателем, чтобы собрать материал для диссертации. Они гуляли по улицам, и Леонов рассказывал ей истории из своей жизни, делился мыслями. После возвращения домой Леонов звонил ей и требовал, чтобы она все забыла и ни в коем случае ничего не записывала. Так было несколько раз. Наконец ей все это надоело, вдобавок еще выяснилось, что близкие друзья, которые были родственниками Сабашниковой, жены Леонова, отзывались о писателе неприязненно. В роду Сабашниковых было много арестованных, а Леонов запрещал жене общаться с оставшимися на воле, и поэтому друзья Екатерины Васильевны очень плохо относились к советскому классику. Но все-таки монография была написана.
Екатерина Васильевна имела много поклонников и романов, и брак их с Соломоном Константиновичем не раз бывал под угрозой. К счастью, уцелел. Они были очень необычной парой. Рядом с ней – крупной и царственной женщиной – Апт казался еще меньше ростом, но его неслыханное обаяние, живой и веселый ум притягивали, и очень скоро именно он оказывался в центре внимания. Их парный конферанс уже давно был “сыгран”. Они постоянно друг над другом подтрунивали и насмешничали. Екатерина Васильевна вела себя с Аптом капризно и кокетливо. А он нежно, но с достоинством ставил ее на место. В нем была какая-то затаенная грусть или боль, которая вдруг мелькала и тут же исчезала. Почему-то в первый же раз, когда я их увидела, то сказала себе, что, наверное, он уйдет первый, а она останется одна. Так и случилось.
Я познакомилась с ними после того, как не стало Лидии Борисовны. Старикова говорила, что их последняя общая встреча была уже из “загробных”. Когда Либединская была у них в гостях, как раз накануне поездки на Сицилию, у нее было совсем другое лицо и потусторонний голос. Так ей по крайне мере показалось.
Екатерина Старикова, Соломон Апт, Лидия Либединская.
1970-е
Мы сидели на кухне и пили водку из маленьких стопок. И тут Екатерина Васильевна вдруг стала говорить про вещие сны. Они часто ей снились, и ей хотелось обсудить, насколько они вещие. И тогда Соломон Константинович, смехом прервав ее, сказал, что не верит ни в какую мистику. Я удивилась, напомнила ему про сны из библейских глав “Иосифа и его братьев”. Но он упорствовал и, доказывая свою правоту, привел абсолютно обезоруживающий довод. Когда-то у него была тяжелая операция на сердце, и он увидел все сверху: врачей, себя, весь ход операции, ему было открыто все, что происходило в коридоре и за его пределами. Но главное – его встретили там, наверху, под потолком, какие-то добрые существа.
– И что же это было?! – поразилась я.
– Такое свойство мозга, – не моргнув, отвечал он.
Мы долго смеялись. И Екатерина Васильевна сказала:
– Вот он всегда так!
Они рассказывали, что веселее и остроумнее всех на их памяти была Маргарита Алигер. Со своими одесскими историями и анекдотами. Ощущение было такое, что я дружила с ними много-много лет.
Я записала рассказ Екатерины Васильевны про знаменитое прощание со Сталиным в Москве. В тот день она была у себя в редакции журнала “Дружба народов”, начальство на работу не вышло, а редакторов погнали на похороны. Она думала, что будет недолго, пройдут по Садовому, а потом переулками до Колонного зала. В толпе все сотрудники потерялись и шли уже поодиночке. Люди, плотно прижатые друг к другу, текли по бульвару очень медленно. Везде по сторонам улиц стояли грузовики с солдатами. Вдруг с домов в толпу стали прыгать мальчишки и бежать по плечам людей вперед. Было холодно. Когда дошли до Трубной, то сверху открылось темное море людей, раскачивающееся то в одну, то другую сторону. Люди были насуплены, замкнуты и молчаливы. Екатерина Васильевна решила вырваться, тем более что оказалась рядом с грузовиком. Она попросила солдата открыть дверь кабины и через нее выскочила на другую сторону улицы. Город был пуст. Давки еще не было. Все только начиналось.
Умер Апт почти внезапно. Хотя почти полгода до этого никого не хотел видеть, мучился депрессией, что было очень на него не похоже…
Она позвонила мне, прочитав мою книгу “Распад. Судьба советского критика”, и сказала, что многое хотела бы мне сказать, но не может, ей неловко перед Соломоном Константиновичем. Апт еще был жив. Эта книга была посвящена судьбе критика А. К. Тарасенкова, который всю свою жизнь собирал коллекцию всевозможных изданий поэтов ХХ века, страстно любил Пастернака и даже одно время дружил с ним. Но, к великому несчастью, писал о Пастернаке ругательные статьи по заказу сверху. Я знала, что Екатерину Васильевну когда-то связывали с Тарасенковым романические отношения, и понимала, что она хотела бы поговорить о нем.
Я пришла к ней на двадцатый день после ухода Соломона Константиновича.
Мы сидели на кухне и тихо обсуждали последние новости, и тогда я ей сказала:
– Расскажите, пожалуйста, что вы хотели мне рассказать после прочтения моей книги.
– Но ведь Соломон Константинович, наверное, нас слышит? – ответила она, и мы почему-то одновременно посмотрели на потолок. Я вспомнила про добрых существ, которые к нему приходили.
– Если слышит, то и так уже все знает и понимает. Я почему-то чувствую, что с ним все хорошо.
– Почему вы так думаете? – спросила она.
Я сказала, что у них очень легко дышится дома, и вообще нет тяжести после ухода Апта. Он словно ушел, тихо прикрыв за собой дверь.
В 1950-е годы Тарасенков за ней ухаживал. Читал наизусть множество замечательных стихов. Это его удивительное свойство привлекло к нему немало женщин, да и мужчин тоже. Хотя она не разделяла его взгляды, и его статьи в партийной печати были ей неприятны. Но он был очень обаятельным, мягким и добрым.
– Когда он за мной заходил или заезжал – это было обычно в обеденное время, – все сотрудники стояли у окон и смотрели на нас. Естественно, об этом скоро стало известно всей Москве. Как-то мы сидели в Александровском саду, и он буквально плакал на плече и говорил, говорил: “Я же солдат партии, а партия приказала меня написать про Пастернака, вот я и написал”.
…Незадолго до смерти (у него было больное сердце) он приехал, вызвав ее с работы, – тогда она уже служила на Тверской, в “Советском писателе”, – и сказал, что ему мало осталось жить и что он уезжает в “Узкое” в больницу, скорее всего умирать, и потому хочет попрощаться. На улице было очень холодно, он задыхался. Они сели в такси и поехали в Ботанический сад, где было много растений, и ему сразу же стало легче дышать. И тогда он стал ей рассказывать о ее будущем без него. Говорил, что она будет критиком, что с ней все будет хорошо. И вдруг внезапно перескочил на свою жену – Марию Белкину. Он говорил, что очень тревожится за нее и сына. И все время повторял: “Вот Маша такая избалованная, неприспособленная к жизни, как же она будет справляться в этом мире без меня?”
Старикова говорила, что была просто поражена, что встречу, которую он считал последней, он посвятил рассказам о далекой для нее жене Маше. Умер он спустя месяц. Стоял февраль. Екатерина Васильевна в это время находилась в Доме литераторов. Был день открытия ХХ съезда – 14 февраля 1956 года. Позвонили на вахту ЦДЛ, рядом с ней стоял ее двоюродный брат, критик Андрей Турков, который взял трубку. О смерти Тарасенкова она услышала от него. Турков вызвал такси и поехал в “Узкое”.
Когда я все это слушала, то меня все время донимала мысль, что я приду домой и позвоню Марии Иосифовне Белкиной, и расскажу, как Тарасенков думал и беспокоился о ней. Как тревожился за ее будущее. И не понимал, какой силы женщина была с ним.
Такой рассказ мог ее развеселить…
Но тут я словно вышла из сна, очнулась и поняла, что ее уже нет на свете и я уже не смогу ей ничего рассказать.
Она говорила мне: “2007 год был для меня ужасным. Видите, у него семерка как топор, а 2008-й – это же бесконечность, он будет для меня счастливым”. Она умерла в самом начале 2008 года в возрасте девяноста пяти лет. Перед своим уходом стала очень внимательна к метафизическим мелочам, говорила про странности, которые происходили на могиле ее родителей на Новодевичьем кладбище. Сама она туда давно не ходила. Не могла. Ей рассказывала одноклассница ее сына, которая там бывала. Однажды на Пасху кто-то положил на плиту большое мраморное розовое яйцо с прожилками. Мария Иосифовна почему-то очень волновалась: кто это был? Что означал сей дар? Она хотела успеть написать о своей собственной жизни. Рассказывала, как ей позвонила Эмма Герштейн и сказала: “Маша, я прочла вашу книгу. Теперь вы должны написать о себе!” Белкина со смехом говорила, что это глупо и нескромно – писать о себе. А потом вдруг спохватилась, но было очень-очень поздно. Я физически чувствовала, как утекает ее время.
А она хотела рассказать про поездки от Совинформбюро к Димитрову, у которого провела некоторое время в Болгарии. Я слушала ее вполуха. Только помню, что она говорила о его страхе перед Сталиным.
С Лилей Брик она познакомилась, когда только вышла замуж за литературного критика Анатолия Тарасенкова. Он стал водить по гостям ее и с гордостью показывать своим друзьям и знакомым. Так она оказалась у Бриков. Хотя каждый из них имел свою семью, людей они по-прежнему принимали вместе. Лиля с первой же минуты спросила, нравится ли ей поэзия Маяковского. На что Белкина абсолютно честно ответила, что совсем не нравится. Лиля почему-то очень обрадовалась такому ответу и попросила ее называть по имени и на “ты”. Их дружба продлилась несколько десятилетий. И когда умер Тарасенков, Лиля не оставляла Марию Иосифовну и постоянно куда-то вытягивала, говорила с ней. М. И. считала ее настоящим другом.
Когда М. И. от Совинформбюро послали в Париж на женский конгресс, одевала и собирала ее Лиля. В Париже Мария Белкина ходила в гости к Эльзе Триоле.
Клементина Черчилль и участницы 1-го мирного международного конгресса женщин. Крайняя справа – Мария Белкина.
Париж, 1945
Послали ее в Париж для того, чтобы она постаралась встретиться там с мадам Черчилль и вручила ей страшный альбом, который сделала сама, когда в конце 1944 года работала в комиссии от Совинформбюро “по зверствам немцев”. Эта комиссия собирала чудовищные фотографии-свидетельства, которые сами немецкие солдаты делали, пребывая на советских землях. Пытки, казни, расстрелы они снимали на пленку и хранили эти снимки иногда даже в нагрудных карманах. Комиссия занимала огромный ангар, заставленный картотечными ящиками, в которых хранились эти жуткие фотографии. Люди работали там по несколько месяцев, а потом отправлялись в санаторий или к психиатру. Однажды начальник мрачно спросил у М. И., есть ли у нее дети. Она ответила, что есть маленький сын, который находится в эвакуации с родителями. Тогда начальник сказал ей, что если она еще хочет сохранить себя как мать для своего ребенка, то ей лучше как можно скорое отсюда уволиться. И вот тогда М. И. напоследок сделала этот страшный альбом.
Было известно, что союзники, особенно английские, плохо представляли, что творили немцы в тылу. И М. И. обратилась к председателю Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому, который очень хорошо к ней относился, с предложением показать на женском конгрессе эти снимки.
В Париже М. И. прорвалась к ведущей заседание Клементине Черчилль – и та увидела страшные страницы альбома. У меня сохранились несколько фотографий этого удивительного события.
Мария Белкина.
Бромберг, 1945
Несколько историй Марии Иосифовны я записала слово в слово:
В 1943 году я оказалась в Ленинграде. Ходила к Вере Кетлинской[14]. Шла бомбежка. На улице звучал метроном, чтобы было слышно, что работает радио. Вдруг сказали: “Правая сторона улицы опасна, идет артсобстрел”, – я перешла на левую сторону. Когда поднялась к Кетлинской, она сидела дома, была брюхатая. Мы разговаривали, вдруг в нижнюю квартиру (она была без окон) влетел снаряд. Он не взорвался, а полетел дальше. Нас только очень сильно тряхнуло.
Страх я испытала только однажды в блокадном Ленинграде. Тарасенков назначил мне встречу у Оленьки Берггольц. Ее обожали в городе. Но жила она на пятом этаже в доме, где все жители вымерли, она так и сказала мне, что в квартирах все умерли. Лестница была крутая и в некоторых местах без перил. Я осторожно поднималась в полной темноте вверх, отсчитывая этажи, как вдруг в длинном черном коридоре, дверь которого была вырвана взрывной волной, увидела голубой огонек, который двигался на меня. Я застыла в ужасе. Первый раз в голову мне пришла мысль о привидениях, которые должны были населять эти квартиры. Я влетела на следующий этаж абсолютно с белым лицом. Тарасенков и Берггольц не могли понять, что случилось. Оказалось, что в подъезде остался в живых древний старик, это он и ходил со свечой по коридору.
Мария Белкина и Анатолий Тарасенков.
Ладога, 1942
В 1943 году, работая в Совинформбюро, я узнала от Евгении Таратуты, которая дружила с Андреем Платоновым, что он голодает. Я пошла к нему на Тверскую. Открыла дверь женщина, его жена, а он стоял у нее за спиной. Я тогда не знала, что только что умер от туберкулеза его сын. Я спросила его, не хочет ли он что-нибудь написать для Информбюро. Он решил, что меня прислали из органов. Ему было ужасно плохо. И он просто выгнал меня. Такой была моя первая и последняя встреча с Платоновым.
В Данциге я оказалась в бомбоубежище вместе с немцами. “Катюши” стреляли через город в море, где находились немецкие суда. Было не очень-то приятно, когда ракеты пролетали прямо над головой. Там была немка, хорошо знающая русский. Мы разговорились. Я стала возмущенно спрашивать, как же они не видели концлагерей, которые находились прямо в окрестностях города. Она доказывала, что не знали, не понимали. Потом я вспомнила этот разговор и подумала: а мы-то разве что-нибудь видели вокруг себя, мы обращали внимания на концлагеря?
8 мая весь день радио на всех языках объявляло победу над немцами. И только у нас ничего не говорили. Мне было ужасно больно оттого, что наше государство молчит о победе.
На День победы в Совинформбюро был праздничный вечер вместе с Антифашистским комитетом. Объявили вальс. Ко мне подошел Михоэлс и пригласил на танец. Я была польщена, это был великий актер, которого я видела в роли Лира в шекспировской постановке. И вдруг я поймала на себе страшный взгляд первого секретаря комсомола – Мишаковой (считалось, что не без ее помощи был арестован первый секретарь комсомола Косарев). Я не могла понять, почему она смотрит на меня с такой ненавистью. Потом подумала, может дело не во мне, а в нем? Прошло несколько минут. Комсомольская чиновница остановила вальс, приказав гармонисту играть “русского”. И она с каменным лицом пошла вприсядку посреди зала.
С Тарасенковым они несколько раз пытались расстаться уже после войны. М. И. говорила, что после войны уже никто не мог быть прежним. Рушились браки, уходило понимание друг друга. Возникло особое ожесточение. Выжившие люди пытались жить одним днем. Кроме того, М. И. многое открылось про раздвоенность Тарасенкова. Она не раз говорила мне, что прервала бы отношения, если бы он не начал после войны тяжело болеть. Тем не менее у него были романы, об одном из которых Белкиной сообщили “доброжелатели”. Тогда они еще жили в Конюшках – Большом Конюшковском переулке. Она собрала его вещи в чемоданчик, и когда он пришел с работы – а дело было поздней осенью, – сказала ему, что больше он тут жить не будет. Но он никуда не ушел. Всю ночь простоял под дверью с этим чемоданчиком. Утром его, холодного, замерзшего, она пустила в дом. Он сказал, что жить без нее все равно не сможет. После смерти отца М. И. от открытой формы туберкулеза Тарасенков, который, по всей видимости, от него заразился, стал просить о квартире в новой строящейся секции в Лаврушинском. За него хлопотал Фадеев, и в начале 1950-х они семьей переехали в большую квартиру, где Тарасенков прожил всего несколько лет. Там хранилась его знаменитая картотека поэтов, и он знал, что жена сможет закончить его дело. Она сделала из его карточек библиографический справочник “Русские поэты XX века” и написала книгу о Цветаевой “Скрещение судеб”.