bannerbannerbanner
Шестая река

Наталья Александровна Веселова
Шестая река

Полная версия

Виктор Петрович, надо отдать ему должное, когда дошла до него очередь, честно пытался наладить жизнь своей стремительно несшейся в ту же пропасть, что и Стасик, возлюбленной: он лично организовал именем школы на ее участке справный колодец, пригнал шабашников провести в ее дом подобие водопровода и залатать места, где текло или сквозило, утеплил и облагородил внутридомовой туалет и даже соорудил душевую. Он с отеческой доброй строгостью приглядывал в школе и дома за Ильей и Женькой, тетешкался с мелкой Леной и добился, чтоб девочку взяли в местные немноголюдные ясли, а любимую женщину, с целью дать ей хорошее нужное дело и твердый заработок, уговорил наняться учительницей русского во вверенную ему школу. Словом, в его лице сама жизнь улыбнулась Людмиле крупными прокуренными зубами, протягивая дружескую, жесткую от праведных мозолей руку. Но не учла, что имеет дело с очередным светилом поэзии – красным карликом, видящим в зеркале голубого гиганта.

Очень скоро ученики Людмилыванны стали прибегать по вечерам к ее дому через заснеженное поле, днем сверкающее оранжевыми хвостами кувыркающихся в сугробах лис, а ночью гоняющее в поземке отдаленный волчий вой, и заглядывать в уютно горевшие окна. Потому что знали: если Людмилыванна вечером бухает с собутыльниками, то завтра притащится на уроки с похмелюги и устроит всем тесты, во время которых будет сидеть со стеклянными глазами, обхватив затылок руками, то и дело со строгим видом выходя из класса, чтобы воровато вытащить из кармана плоскую фляжечку, глотнуть из нее за приветливой школьной печкой – и ненадолго порозоветь лицом. Когда же она изредка приходила трезвая, то явно не понимала, что делает в этой обширной двухэтажной избе – бывшем купеческом доме – перед десятком странных детей. Обведя их надменным взглядом, Людмила просто велела им открыть учебники, прочитать материал и выполнять упражнения, после чего брезгливо садилась за исцарапанный стол и трагически смотрела в заиндевевшее окно на медленно сиреневеющее в зимних утренних сумерках небо – и вдруг выхватывала из сумки блокнот, немедленно начиная что-то одержимо строчить, полностью отрешившись от происходящего. Тетради проверял, конечно, директор, которому все больше и больше надоедало нянчиться с этой городской сумасшедшей, которую он уже только по инерции увещевал одуматься, вспомнить хотя бы о детях и зажить простой трудовой жизнью. В ответ он периодически получал красивую горячую пощечину: «Как ты смеешь предлагать мне скатиться до твоего уровня, плебей!» – с видом оскорбленной римской матроны восклицала Людмила.

Бросив работу, она за полцены продала свою машинёнку: садиться за руль ее давно не пускали собственные старшие дети, которым было очевидно, что пьяная мать разобьется насмерть, как только перейдет на третью передачу. Да и зачем, строго говоря, была теперь Людмиле машина? Ее мир драматически сузился до неубранного дома с горами покрытой жиром и плесенью утвари на классической деревенской кухне, где царила торжественная и страшная закопченная печь, со старыми мятыми тряпками, разбросанными во всех комнатах по спинкам старых стульев и кресел, с постоянно попадающимися под ноги увечными игрушками и мышиными трупиками, исправно доставляемыми полосатым, с белой манишкой и рукавичками красавцем-котом – чьим-то случайно выжившим подарком. Продуктовая лавка на колесах регулярно сама заезжала из райпо в их деревню по пятницам, до школы ребятам бежать было близко – какие-нибудь семьсот-восемьсот метров напрямик по полям и перелескам, мелкую дочку в ясли и обратно тоже доставляли они. Семья считалась многодетной, поэтому все дети получали бесплатное питание и, хотя бы, не голодали, пока мать пропивала последнее, – но уже не с избранными интеллигентами трудной судьбы, а с местными отверженными обоего пола, расплачиваясь за нехитрые продукты, доставляемые ими к трапезе, ненужными больше платьями и браслетами, которые вдруг вытаскивала наугад из какой-нибудь груды барахла, сунув туда все еще чуткую руку… Сама уже редко трезвая, Людмила одевалась теперь во что попало, часто спала в одежде, редко меняла как нательное, так и постельное белье, могла забыть причесаться и умыться, перехватывая аптечной резинкой спутанные сальные волосы, за два года потеряла, не вылечив вовремя, несколько передних зубов, к собственным детям была полностью равнодушна, а единственное, что занимало ее, – это собственные стихи, которые несчастная помнила назубок и, вдруг вспыхивая настоящим, почти святым вдохновением, начинала читать их за бутылкой паленой водки очередной конфузливо хмыкающей собутыльнице. «Зато меня любит народ!» – патетически провозглашала она в таких случаях – и, видимо, ее это действительно утешало.

Илье было почти одиннадцать, а Женьке около девяти, когда всех детей чуть не изъяли из семьи: заболевшей малышке Виктор Петрович вызвал врача, а врач ничтоже сумняшися пожаловался на увиденное в опеку. Спасло чудо, как в сказке: именно в тот день, когда нагрянула заранее озлобленная комиссия с проверкой условий проживания несовершеннолетних, у них в доме случайно оказалось все в порядке. За пару дней до этого Виктор Петрович в последний раз уговорил Людмилу сделать попытку начать очередную новую жизнь, мобилизовал детей на генеральную уборку дома, всех, включая кота, помыл, переодел и накормил, вонючие лохмотья сжег во дворе, а холодильник битком набил свежими полезными продуктами. Сбитая с толку комиссия озадаченно наблюдала семейную идиллию: в опрятной, отмеченной изобилием книг комнате скромная учительница с целомудренным узлом седеющих волос разливала по тарелкам мясные щи на покрытом веселой скатертью обеденном столе, в окружении оживленных румяных деток в наглаженных футболочках. Присутствовавший за обедом директор школы отрекомендовал проверяющим смущенную Людмилу как свою «молодую талантливую коллегу». К слову сказать, к тому времени она полгода, как уволилась…

В тот день уже достаточно насмотревшийся и передумавший Илья, по годам ощущая себя уж точно не моложе собственной матери, твердо решил, что пора, пока не поздно, брать все, что дастся, в свои надежные руки. Для начала он задался целью сохранить дом в приличном состоянии, не допустить обратного превращения кареты в тыкву – то есть, чистого человеческого жилья в звериное логово. Буквально через день после того, как комиссия из опеки с извинениями ретировалась, в доме снова рычала, визжала и брякала стаканами очередная пьяная компания и, перекрывая сочный мужской регот, мать напряженно сипела, тряся серой метлой немытых волос: «Тебе-е, моя последняя любо-овь, я эту песню го-орько выпева-аю…». Илья, невидящими глазами сверливший всю предыдущую ночь фанерный потолок, к утру пришел к простому и бесповоротному выводу: их мать не погибает, а уже погибла. Пропала. Никакой матери нет, и убиваться по ней бесполезно. Но физическое присутствие этой разрушающейся оболочки в мире жизненно необходимо до его, Ильи, совершеннолетия, когда он станет опекуном малолеток и, таким образом, все они избегут самого страшного: детского дома. Для этого необходимо поддерживать видимость учебы в школе и внешнего бытового благополучия. С тех пор он пинками заставлял Женьку прибираться в каждом закутке, буквально драить все, кроме материнской берлоги, куда страшно было заглянуть, – и сам не ленился: выкрав последние деньги, закупил и лично переколол воз дров на зиму, нанялся к богатым дачникам на уборку их урожая, выговорив себе в качестве платы не деньги, а часть овощей и готовых закруток, и заодно попросил отдать ненужную одежду и обувь их детей, потому что из своей, теперь никогда не обновляемой, они с Женькой критически вырастали… Тяжелый труд сразу наложил на него свой угрюмый отпечаток, и главной заботой Ильи вскоре стала одна: как можно скорее изобрести такой источник дохода, который позволит не надорваться и не покалечиться, но обеспечить необходимый материальный минимум для выживания…

И благосклонная судьба «случайно» подкинула ему простую и верную идею, которую оставалось только гениально развить. Когда осенью над Псковщиной стеной встали ледяные дожди, и поле, через которое они бегали после школы домой, таща на руках из ясель тяжелую воющую Ленку, раскисло так, что временно стало непроходимым, ребятам волей-неволей пришлось брести в обход, по шоссе, – а это, как ни крути, было около трех километров… Однажды рядом с ними остановилась полукруглая, как половинка яблока, умытая ливнем машина, и две ласковые тетки в платках предложили подвезти умаявшихся ходоков. Ехали минут пять, но за это смехотворное время каждая из женщин, услышав в краткой редакции историю горемычной жизни трех сироток при живой матери, прослезилась, перекрестилась – и подарила и брату, и сестре, по тысяче рублей – так что, выходя из машины, они на двоих имели четыре. «Давай сюда. На хозяйство будет», – отвешивая Женьке братский подзатыльник, приказал Илья. Она было заартачилась, но получила второй, гораздо увесистей. Убирая деньги в карман, он крепко призадумался. Пока шли до дома сквозь дождь, – мальчик сурово молчал, но, откидывая веревочную петлю со старой калитки, неожиданно просиял, как царский червонец: все, выход найден. Теперь только сценарий продумать, да партнершу-артистку подучить…

Весной на семью обрушилась очередная напасть: Людмилу укусил энцефалитный клещ. К врачу она, разумеется, обращаться и не думала, поэтому, когда мать трое суток прометалась на своей скверной постели в бреду, Илья обратился за советом к все еще сочувствовавшему директору школы. Виктор Петрович на своей машине отвез бывшую любовницу в Псков, определил в больницу, подмаслил, как сумел, ничего не обещавших эскулапов – и те продлили Людмилин бессмысленный век. Через месяц директор доставил ее домой с волокущейся по тропинке правой стопой, вялой, едва способной удержать чашку правой же пястью – и почти полностью лишившуюся языка. По всем двадцати мытарствам оформления первой группы инвалидности он тоже прошел с ней рядом, как ангел с блаженной Феодорой, – и пенсия вскоре начала бесперебойно поступать на немедленно изъятую тароватым сыном карту. Другую, куда приходили алименты размером с котовью слезу на старших и смехотворное пособие на младшую, мать прятала где-то в недрах своего зверинца, исправно пропивая, – и перед этим был бессилен даже ушлый Илья. Какое-то время он еще слегка дивился, что даже в нынешнем не живом и не мертвом, гугнивом состоянии его мать пользуется успехом у местных пропойц, регулярно деля с ними свое опозоренное ложе, но вскоре, понаблюдав и раскинув мозгами, понял, что она попросту оплачивает водкой последнее, что удерживает ее в этом мире: способность хотя бы в сгущающемся тумане почувствовать себя женщиной, гипотетически умеющей писать стихи про любовь, – ну, а ее теперешние кавалеры давно уж не знали ни стыда, ни брезгливости…

 

Из задумчивости Илью вывела Женька, угловато спрыгнувшая с досок:

– Вон богатая машина. Давай голосуй, ты чего, заснул, что ли? – и замахала худой ручонкой навстречу темно-красному внедорожнику с мордой хищного зверя.

Паче чаянья, тот остановился, и пожилая холеная пара впустила детей в прохладный душистый салон. После аномального зноя, от которого, казалось, закипала сама кровь, хотелось откинуться на мягком кожаном диване, закрыть глаза и замереть, наслаждаясь ровным током холодного воздуха, но надо было работать – брат с сестрой переглянулись, синхронно моргнули, и Женька заученно прогудела:

– Илья-а, дай поку-ушать… Си-ил больше нет…

Форсирование Стикса

Киевское шоссе у границы с Псковской областью стояло в неподвижной пробке. На карте навигатора она выглядела изгибчивым паразитом, насосавшимся крови и оттого уже не красным, а зловеще пунцовым. Впереди на трассе шли ремонтные работы, светофор пропускал раскаленные от солнца машины маленькими порциями, и, казалось, лишь на несколько секунд являл добрый зеленый глаз – а ярое око запрещающего сигнала горело часами, словно воинственный Марс приблизился к земле и завис над далеким горизонтом.

Название соседней планеты, такое актуальное сегодня, накануне майских праздников две тысячи двадцать второго года, соседней планеты рифмовалось с именем водителя немолодого «фольксвагена» цвета маренго. Сам себя он называл красиво и строго – Арс, так и представлялся людям, мужественным жестом протягивая при знакомстве руку. Но при этом очень глубоко внутри у него все равно всегда легонько ёкало, каждый раз напоминая, что имя это он присвоил не по праву. Потому что как себя ни называй, а настоящее твое имя – то, каким зовут тебя другие, бессознательно переиначивая записанное в документе или тобою самонадеянно предложенное… Мама дала сыну красивое имя Арсений, а звала Арсиком – это при людях. А дома он был – Барсик. Мамин любимый Барсик с плюшевыми, без когтей, лапами и мягким уютным животиком – ласковый, доверчивый и безобидный. В школе, с самого первого Первого сентября он получил новое имя: Арся. В семь лет он еще не разбирался в тонкостях и оттенках, потому и не воспротивился, посчитав, что новое прозвание отлично встает в один ряд с другими мальчишечьими именами на «я»: Коля, Боря, Толя… Он был слишком маленьким и домашним, поэтому не удивился, что одного мальчика по имени Алексей все дружно стали называть «Алекс», а другого – «Алекся», не умел еще вслушаться в это «я» после согласной, сопоставить его звучание в человеческом имени – и оскорбительных эпитетах – таких, как «раззява», например, или «растяпа», или «размазня», или «рохля», или «разиня», или даже «тряпка»… Одним словом, Арся… Чтобы прицепить эту букву к чужому мужскому имени, надо иметь звериное чутье на жертву, то есть, родиться хищником, а чтобы отделаться от нее, приделанной к собственному, нужно наработать тяжелый и страшный душевный опыт – одним словом, уцелеть вопреки собственной мягкости – через борьбу и кровь. К пятому классу, когда мама перевела его в другую школу, языковую, Арсений уцелел лишь случайно – и не своей заслугой, поэтому буква, избавиться от которой он так и не приобрел законного права, тоже перешла за ним – да что там, переехала вместе с хозяином в другой район! «Я в ваш класс теперь буду ходить. Меня зовут Арс», – четко произнес он, подойдя на школьной линейке в День Знаний к самому приличному на вид парню, стоявшему под табличкой «5Б». «А меня – Димыч, – охотно отозвался тот. – Ладно, пошли, я тебя с ребятами познакомлю… Мужики, это Арся, он с нами учиться будет»… В университете при первой попытке назвать его этим унизительным именем почти взрослый Арсений все-таки нашел в себе силы интеллигентно взбунтоваться: «Лучше зовите полным именем…» – и его снисходительно послушались, потому что на журфаке учились, в основном, ребята из хороших средних семей, где детям активно прививали человеколюбие. В дальнейшей жизни все равно – нет-нет, да съезжал кто-нибудь на Арсю: то подвыпивший приятель, то девушка в интимную минутку… Арсений сразу же открещивался от ненавистной клички с таким неприязненным выражением лица, что обидчик немедленно обижался сам – и так, Арсением (Арсиком – исключительно для своих женщин, но с этим пришлось смириться), иногда с отчеством, он и дотянул до нелепых сорока девяти лет, с ужасом представляя, как уже через год угловатая четверка вдруг отвратительно закруглится, а девятка превратится в ничто: ноль без палочки…

Сам же он перевалит на шестой десяток, упорно величая себя исполненным успеха и достоинства Арсом, а на самом деле… На самом деле он в свои солидные лета – подневольный журналист в районной многотиражке – то есть, «чего изволите?» – холостой и бездетный, обладатель запущенной панельной однушки в спальном районе… Личность его незаметная: ростом невелик, в плечах неширок, на тонких ножках – плотное круглое брюшко, глаза неопределенного цвета, волосы пегие; богемную бородку – и ту пришлось сбрить, как начала седеть и стала похожа на ухо старого соседского терьера, – а без нее лицо почему-то неровное и словно босое… В общим, без особых примет, хотя в детстве, при редких стеснительных шалостях (вытоптал, например, в азарте погони за увертливым мячом только что расцветшие нарциссы на газоне) это выручало безотказно, так как никто не запоминал Арсю в лицо и, соответственно, не мог отдать на расправу с гарантией виновности.

Правда, он собирается написать книгу и издать ее с красивым именем на обложке: Арс Иконников, а назовет как-нибудь заманчиво, например, «Форсирование Стикса». Только надо сначала придумать модную тему – такую, чтобы и издатель нашелся, и публика раскупила. Сейчас в моде военная – жалко, почти все ветераны уже умерли, а кто не умер, тот не сумеет в силу возраста дать подробное интервью… А впрочем, та старушка, как ее, у них в районе, о которой он только что сдал заметку для праздничного номера… Под сто лет, а соображает, вроде… Лихо там что-то про разведку рассказывала; правда, считала его, кажется, пионером-красным следопытом, пишущим для школьной стенгазеты, да какая разница. Надо будет еще раз к ней напроситься, дочь ее, чокнутую бабку, умаслить чем-нибудь. Да, пожалуй, после праздников… Вернуться из Дубового, отлежаться денек – и позвонить, чем черт не шутит… Надо только собраться и начать – хватит откладывать! Он даже издательство знает, которое может заглотить такую наживку: пару лет назад одна рыхлая возрастная тетка у них в редакции, которой только про бездомных кошечек писать доверяли, разжилась где-то целым картонным армейским чемоданчиком, наполненным треугольничками чьей-то трогательной переписки, подредактировала там что-то, от себя дописала чуть ли не остросюжетную историю, фотографии авторов и самих писем приложила – да такой том выпустила – загляденье! Презентации пошли, потом ей другую книгу заказали, грант пробили… В общем, из их газетенки уволилась, а если встретишь ее где-нибудь на мероприятии, так и здоровается через губу. Повезло ей, беззлобно думал Арс, ему бы такой чемоданчик…

Обнадеживающе близкий алый глаз моргнул, открывшись уже зеленым. Арс как вынырнул: рывком воткнул первую передачу, тронулся, пополз, постепенно разгоняясь… Под колесами потрескивал гравий – того и жди себе в ветровое стекло мелкий подлый камешек, от которого тотчас расползутся во все стороны паучьи лапы длинных коварных трещин – сбоку мелькали полосатые фишки ограждения… Неужели проскочим?! Даже если сейчас свет переключится на красный, Арс все равно нагло рванет под него последним, потому что сил уже нет мариноваться в этой жестяной коробке с мертвым кондиционером! Он бы так и поступил, как иногда позволял себе в городе перед одним знакомым светофором у въезда на кольцевую, который в нужном направлении горел зеленым 30 секунд, а красным – 140, и остановиться перед ним первым означало чуть ли не подписать признание, что ты – презренный неудачник…

Но впереди оказался очень дисциплинированный водитель на белой «шкоде» – не иначе, тетка. Взяла и резко затормозила, когда зеленый только погас, а красный еще не зажегся, – так что Арс чуть не поцеловал ее с разлету в пышную белоснежную корму. «Чтоб тебе…» – вырвалось у него, но язык пришлось сразу прикусить: наученный горьким водительскими опытом, он давно усвоил, что желать собрату-шоферу, кем бы он ни был, дорожной неудачи – все равно, что заклясть себя самого на то же самое. «Ладно, подождем еще четверть часика. Дольше прождали».

Арс сбился со счета, припоминая, сколько раз он таскался нынешней весной по этому древнему шоссе, иногда все еще называемому по старинке Киевским трактом. Ему неожиданно привалило счастье продать там свой бесполезный и давно мысленно списанный за ненадобностью и бесперспективностью старый дом. Смешно сказать, но в нескольких километрах за Псковом, уже лет восемьдесят мирно гнило и гнило себе их «родовое гнездо»: крепкий пятистенок построили еще перед той, большевистской революцией зажиточные прадед с прабабкой, будучи молодоженами. Сначала дом процветал – там жила трудовая крестьянская семья, работала в колхозе, растила детей… В тридцатых прадед с женой умерли, все их дети куда-то подевались, кроме одного, который приходился Арсению дедушкой и жил в Ленинграде. Дедушка Валерий однажды решил отправить туда на лето свою молодую жену Машу, ее сестру Зину – обеих с маленькими дочками: Капочкой, которая через тридцать два года стала мамой Арсика, и Томочкой, которой жить оставалось месяц, но об этом никто, разумеется, не знал… Поехали, конечно, в простодушной надежде на свежий воздух и парное молочко… Мужья сестер собирались присоединиться каждый к своей половине в конце июня, получив на работе законные отпуска, чтоб не слишком долго оставались ленинградские привередливые дамочки с детьми без мужской помощи. Идея сама по себе была весьма неплоха, да и получилось бы все, наверняка, славно – не будь то июнь именно сорок первого, и не находись избушка по соседству с эстонской границей, откуда немцы очень скоро добрались и до Пскова… Когда объявили о нападении фашистской Германии, женщины с детьми предсказуемо растерялись, заметались и, не дождавшись помощи от мужей, выехали в сторону Пскова на попутной телеге, надеясь пересесть на поезд до Ленинграда. Но в Пскове бабушку Арса, Марию, пришлось оставить в больнице – в дороге у нее случился приступ невыносимых болей в животе, и сестра Зина, обливаясь слезами, бросила умирающую сестру на произвол судьбы в приемном покое – однако другого выхода не было: следовало немедленно спасать детей. Но собственную дочь она потеряла примерно через час: на Киевский тракт, по которому тянулась колонна пеших и конных беженцев, совершили налет немецкие бомбардировщики, которые долго и азартно, заходя с солнца, достреливали из пулеметов тех женщин и детей, которые уцелели после прицельного бомбометания… Томочку убило осколком первой же бомбы, на глазах у матери и двоюродной сестренки, а вот пули – те обошли стороной придорожную канаву, в которую попадали живые и мертвые. Зинаида никогда и никому не рассказывала о том, как и в каком состоянии добралась с племянницей (которую, как подозревал Арс, сразу возненавидела за то, что та не погибла вместо ее дочери) до Ленинграда; что до Капочки, то потрясение, испытанное при душераздирающем прощании с матерью, стерло из ее памяти все, что последовало в ближайшие годы. Во всяком случае, мама Арсика отрывочно помнила лишь немногие, причем, вовсе не исполненные какой-нибудь особой жути эпизоды жизни в блокадном Ленинграде. Вернувшись в город, Зинаида узнала от соседей, что и ее муж, и муж сестры были мобилизованы на второй день войны: выходило, что на помощь в отъезде из деревни они с сестрой целую неделю надеялись напрасно и, если б уехали сразу, а не ждали Бог весть чего до июля, то все четверо были бы уже дома, и болезнь Маши началась бы в родных стенах, а главное – малышка Тома не осталась бы навсегда в поросшей травой канаве… Но так или иначе – Зинаида и Капочка вместе пережили блокаду, оба мужа – и Зинин, и Машин – пропали без вести на фронте, в сорок четвертом с надеждой ждали обратно Марию – сестру и мать, но та не приехала – ни тогда, ни позже…

 

Это было то, что Арс знал наверняка – от мамы. Все так, скорей всего, и происходило – а вот с сорок пятого начались непонятки. Победным летом тетя Зина с восьмилетней племянницей предприняли разведывательную поездку на разоренную войной Псковщину: семейный дом стоял целехонек, и ключ спокойно дожидался в тайнике под крылечком, причем, смазанный предусмотрительно захваченным тетей машинным маслом, поупрямился – но через четверть часа уже отворил дверь в сени. «Маша вернулась сюда! Она не умерла там, в больнице!» – воскликнула Зинаида, когда были открыты ставни в горнице. Действительно, как вспоминала мама, комната выглядела жилой: вся нехитрая утварь, убранная сестрами перед отъездом, оказалась распакованной; тетя узнала какие-то свои вещи, подивилась, что даже кровать аккуратно застелена… Но было понятно, что последний раз человеческие руки прикасались к этому давно: на всем словно лежала невидимая печать тлена. Зато соседний дом – Зинаида помнила, что в нем до войны жила рыжая женщина со странным именем Руфа и два ее маленьких сына – оказался буквально разоренным, словно там похозяйничала банда мародеров… В недоумении путешественницы пошли по деревне – и уже в третьем доме от собственного были встречены на крыльце шамканьем злой лохматой бабки, разительно похожей на Бабу Ягу с какой-то недавно виденной Капочкой иллюстрации:

– Ага, сестрица пожаловала! А это у нас кто? Кажись, овчаркино отродье!

Зина съежилась от внезапного удара: кого по деревням звали в то время «овчарками», ей было прекрасно известно… За спиной Бабы Яги выросла женщина помоложе, зашикала на бабку, но, в общем, тоже смотрела волком. Из ее короткого, презрительно отрывистого рассказа Зинаида узнала ужасную правду: во время оккупации ее родная сестра Маша, советская учительница, комсомолка, верная жена и ласковая мать, сожительствовала с каким-то высокопоставленным немцем, который регулярно наезжал к ней «на черной блестящей машине» вот в этот самый дом, с подарками и целыми мешками продуктов, обеспечил ее «хорошей чистой работой» в Пскове, так что она «на земле не ломалась, жила богачкой», даже комнату сдавала беглому монаху, который тоже дружил с немцами, втерлась в доверие к своей соседке, помогавшей партизанам, – и донесла на нее своему любовнику; соседку, ее детей и отца забрали после того, как Маша однажды уехала со своим немцем на черной машине и больше не вернулась, – побоялась, наверно, что ее сельчане до смерти прибьют… «Видала я, как она раз осенью со своим фрицем в роще березовой любезничала: нос к носу стояли, миловались… Я-то с корзинкой клюквы с болота шла – ну, и шмыгнула мимо, как мышь, думала – заметит, тут и застрелит, проклятый…».

Из Дубового Зина с Капой сбежали на следующее утро засветло, в мрачном молчании шли пешком до Пскова, и у тети были плотно, в ниточку, сжаты губы, а это, знала Капа, куда как плохой знак! Нагляделась она уже в блокаду на эту ниточку… Капочка просто не понимала еще в те минуты, что тетя Зина вот так с бухты-барахты, в одну минуту, из обычной, самую чуточку подозрительной жены пропавшего без вести превратилась в сестру предателя Родины, – а с этим уже шутить не следовало… Дом она, правда, как-то хитро переписала на себя, твердя что-то про «крайний случай» (может быть, не без оснований опасаясь, что если вышлют на сто первый километр, то хоть будет, где поселиться), а вот Капитолина после ее смерти уже не заморачивалась с документацией на никому не нужное строение – в результате, эта неподъемная забота пала теперь, спустя семьдесят семь лет после Победы, на ее сына Арса, решившегося, наконец, от семейной собственности избавиться. Подвернулся чудаковатый покупатель, художник-пенсионер, возмечтавший о привольной старости в живописном «загородном поместье», – ударили по рукам, и пришлось незадачливому продавцу мотаться с документами в оба конца несколько раз – то в псковские архивы, то в сельсовет, то в район по бюрократическим нуждам…

Теперь жекупчая была, наконец, подписана, деньги получены, новая машина, стоившая как раз ровно столько, присмотрена – и раздался совершенно неожиданный звонок от списанного из памяти чудака-покупателя. «Клад я в твоем доме нашел, Арсений! Настоящий клад! – восторженно орал удожник в трубку, как в старину по междугородней, все еще не сумев привыкнуть к тому, что сотовая связь обеспечивает хорошую слышимость на любом расстоянии. – Какой-какой – не скажу! Сюрприз тебя ждет! Приезжай – увидишь! Про тебя как раз вещица – ты ведь журналюга у нас! Доволен будешь, я сегодня всю ночь от волнения не спал…».

Вот Арс и тащился через мертвую пробку, сам не зная, зачем: известно ведь, что художник этот – с тараканами в башке, да еще какими, – наверняка же ерунда… Сказал бы сразу – может, и не поехал бы из-за пустяка, а теперь вот стой тут на красном, пока сам не позеленеешь…

Когда, наконец, удалось оставить позади светофор-мучитель, Арс настолько отупел от вязкого ожидания, что даже не сумел как следует обрадоваться, – просто обреченно порулил дальше, утешаясь тем, что теперь-то до Пскова всего ничего, а за ним останется проехать по асфальту лишь несколько километров до узкой, ямистой, кое-где заросшей сорняками грунтовки, ведущей в Дубовое, – где, конечно, и в заводе не было никаких дубов. Быстрой езды Арс не любил, особенно остро, копчиком, ощущая ее опасность, когда спидометр воровато подползал к сотне, и потому всегда предпочитал комфортные девяносто. Его с презрением обгоняли даже престарелые отечественные «копейки» – он давно научился не реагировать на этих шмыгающих мимо разнородных букашек, тем более, что за двадцать с гаком лет водительского опыта не раз и не два получал возможность поглядеть на них с другого ракурса: они валялись то в кювете, то поперек трассы на смятых крышах, всеми четырьмя колесами вверх – точь в точь черепахи, жестокой шутки ради перевернутые пузом вверх и так оставленные… Зато относительно медленная езда не выветривала из головы мысли, густому роению которых добавочно способствовало и уютное уединение в запертом изнутри авто.

Сегодня ему думалось о мирно ушедшей лет десять назад маме, Капитолине Валерьевне. Каждый раз, как только милое лицо матери всплывало из бездны памяти, в мыслях сына немедленно мелькали два слова: «Несчастная женщина!» – а потом уже приходили какие-нибудь другие рассуждения или образы. Матери Арса действительно не посчастливилось с детства, когда война лишила ее, четырехлетнюю, обоих родителей разом – и бросила в блокадный ад с тетей, которая держала за руку собственную дочь в тот момент, когда ту убило, и принуждена была оставить ее тело в грязной канаве среди десятков других убитых – по жуткой и самой банальной причине: нельзя было отстать от спасительной телеги – ведь на другой руке висела беспомощная племянница… Именно с той минуты, которую детская память вытеснила как невыносимую для рассудка, девочка Капа стала виноватой навсегда. В том, что осколок пролетел мимо нее и попал в Тому. Арс иногда недоумевал, почему тетя Зина не сдала сироту в детдом или просто не отправила в какую-нибудь безвозвратную эвакуацию. Ставя себя на ее место, он содрогался, представляя, какую неутолимую скорбь должна была испытывать мать, лишившаяся ребенка, – да еще при таких нечеловеческих обстоятельствах! – наблюдая, как рядом растет себе и растет его никому не нужная и никем не любимая ровесница… По той же причине она перестала работать школьной учительницей, уйдя в любимую математику как в науку: видеть чужих взрослеющих и расцветающих дочерей было выше даже ее недюжинных сил… Но Зинаида не только не избавилась от Капы, но и спасла ее в блокаду – не обделяя пайком, таская на себе в одеяле в бомбоубежище, устроив однажды даже в детский стационар на «усиленное» питание… Была, правда, неизменно строга, никаких нежностей не допускала, ни одного по-настоящему доброго слова Капочка от своей спасительницы не слышала. А злые появились с июля сорок пятого, когда выяснилось, что Капа – дочь «овчарки», сбежавшей с немцем, предавшей не только одну маленькую семью, но и всю огромную Родину… Вероятно, в экзистенциальную (потому что нельзя же было серьезно поставить маленькому ребенку в вину то, что он уцелел под бомбами) обиду тети Зины на племянницу, рассуждал про себя Арсений, добавилась горькая закваска осознания того, что девчонка – плод гнилого дерева. Плод, который, как известно, недалеко падает… А значит, вина была, не могла не быть – и с того лета Зинаида получила оправдание своей до того не находившей выхода ненависти. Теперь она безжалостно и с удовольствием предъявляла маленькой Капочке счет за собственное дитя при каждом удобном случае. Любая, самая скромная шалость растущей девочки наказывалась непропорционально сурово, а если таковая не обнаруживалась, то гениально изобреталась. К тому, что тетя регулярно с силой била ее по лицу из-за пустяков, вроде кляксы в тетрадке, Капа даже привыкла и, кажется, не считала чем-то особенным, тем более, что после войны серьезное рукоприкладство практиковалось в большинстве семей; на то, что кого-то батя так выдрал ремнем с пряжкой за двойку, что виновник торжества на следующий день не мог сидеть, и внимания не обращали – а уж жаловаться, что мама слабой ручкой шлепнула по щечке, никто и не думал. Но Арсу врезался в память один эпизод, рассказанный мамой, которая сохраняла некоторую ошеломленность даже через сорок лет, когда все остальное отболело, а тетя давно уместилась в казенную жестянку и была замурована в стену колумбария…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru