Выйдя, наконец, из дома Гавронов, Синицын и Игнатьев не затягивая распрощались, и обменявшись чуть крепче чем необходимо, рукопожатием, разошлись.
Петр Константинович, желая осмыслить произошедшее вновь пошел пешком. Он пытался понять и свои чувства и желания, и все сказанное, а главное, не сказанное за столом, стремясь осознать, что чувствует к Татьяна Федоровне и что чувствует к нему она.
Вернее ее чувства были прозрачны как незамутненное стекло, он видел и страсть и интерес, и ту симпатию, сродни влюбленности, какую только дозволено чувствовать к человеку при первой встрече.
А он? Что чувствует он?
Конечно, он не был влюблен, об этом не могло быть и речи. И хотя он знал о влюбленности не много, за свои двадцать восемь лет испытывая скорее физическую страсть, нежели подлинное дыхание любви, тем не менее, даже не зная, что есть это чувство, он с точностью и уверенностью мог бы сказать: то, что он чувствует к Татьяне Федоровне – это не любовь.
И все же ее присутствие было ему приятно, да-да, приятно. Именно то верное слово, которое доподлинно отражает его чувства. Он не спешил уходить, он не тяготился разговором, а главное не тяготился молчанием.
Их разговор сродни чаепитию, незамысловатое и простое действо, важность которого едва ли можно было недооценить, ибо оно греет не только ладони, но и душу.
Тем более интерес в ее глазах и даже восхищение, льстило ему, как снадобье, что лечит раны, нанесенные другими людьми до их знакомства.
Он перестал верить в себя, он перестал уважать себя, и ее восторг в нужное время и в верный момент, возвысило его самого в его же собственных глазах.
И это ли не прекрасно?
Придя домой, прежде чем лечь спать, он еще побродил по пустым комнатам, где каждый шаг по старому полу гулко отзывался протяжным эхом, он скользил рукой по стенам, постучал по спинке оставшегося стула. И мысль о зале с мебелью, рачительной хозяйкой, и малыми детишками, вдруг приятно отозвалась в его маленьком и одиноком сердце.
В то утро Татьяна встала в легком и чудесном настроении, в котором вставала лишь в глубоком детстве, и то, только когда маменька была еще жива.
В окне все тоже грустное начало сентября. Еще пару месяцев назад дом утопал в алых мальвах, как в клубничном варенье, а теперь был обнесен словно колючим частоколом их остовом отцветших. Когда то прекрасных, но странных провинциальных «роз».
А в душе, в душе цветущий сад, прелесть и отчаяние поздних первых любовных чувств.
Пропустив завтрак и спустившись только к обеду, в своем лучшем наряде, нежно розовом платье с пышными рукавами и пышной юбкой. Такое платье едва ли годилось для простой послеобеденной прогулки, но разве можно скромно устоять и не явить объекту свой влюбленности себя в лучшем свете.
В кой то веке, она почувствовала себя привлекательной и желанной, и, увидев себя в зеркало, не отвернулась, и даже не нахмурилась, а зарделась, и в целом осталась довольна.
Неспешно обедая, а скорее витая в облаках, без аппетита и желания, чему она была несказанно рада, ибо прекрасный аппетит был ее болью и ахиллесовой пятой, в очередной раз посмотрела на часы.
Как вдруг ее из размышления вывел, с трудом сдерживаемый полушепот, полукрик служанки Агриппины: – Сударыня! Сударыня! К вам гости!
– Ко мне? – удивленно переспросила Татьяна. – Может ты чего перепутала? Может к батюшке?
– Нет, нет, к Вам, лично! Сударь, что был вчера! – торжественно воскликнула Агриппина.
– Он… – прошептала Татьяна, побелев, а затем, через секунду покраснела как мак. – Вели обождать! – срываясь из-за стола, так резко и так быстро, что едва все тарелки не полетели на пол, суетливо начала бегать по комнате, поправляя то, что ей казалось, стояло или лежало неверно или неидеально.
– Убери все со стола! Да принеси чаю! Да, поживей! – кричала она, уже не заботясь, что может быть услышанной, до того напряжение овладело ей. И, наконец, сделав то, что, по ее разумению, надобно было сделать, плюхнулась на диван, приняв позу чинную и жеманную, взяла чашечку чая и поднесла театрально к губам, но руки так дрожали, что фарфоровая чашка зазвенела о блюдце пронзительно и тревожно, так что пришлось от этой идеи отказаться и оставить чай в покое.
С минуту посидев, и усмирив тревожное биение сердца, она выдохнула сквозь зубы:
– Зови!
В коридоре пол протяжно скрипнул под тяжестью мужского тела и громкий стук сапог, и сердце вновь, как сердце кролика забилось.
– Добрый день, Татьяна Федоровна! Простите, что без предупреждения, мимо проезжал, и решил засвидетельствовать вам свое почтение, буквально на минуту.
– Вы??? – выдохнула Татьяна, так что и разобрать было тяжело, был ли то вопрос или просто шумное протяжное дыхание.
Перед ней стоял не Петр Константинович, по ком сердце билось так часто и так трепетно, аккурат, со вчерашнего вечера, а Михаил Платонович Игнатьев, собственной персоной.
Довольный и улыбающийся!
– Вы верно своего батюшку ждали, Татьяна Федоровна, не так ли? – пришел ей на помощь Игнатьев, от чьего взгляда не укрылось удивление и даже тень разочарования на лице барышни Гаврон.
– И вам доброго дня, Михаил Платонович. Да, конечно, – замешкалась Татьяна. – Он иногда обедает дома, ежели, ему надоедать обедать в трактире, – уклончиво объяснила она, но взяв себя в руки уже увереннее продолжила: – тем не менее, тот факт, что вы не папенька, ничуть не умаляет приятности от вашего визита.
– Ваши слова, услада для моих ушей, – проворковал он, целуя ее руку неприлично долго, так что успел даже пощекотать ее своими пышными и мягкими кошачьими усами.
– Не желаете ли отобедать? Или чаю?
– Знал бы что предложите, обедать бы не стал, а так, уж отобедал, премного благодарен, а вот от чая не откажус-с. Знаете ли, вкусный сорт чая в наших краях редкость и оттого ценность, – многозначительно произнес он.
– И не говорите, уж сколько мы не пробовали, все не то. Но я нашла такой, что мне по вкусу, и не горький и не пресный, а терпкий и густой, у госпожи Мазуровой выписываю, по каталогу, – серьезно заявила Татьяна.
– Вы, Татьяна Федоровна, редких женских качеств образец, – произнес он и посмотрел на нее искоса, слегка наклонив голову вправо, будто коршун на свою добычу.
– Это каких же? Боюсь поинтересоваться…
– Рачительность и хозяйственность, Татьяна Федоровна. Эти качества всему голова.
– Мммм…. – засмеялась Татьяна, – вы про эти качества! Лукавить и жеманничать не буду, в том смысле нет. Вы правы, все как есть.
Поговорили о том, о сем, обсудили дела городские, дела уездные, дела провинциальные.
Татьяна не осмеливалась посмотреть на него прямо. Лишь на секунду, когда он увлеченно отпивал из чашки, а взор его был устремлен на блюдце, она мимолетным взглядом окинула его. Зачем он пришел? Какие цели преследует? Не может быть, чтобы и он проявлял к ней интерес. Как, право, странно, то не было женихов, то сразу два.
Михаила Платоновича можно было даже назвать привлекательным, он был высок и крепок, не худ и не толст, но во всем его лице, была некая грубость и полное отсутствие изящества. Впрочем, как по ее мнению и в ней самой. И оттого ей казалось, будто они два деревянных неуклюжих и неповоротливых истукана, вытесанных из одного дерева и сложенных в одном сарае.
Не было в ее глазах восхищения им, ибо разве ж можно восхищаться мужчиной, видя себя в нем как в зеркале?
И беседуя о рытвинах, да канавах, о выборах, о землях, о строительстве Гимназии и других делах важных и насущных, однако же, лишенных какого бы то ни было духовного содержания проблемах, она то и дело поглядывала на часы. Сердце, сердце стремилось к тому, кто был так восхитительно непрактичен, и так притягательно неприспособлен к жизни.
Визит затянулся, но не настолько, чтобы стало неприлично, и Игнатьев хотя и человек грубый, тем не менее, не лишенный чувства меры и даже провинциальной галантности поспешил откланяться, и уже на пороге, будто невзначай, так, будто из учтивости спросил:
– Мне страсть как понравился ваш чай, но я в этом смыслю мало. Да и разве ж все смыслом обымешь? Я завтра собираюсь посетить Народный дом, меня тут пригласили в общество трезвости. Не смотрите на меня с осуждением, не я начинатель этого пустого дела, и толку в том вижу не больше вас, и даже поспешил бы отказать, ежели бы точно знал, что сие начинание приведет к результату, а так как знаю, что результата не будет, то отчего б не посетить?
Татьяна удивленно посмотрела на Игнатьева, с трудом понимая, как соотносится чай с обществом трезвости, но вслух ничего не сказала, а продолжила слушать, правда, уже чуть нахмурив брови.
– Я, верно, странно изъясняюсь, – засмеялся Игнатьев. Вот чего-чего, а ладной речи Бог мне не дал. Благо другим не обделил, – пошутил Михаил Платонович, но увидев что шутка сия отклика не нашла, уже серьезно продолжил: – Недалеко от Народного дома, есть чайная лавка, и столько сортов чая в ней, что поди туда я сам, мне и во век не разобраться. Не сопроводители ли вы меня завтра до Народного дома? Так сказать помощь в выборе оказать? Тем более там и книжная лавка есть, а я как успел заметить, вы книги любите… – заключил Михаил Платонович, и кивнул головой в сторону тумбы, где друг на друге лежала стопка книг, и, посмотрев снова на нее, на его таком уверенном лице, вдруг отразилась тревога и даже подобие смущения.
Татьяна Федоровна посмотрела на него и уже готова была поблагодарить, но отказаться, однако же, вид его, удрученный и робкий, что никак не вязался с его фигурой, сильной и уверенной вызвал вдруг в ее кажущемся жестком, но мягкосердечном сердце, отклик и неожиданно для самой себя она ответила:
– Мне будет крайне приятно оказать вам помощь, тем более в таком пустячном и не трудном деле.
– Тогда до завтра. Ровно в два. Под шпилем, – коротко будто отдал приказ, произнес Игнатьев и, распрощавшись, вышел.
Придя на встречу задолго до обещанного часа, с прицелом оглядеться, поразмыслить, и обрести умиротворение, Петр Константинович через минуту об этом пожалел. Вместо спокойствия к нему пришла такая нервозность, и такое беспокойство, что в пору хоть беги.
Вот только незадача, бежать то некуда, увы.
Через час ожидания и бесполезной маяты, вдали показалась бричка Гаврон.
И он, задержав на минуту дыхание, одел улыбку, как самый дорогой галстук, нервно поправил бутоньерку из искусственных цветов в кармане сюртука, и шагнул на мостовую так же решительно как шагают только в будущее, минуя настоящее.
– Татьяна Федоровна! Вы обворожительны! – воскликнул Синицын и учтиво подал ей руку, помогая спуститься с брички.
Правда, была в том приветствии доля лукавства. Не то чтобы она не была обворожительна, хотя, к чему обманывать, в тот день, обворожительного в барышне Гаврон, было мало. Розовый цвет делал ее лицо болезненным, а огромные воланы на рукавах, делали ее приземистое низкорослое, но крупное тело почти квадратным. Он и вчера заметил, что миниатюрной назвать ее было нельзя, однако еще вчера она не выглядела столь пугающе громоздко.
Его чувства к ней будто качели, на середине – встреча первая, вверх – встреча вторая, ну а сейчас – черед вниз падать.
Она же глядела на него с тем же восхищением, что и вчера и даже больше. За годы, проведенные в Петербурге, он и правда приобрел лоск, пообтесался, стал гибче во вкусах и во взглядах. В нем не было больше той косности, и той узости мышления, что часто встречается у провинциальных жителей. А посему, для барышни Гаврон, неискушенной провинциальной старой девы, он был почти принц, из прекрасной и далекой страны.
– Татьяна Федоровна, я весь в вашей власти! Так что путь указывать только вам, за то время что меня не было здесь, так много изменилось. Гимназия, Народный дом, и дух, дух города другой, дух торговли, дух коммерции. Великолепно! Старый добрый уездный город Б, и не узнать.
– На заднем дворе гимназии есть сад, в будние дни он открыт для посетителей, и там чудо как хорошо.
Синицын галантно подставил ей руку, а она робко оперлась о нее.
Ее густые тяжелые русые волосы были зачесаны на прямой пробор и скреплены на затылке. Прямой крупный и решительный лоб. Чуть хмурые брови вразлет. Черты ее лица были правильны, однако же, излишне строги, если не сказать суровы.
Он с любопытством смотрел на нее сверху вниз, пока они шли к саду, и с удивлением осознавал, что может так случиться, а скорее более чем вероятно, в скором времени она станет его женой. И что прикажете с этим «счастьем» делать?
Эта мысль не была ему противна, и даже чем-то нравилась ему. Было в ее твердой фигуре нечто спокойное, надежное, и незыблемое, и устав трепетать на ветру то влево, то вправо, будто флюгер на ветреном месте, он был и рад тому спокойствию и ровным, но теплым чувствам.
Поговорили о книгах, о природе, немного о благоустройстве, но совсем чуть-чуть, и снова о книгах.
Он рассказывал о Петербурге, обо всем что видел и где бывал, разумеется, упуская подробности, что выставили бы его в нелестном свете в ее глазах. Она не знала о нем ничего, и это нравилось ему, так как давало возможность нарисовать образ самого себя таким, каким он хотел себя видеть, а не таким какой он есть. И все было прекрасно, до той поры, пока она не спросила:
– Значит ли это, что вы желаете и имеете намерение вернуться в Петербург, как только все ваши дела здесь будут улажены? – осторожно спросила она, стараясь не выдать свой главный страх.
От его взора не скрылось, как при этих словах она задержала дыхание, а взгляд предусмотрительно отвела, верно, чтобы он ничего не смог прочесть в них.
И неожиданно для самого себя, в ответ на чистоту и ясность этих женских чувств, перечеркнув весь тот образ бравого петербургского франта, который он так тщательно рисовал, он произнес:
– По правде сказать, не верьте всему тому, что я говорил вам минуту назад. Я лишь хотел очаровать вас и произвести благоприятное впечатление, но видимо перестарался, – полушутя произнес он. – Видите ли, Татьяна Федоровна, я глубокий провинциал, и как бы не было тяжело мне в том признаваться, я там чужой. И выглядел в том обществе нелепо, несуразно и даже старомодно. Я не вернусь туда, мне нет там места. Столицу покоряет тот, кому есть, что предложить, а мне нечего было предложить тогда, нечего предложить и сейчас. А посему в столице я обречен на поражение. Видите ли, Идолу тщеславия надобно приносить жертву не единожды, а каждый Божий день, но даже после того, ты не можешь быть уверен в результате. Он хитрый, он коварный, он так и норовит, взять, а тебя измолоть, уничтожить, а прах твой выкинуть, будто золу из печки.
И как только он произнес это, слова, которые до того момента казались искусственными цветами бутоньерки, оттаяли, ожили и зацвели. Их беседа, перестала быть фарсом и театральной пьесой, а стала подлинными диалогом жизни.
Он остановился и посмотрел на нее тревожно, но, не поняв по ее внимательным глазам ровным счетом ничего, спросил:
– Верно вы обо мне теперь дурного мнения? – и напряженно нахмурился.
– Вот видите, на переносице у вас морщинки, – и она дотронулась пальцем до сердитой складки между бровей. – Это хороший знак, люди без морщин меня пугают, такие гладкие, такие правильные, не хмурятся – а значит, не думают. – Затем немного помолчав, продолжила:
– Я, Петр Константинович, в юности тоже была о себе гораздо лучшего мнения, чем сейчас, все детство мне казалось, будто во мне нечто особенное, а теперь мне почти тридцать, а ничего особенного во мне так и нет. И знаете, и хорошо, великая свобода быть непримечательным человеком, ты никто, а до тебя и дела нет.
Не так далеко от них гуляла пара, чуть дальше еще одна, но он, словно забыв обо всем, будто были они в том саду одни, вдруг притянул ее к себе, наклонился и молниеносно поцеловал ее, так что их губы соприкоснулись лишь на миг, а затем так же резко выпустил из своих ладоней.
Весь оставшийся путь, они почти не говорили друг с другом. Произошедшее как сети спутало и сковало их, и не было понятно, было то приятно или наоборот.
Он думал о себе, она думала о нем.
Прощаться не торопились, но и говорить о делах пустячных, стало отчего- то невозможным.
Занятия в гимназии закончились, и стая учениц в своих черно-белых платьях, как шумные и беспокойные стрижи, заполонили собою все вокруг, рассеяв магию, как пыльцу, до того момента спустившуюся с небес на двух таких разных, но схожих в одиночестве людей.
Путь подошел к концу, пора было прощаться.
– Спасибо за прогулку, Петр Константинович, – коротко произнесла Татьяна. Она не знала, что и думать, вот минуту назад на глазах у всех он поцеловал ее, а теперь будто сторонится.
Значит в ней что-то не так. И похоронив мечты о любви и о счастье, она мысленно распрощалась с ним навсегда.
Но он поцеловал ей руку, и, улыбаясь, произнес, как ни в чем не бывало:
– Это в пору мне благодарить вас, что целый час терпели мое присутствие, я, честно признаюсь, как приехал сюда, так будто сам не свой. То сяду не туда, то встану не там, то скажу невпопад. Я уже и не там, но еще и не здесь. Но все наладиться, я так надеюсь.
Так что, ежели, уж я не совсем вам противен, не откажитесь встретиться со мной вновь? Обещаю, в следующий раз, я вам докажу, что не всегда так скучен и зануден, – шутливо произнес он, и посмотрел на нее, едва сдержав такое сильное смущение, что больше походившее на стыд.
– Вы слишком строги к себе, мне, право слово, было совсем не скучно, и …. – Татьяна запнулась на полуслове, но он галантно вновь поцеловал ей руку, хотя в том не было нужды, и спросил:
– Завтра в три?
– Завтра в три. Что же я такое говорю, совсем запамятовала, мы завтра с подругой идем в Народный дом, так что завтра никак, – вынужденно солгала Татьяна. – Может послезавтра? Здесь же, в парке, в три? – с надеждой спросила Татьяна, боясь, что перенеся встречу, она тем самым может обидеть его или отвратить, и он вовсе откажется и исчезнет. Как же она проклинала себя, что согласилась увидеться с Игнатьевым.
Но Синицын, кажется, ничего не заметил. Все также улыбаясь, обходительно снял шляпу, и поклонившись, галантно уточнил:
– На день позже, но также в три.
Они расстались час назад, а Петр Константинович все еще бродил по городу. Он будто видел его впервые, кто знает, может, так много изменилось, а может, изменился он. Конечно приток купеческих денег, не мог не отразиться на архитектуре города, все больше каменных домов, все больше крупных магазинов и маленьких лавчонок, все больше роскошных рестораций и захудалых, но веселых питейных. Деньги усложняли, запутывали жизнь, жизнь простую, жизнь провинциальную. Там где были лишь трубы домов, теперь кругом шпили, там, где были прямые грубые избы, теперь деревянное кружево ставней. Фасад другой, а люди, кажется все те же…
Близился вечер, солнце скользило за горизонт, превращая дома в зловещие тени-призраки, утопающие в вишневом сиропе заката.
Ему вдруг стало не по себе. Нечто, похожее на страх, или на вину, или еще какое-то новое для него чувство, прокралось в самое сердце и, поселившись в нем, пустило свои корни.
И вместо того, чтобы изучить, осознать, понять, он решительно отмахнулся от него, напоминая сам себе, что до срока закладных осталось так немного.
Вечером за столом Татьяна первым делом рассказала батюшке о визите Игнатьева, и о том, что он пригласил ее сопроводить его в Народный дом, куда ему надобно по делам общества трезвости. И, дескать, за одним, помочь ему в выборе чая, так как в прошлый визит с господином Синицыным, ему страсть как понравился чай, который подавали в их доме.
Федор Михайлович внимательно все выслушал, одобрительно махнул головой и заключил: