Ежиха двигалась на свет звезды. Когда-то она поднимала голову вверх и отыскивала в высоте звезду, но это было очень давно – не было леса, и не было этих деревьев, и ветки не заслоняли небо… Ей помнилась лишь вода – тёплое море внизу и горячий песок над ним. Море высохло, став болотом. Потом наступили льды, и не передать, сколько длилась эта тягостная зима, но ежиха пережила и её. Ледник ушёл, сравняв гору и оставив после себя холм и озеро под холмом. По другую сторону вытянутого в длину холма, на месте болота, тоже синело теперь чистое ледяное озеро, и вся её жизнь прошла на этом холме между двумя озерами. Сколько было у неё ежат!.. Но ни один из них не стал таким, как она. Почему? – спрашивала она звезду. Больше некого было спросить. Звезда молчала. И сейчас, не поднимая головы, ежиха знала: звезда там, впереди, и, нюхом чуя свой путь, карабкалась вверх по склону – разрывая лапами коричневые пласты слежавшихся прошлогодних листьев и прелую землю, приминая брюхом жёсткие сердцевидные листья печёночницы (отцветших ранней весной голубых подснежников), – они выпрямлялись из-под неё и вставали, как ни в чём не бывало, гибкие и зелёные, – она ползла, и память, накатывая волнами, вставала перед нею, как яркая, живая картина.
Она ползла вверх всё быстрей, продираясь сквозь дрок и высокий, душистый, полный спелых ягод черничник. Она бодрствовала уже давно – с тех пор, как там, в левой части неба, над кронами серебристых бальзамических тополей, показалась луна – огромный приплюснутый желтый глаз невиданного светляка – и, быстро всходя над «бальсаном», начинала свой путь по небу: вправо и вверх, туда, где над озером, над корявой сосной сияла Большая Озёрная Звезда. И теперь, поднимая голову ввысь, ежиха встречала в ветвях звезду. Ежиха знала, что её путь так же определён, как путь луны – он вёл её вправо и вверх в гору, к сияющему маяку. И каждую ночь, упорно взбираясь по склону и неизменно отыскивая свет звезды, она ещё не помнила и не понимала, куда и зачем ведёт её этот свет… Но, поднявшись на самый верх и увидев внизу рассечённое лунной дорожкой озеро, она уже очень хорошо знала, куда и зачем привёл её этот путь.
Остановившись передохнуть и вырвавшись из собственной полосы шума, только мгновение слышала она тишину ночи. И вслушиваясь в ближний треск цикад – всё явственней начинала ощущать, как шумит весь лес. Множество ежей справа и слева от неё, разрывая лапами сухую листву, стремились в гору – такая же полоса шума за каждым из них с упорством работающей, сопящей жизни тянулась к вершине… Их путь был так же определён, как путь луны.
Ежиха была на самом верху, на песчаной сухой дороге. Шум множества ползущих ежей оставался у нее за спиной, в ночном, полном жизнью лесу, а впереди внизу, у подножья холма блестело озеро, рассеченное серебряной дорожкой луны. И справа весь склон холма – безлесый пологий берег, поросший здесь, наверху, и у самой воды раскидистыми деревьями и погруженный сейчас в темноту ночи, – вспыхивал огнями костров.
Звёзды мерцали над людскими кострами, и луна, проделав уже половину ночного пути по небу, стояла теперь в зените: прямо перед ежихой и над кострами людей, клонясь к одинокой Большой Звезде, что сияла над озером, над корявой сосной, чью верхушку искалечило молниями в грозу. И с тех пор дерево, как исполинский краб, опускало на берег могучие ветки-руки, словно пыталось найти опору, чтобы не упасть.
В этот час все ежи расползались к кострам, которые, один за другим, начинали гаснуть. Но ежиха не торопилась. Она была самой старой и очень умной ежихой и знала, что вот этот – самый большой костер, горевший сейчас там внизу под огромной ивой, – ее костер, он погаснет самым последним, когда все ежи в страхе перед рассветом расползутся по своим норам.
Она давно уже не боялась рассвета и не боялась людей, много раз попадавшая в их руки. Люди, жившие у этих костров, никогда не были злыми. Казалось, они ловили её только затем, чтобы наколоть кусок яблока на иголки или сунуть под нос блюдечко с молоком. Но никогда, даже привыкнув к людям, она не брала угощение из их рук, как не взяла его в тот первый раз, смертельно задрожав от страха… Она долго сторонилась людей. Но однажды… это тоже было очень давно…
– Нельзя, паночку! Пани злуваться буде… – голос звучал так мягко и очень близко. И точно издалека – словно большое дерево встревожено склонилось над маленьким. И когда детские пальцы подхватили её под брюшко, она не успела сжаться и услышала этот другой – звонкий голос – совсем близко. И руки в белоснежных манжетах прижали её к груди, ткнули носом в приятную белизну, в ворох пахнущих чем-то приятным кружев…
Потом её часто гладили ребячьи пальцы. Но это были другие дети в жёстких льняных рубашках, пахнувшие приятно, но по-другому. И теперь она уже прятала морду в иголки, сворачивалась калачиком – после того, как большой человек с солдатской сумкой научил её бояться…
В тот день она по привычке ждала в кустах у дороги. Шаги послышались, как обычно, но это были не маленький паныч с няней, и ветер нес ей другие запахи. Хлебом, дымом и табаком пахло от двух бродяг.
Люди остановились. Удивленно фыркая, она ткнулась в обутую в лапоть ногу того, кто нёс за спиной ранец и старые солдатские сапоги. Это был солдат, возвращавшийся с войны, которому очень надоело воевать.
– Жывёлина… – сказал его спутник – босой, в серой льняной рубахе – и снял с головы свою жёлтую соломенную шляпу. – Глянь, яка!
Босой пошевелил пальцами – ежиха не испугалась. Он наклонился и, тронув ежиху за нос, с улыбкой взглянул на нахмурившегося солдата.
Ежиха уже сидела в шляпе.
– Не балуй! – строго сказал солдат, но спутник успел сунуть руку в мешок, перекинутый через плечо. Запахло хлебом и молоком.
– Отпусти, брат! Лепш хлеба не нюхать, да неволи не знать…
Второй уже отломил горбушку:
– Глядзи, не баицца!
– А ты бойся! У-ухх! – крикнул вдруг солдат. – Человека, брат, бояться надо, если жить хочешь! – и он громко заколотил сапогами о кожаный ранец, а потом приподнял за иголки сжавшийся в миг комочек и бросил в придорожный папоротник.
Она помнила урок солдата. И давно уже, не ведая страха к чему бы то ни было, но, помня о других ежах и не желая поэтому приучать людей, никогда не брала лакомстава из их рук, хоть и очень порой хотелось сделать приятное людским детям. Те так искренне огорчались: почему она не пьёт молока? А она удивлялась тоже: «Как не поймут? Какое же молоко – если страх, если смерть, если неволя?»
Сама она не боялась людей, ибо знала их мысли. Любила подслушивать в темноте их длинные разговоры. А потом… Как случилось, что стала вдруг понимать их язык? Людской язык, которому так и не смогла обучить других. Сколько было у неё ежат – и все они вырастали, становясь взрослыми ежами – чужими и непонимающими, как трава и деревья. А она по-прежнему оставалась одна. Она и люди со своими кострами – люди, которые уходили и приходили теперь каждое лето. Как тысячи лет назад…
И целую вечность ещё до того, как в первый раз пришли люди, она была совершенно одна. С тех пор, как мир стал таким, как есть – с озерами и холмами. С тех пор, как ЭТО случилось.
ЭТО было для нее как видение. Начало начал. Первое воспоминание, с которого стала помнить себя. Сверкающий, льющийся живыми струями фонтан золотого света. Как вспышка молнии, расцвел он в тонком луче звезды – и брызги падали золотыми яблоками с гибких веток – струились и впитывались землёю, травою, лесом. Нет! Не было тогда леса, и она не знала, что такое яблоки. Только гладкая, как бесконечное озеро, равнина болота, в котором она жила… И была ли она ежихой, такой, как сейчас, уже не помнит… Да и жила она далеко отсюда – лишь видела издалека, как возник этот мир: озеро и гора, и долго ползла, привлеченная чудным светом.
Свет был началом начал. В тот час, в утреннем свете зари звезда сияла ещё, готовая вот-вот погаснуть. И тут – в тонкой струне, пронзившей вдруг левый глаз – до боли, до тошноты – вспыхнула новая, другая звёздочка, выросшая в одно мгновение – словно там, где стояла теперь меченная молниями сосна, упала сияющая золотая шишка – и тонкая золотая нить соединяла её со звездой.
Золотая шишка зависла в воздухе, раскрыла свои чешуйки – и оттуда посыпались сверкающие семена – ослепляющий фонтан золотого света…
Фонтан иссяк, струи света впитались в землю, – и все пропало, исчезла и паутинка, соединявшая со звездой.
Но с той поры стали зажигаться костры. И однажды пришли люди.
Она любила смотреть на людские костры, напоминавшие это начало начал. А потом не стало этих маленьких огоньков. Были долгие ночи тьмы среди льдов и мрака, затем – ночи тьмы под мерцанием летних звёзд, где лишь слабо мигали в ответ робкие светлячки, пока, наконец, возник новый – сияющий и прекрасный источник света. Он стоял здесь, под ивой, и по вечерам из настежь открытых окон, озаренных пламенем свечей, слышались голоса, лилась музыка, и люди, входившие в этот дом, были одеты не в узенькие цветные повязки, едва прикрывавшие тело, а в длинные свободные платья, похожие на туман, который стелется над озером вечерами.
Потом окна уже не светились по вечерам. Малыш в белой рубашке, который брал когда-то ежиху на руки, стал большим. Как высокое дерево вырастает из маленького ростка. Он стал приходить сюда по утрам, вместе с детьми в серой льняной одежде, и, когда вечером звенел звонок, много маленьких русоголовых мальчиков выскакивало из-за своих парт. Он выходил на крыльцо последним и долго смотрел на озеро, а потом, повернувшись влево – на «бальсан», на серебрящиеся бальзамические тополя меж крыш усадьбы. Теперь оттуда доносилась музыка по вечерам, и выезжали запряжённые лошадьми кареты…
Два раза стреляли на этом берегу. Кровь и огонь. Огонь и кровь в зареве, грохоте и гуле пожара. Ежиха мысленно видела и горящий, объятый пламенем дом, и взлетающий в небо флигель над черепичными крышами – оглушительный взрыв, обгоревшие тополя «бальсана»… И те далекие людские костры, и давние времена, когда не было здесь ничего кроме лесного озера с горящей над ним звездой, и бесконечно далекое время, когда не было самого озера, – а только звезда над бесконечным болотом, сияющая из бесконечной дали.
Предутренняя тишина вывела ежиху из воспоминаний. Луна, описав по дуге правую часть неба, оставила позади звезду над корявой сосной и завершила свой путь, исчезнув на горизонте – за шапками приозерных холмов, за спящей где-то деревней. Костер под ивой стал маленьким огоньком, остальные – потухли, лишь искрами вспыхивали тлеющие головешки.
Ежиха свернулась калачиком и покатилась с горы, сбивая с папоротника и дрока тяжёлую, основательно выпавшую за ночь росу. На лугу она остановилась, высунула голову и лапы и медленно поползла дальше. Она не спешила, промывала иголки росой, прочёсывала траву, отряхивая обильную ледяную влагу. Потом долго сидела на песке у воды и пила, околдованная чёрным зеркалом озера. Звезда над корявой сосной загорелась ярко, ослепляя холодным светом. Костер под ивой совсем догорал, лишь рассыпанные уголья мерцали россыпью красных звезд.
Быстро перебирая лапами, ежиха поползла назад к костру. Подъём не был крутым, но чтобы не плутать в траве, не съеденной у машин и палаток коровьим стадом, она нашла протоптанную людьми тропинку…
У костра ещё оставались трое. Решив не шуршать ветками с сухой с хвоей, что лежали здесь для растопки костра, ежиха дожидалась за кучей хвороста.
Наконец, приземистый человек в брезентовой плащ-палатке встал с соснового чурбака. Он зевнул, почесал лысину и поднёс к глазам свои новенькие электронные часы, блеснувшие в алых отблесках догоравших углей. В тот же миг другой – высокий худущий старик в теплом, грубо связанном свитере – тоже встал с раскладного стула, на который, для мягкости были положены четыре номера газеты «Правда». Он выключил свой нещадно трещавший приемник, который только что бережно держал на коленях, прижимая к нему по очереди то одно, то другое ухо, – взял «Океан» под мышку, а газеты со стулом прихватил в другую руку. Тогда некрепкого сложения человек с иронически вскинутым подбородком, в не застёгнутой на груди рубашке в клетку с короткими рукавами, и похожий чем-то на Штирлица из «Семнадцати мгновений весны», только, с виду поинтеллигентней да поумней, поднялся со своего шезлонга. Сверкнув очками, он пожелал всем спокойной ночи и привычно спустился к озеру с полиэтиленовым ведёрком. Когда он вернулся назад и залил зашипевшие в темноте угли, у костра уже не было никого, только ежиха, пофыркивая, выискивала отбросы да старенькая не выключенная «Спидола» шумела и потрескивала у бревна.
Человек выкатил на траву несгоревшие головни, облил ещё раз, оставил здесь же ведро. Потом он сложил шезлонг и, прихватив в свободную руку «Спидолу», вдруг поймавшую вражий голос, направился к своей палатке.
Пока человек устраивался на холодной раскладушке под ватным стёганым одеялом, женщина-диктор с «Голоса Америки» окончательно пропала в треске глушилок. Пришлось настраиваться на радиостанцию «Свобода».
У костра поблёскивала оставленная до утра невымытая посуда – сложенные горой эмалированные миски, матово белеющие тарелки из пластмассы и даже чьи-то новенькие, «общепитовские», – топорно-железные из подозрительной нержавейки, с которых так плохо смывался жир. Ежиха обнюхала валявшиеся в траве шампуры и поползла к углям. Они дымились, пропитанные бараньим жиром, накапавшим с шашлыков, и были ещё горячие. Она ткнулась носом в несгоревший масляный фильтр, чихнула, понюхала обглоданную рыбью голову, нашла в золе пропеченную картошку и выкатила лапой в траву, как делал только что человек. Откатив оставшуюся картошку, ежиха обогнула бревно, у которого раньше трещал приёмник, а теперь стояла только ржавая жестянка с бензином для растопки костра, и не спеша направилась к грязной посуде. Решив не трогать тарелки, чтобы не нашуметь, почуяла запах съестного и всё-таки загремела сковородками, в которых были оставлены для неё картошка и жареные грибы… И тогда Шурочка проснулась в своей палатке.
Ежиха почувствовала это и замерла. Прислушалась и быстро поползла от костра, убедившись, что не ошиблась. Она изо всех сил ткнулась носом в брезент, вновь отползла и, втянув голову, так врезалась боком в палатку, что та содрогнулась на своих шатких алюминиевых палках. А потом для верности – громко зафыркала и засопела – чтобы это разбуженное среди ночи человеческое дитя – раньше времени повзрослевшее и не похожее на других – узнало её и не беспокоилось: «Можно спать дальше! Это она! Всего лишь она – ежиха, нечаянно загремела сковородками… а не коты, не вороватые собаки из Шабанов!»
Ежиха загремела сковородками, и Шурочка проснулась в своей палатке: приподнялась на надувном матрасе и, высунув руку из уютного тепла спальника, вспомнила почему-то звонок в школе и кормушку с синицами за окном своего класса.
Она дёрнула за шнурок, и шторка над комариной сеткой приподнялась.
Яркая звезда светила над озером. Та самая, о которой обычно спорили: звезда или планета? «Планета!» – решили сегодня вечером у костра. – «Слишком яркая для звезды!..» – сказал профессор.
Нащупав фонарик в брезентовом кармашке под комариной сеткой, Шурочка расстегнула спальник и села на надувном матрасе. Острый холодный луч звезды ослепил её сквозь ресницы. Озерная звезда светила через комариную сетку. Ну, конечно, звезда! Так низко висела она над озером – в том же самом месте: чуть вправо от большой сосны – и тонко тянула свой луч туда, где недавно горела ушедшая на запад луна, горела, как круглое окно в чёрном небе, изливавшее сияющий звёздный свет… Словно в это окно пролилось всё то, что виделось сейчас во сне и ещё стояло перед глазами! Чистые струи речки и камешки на мелком дне, яркое небо над соснами и жаворонок, промелькнувший в нем чёрной точкой… Шурочка сладко зевнула и поудобней улеглась в спальном мешке, вспоминая приснившееся.
Всадница на белой лошади остановилась перед мостом. Решив пропустить ехавшую навстречу телегу, пани Зося подставила лицо весеннему солнцу.
Солнце золотило струганное дерево у копыт. Мост был новенький, из сосновых бревен, не успевших ещё потемнеть от непогоды, под ними звонко шумела по камням быстрая речка. За речушкой раскинулся сосняк. Небо над соснами было таким светлым и голубым, какое бывает только в мае. А по другую сторону дороги, где далеко за лесом ещё ярче, чем лес, зеленели озимые, небо под солнцем было без единой тучки и казалось сплошным золотым сиянием, и там, над полем, то и дело мелькали чёрные точки жаворонков.
– Дзень добры, паненка!
– День добры! – приветливо прокричала в ответ пани Зося.
Навстречу загромыхала телега, запряжённая рыжей лошадью. В мешке на соломе повизгивал поросенок. Пани Ванда – сухонькая пожилая женщина в белой косынке поскорей стегнула лошадку, торопясь разминуться с первой из встречных телег, которая сейчас подъезжала к мосту позади всадницы.
Женщина взмахнула кнутом. И, зря… За спиной пани Зоси какой-то мужик с лихим криком тоже стегнул свою лошадь, и та понеслась по брёвнам навстречу Ванде.
Это был Фома… Ясней ясного – старается показать, что мост широкий и есть тут, где разминуться двум телегам. Он его строил. Не один, конечно… Какой-то никому неведомый чех из Молодечно нанял здешних мужичков, в том числе Фому, и мост был готов за одну неделю. Крепкий мост, хороший. А теперь, по заказу отца пришлый чех строит мост в Маньковичах у старой мельницы.
Фома за это на них в обиде. Сам подряжался взяться – поработал на чеха, научился уму-разуму, сказал: «Эх, панове, я, что ль не смогу построить?» Да только отец не согласился, доверился новому подрядчику.
– Дзень добры, пани! Дзень добры! Э-э-х! …Па-ашшёлл!
Конь у Фомы был на загляденье: чёрный красавец – вороной рысак чистых кровей, где только Фома взял такого? Точь-в-точь, как у поручика Козловского, даже белая звёздочка посреди лба. Серж признался, что купил Огонька прошлым летом недорого у цыган. А Фома, как увидел жеребца, – не прогнать с конюшни, так и жил целую неделю, пока гости не разъехались по домам. То глядит, глаз не сводит, то конюху помогает, и раз упросил Сержа отпустить Огонька с ним в ночное. А потом сам купил где-то такого же рысака, уж невесть за какие деньги и у кого. Наверняка, у тех же цыган. Цыгане могли украсть двух жеребят, а те оказались близнецы. Родятся ли близнецы у коней? Пани Зося не знала…
Она, задумавшись, провожала глазами худенькую фигурку Ванды, всё замахивавшуюся кнутом, и ответила на приветствие уже в спину Фоме, который, встав во весь рост, промчался, как чёрт, только драный чёрный треух разметался ветром, открыв одно ухо и едва не слетев с головы в речку… Да только Фома прихватил шапку рукой, успел схватить на лету… а девушка успела заметить… Невероятно! На соломе в телеге среди разного хлама – целых три кошика яиц – одно в одно, аккуратно переложенные свежим сеном.
Виданное ли дело? Фома вёз продавать три полные корзины яиц, а у него только одна курица. Прошлым летом ястребы всех несушек перетаскали. Да ещё подлые хорьки не оставили осенью ни одного цыплёнка. Уж как ей плакались его дочки. Откуда ж столько яиц? Копил их, что ли Фома всю зиму, держал семью впроголодь, а теперь, скряга такой, вёз на базар, чтобы всучить, протухшие, чьей-нибудь кухарке!?
Нет, Фома был для неё загадкой. Маленький и тщедушный… А люди его боялись: считали колдуном.
Пани Зося покачала головой. Потом оглянулась вслед громыхавшей уже позади встречной телеге.
Телега тряслась по бревнам налегке: Ванда ехала уже с базара, а навстречу тянулась вереница тяжело груженых мешками, крынками и всяческой поклажей возов, но первой на мост въехала обогнавшая всех карета.
Пани Зося пропустила и её. Солнце уплывало в маленькую тучку, погружая мост и дорогу в тень.
За мостом карета остановилась. Дверь стремительно распахнулась, и какой-то франт в модном сером сюртуке выскочил на дорогу. Он поднял руку и принялся радостно размахивать ею над головой, потом крикнул что-то и побежал к мосту:
– Пани Зося! Господи, это вы!
«Надо же! Все меня узнают… Что за день!» – не успела подумать всадница, как солнце вдруг осветило золотистые волосы спешащего навстречу человека, и она, наконец, его узнала.
– Римас!
Римантас Декснис, бывший учитель Петеньки, бросился ей навстречу, и всадница на белой лошади поскакала по мосту.
Снаружи что-то звякнуло и загремело, и Шурочка, включив фонарик, окончательно проснулась. Она вздрогнула от нехорошей догадки – её разбудили резкие металлические звуки.
«Кошки! Неужели забыли рыбу?…»
Она выключила фонарь и положила назад в кармашек. Луна, ещё не ушедшая за холмы, светила ярко.
«Или снова пришли собаки и рыщут там по кастрюлям?» – ей представился ночной холод снаружи, где предстояло сейчас воевать с кошками.
«А, может быть, это ежиха гремит у костра посудой?»
Что-то стукнулось в брезентовый бок палатки – справа, со стороны костра… Алюминиевый каркас вздрогнул, знакомое фырканье и сопенье послышалось под самым ухом, и Шурочка вспомнила, что рыбу она почистила и убрала в багажник, где все продукты, а единственная возможная добыча собак – кастрюля с бульоном из бараньих костей – стоит под рулем в машине.
Она сунула фонарик на место, положила голову на подушку и всё-таки стала припоминать: что ещё из съестного могли не убрать эти взрослые после вчерашней пьянки? Бабушка уехала в город с Климовичами – дня на два, собрать урожай на даче, и приходилось заботиться ей. Все оставшиеся мужчины устроили по случаю совместный ужин, как в прежние времена – с ухою, раками и шашлыками. И всё было опять, как раньше, когда ещё был жив Граф и его оранжевая палатка стояла в осинках, на пустующей теперь площадке, за деревцем раскидистого боярышника. Это было ещё до Монголии, до буддистского монастыря, Шурочка ещё не училась в школе, но запомнила эти шумные вечера у костра с приезжавшими на старой «волге» ростовчанами, с кипевшей в котле ухой и шашлычным духом на всю округу…Теплые долгие вечера… и голос со старенькой знакомой кассеты. Он вырывался из старенького магнитофона, работавшего от чьего-нибудь аккумулятора на капоте чьей-нибудь машины. Голос этот, бравший за душу своей болью и правдой, хрипел, убеждал – и болью плыл над холмами, над озером и над лесом, и слышен был на другом берегу в деревне, когда Шурочка, забытая взрослыми в разгар пирушки, отправлялась за молоком, которое, как обычно, нужно было забрать у хозяйки. И казалось: голос этот звучит уже над всем миром и рождается где-то в чёрном небе: над «бальсаном» – над серебрящимися тополями, над палатками и погружёнными в сумерки Шабанами, где коровы уже разбрелись по дворам, где орёт недоенная Буренка Фани, ещё не вернувшейся домой с фермы, и пьяненький хозяйкин муж кричит на собак, волоча в сарай мешок с ворованным комбикормом, и слышно, как тарахтит его брошенный под забором трактор, и будет тарахтеть всю ночь…
Шурочка застегнула змейку на спальнике, устроилась поуютней и начала вспоминать всё привидевшееся сейчас во сне – что пролилось сквозь брезент палатки вместе с лунным светом. Она снова закрыла глаза…
…И лошадь, скакавшая через мост, остановилась. Пани Зося ослепительно улыбнулась, её волосы подхватило ветром – они загорелись на солнце, словно волна сияющей золотой пряжи.
– Да вы ли это, Римас?
– Зосите!
«Вот они нити судьбы! Богиня!» – подумал он. – «Ах, что за встреча!»
– Да вы ли и в самом деле… – воскликнула она, живо соскакивая на дорогу. – Проезжаете поворот в усадьбу и едете дальше, даже не заглянув к нам?! Что же вы не свернули?
– Да у меня там больной, Зосите… – последовал отчаянный кивок в сторону роскошной кареты – чуда заграничной техники, на рессорах, запряжённой тремя лошадьми. – Сперва к доктору! – совсем растерялся светловолосый молодой человек в дорогой серой паре, бывшей в моде в столицах в нынешнем сезоне. Весь он был, однако, несколько помятый – совсем не в форме и как будто не выспавшийся, что, впрочем, вполне простительно в дороге.
– И каким франтом! – оглядела его пани Зося. – А карета! Вы, верно, разбогатели, Римас?!
– Да бросьте, Зосите! И карета, право же, не моя!
– Но не заехать!..
– Да если бы не больной! И потом, как-то, знаете…Я всю дорогу думал… Я ведь видел вашего папеньку с Петей…
– В Москве?
– А с ними… – смешался молодой человек, но девушка не дала ему договорить.
– И как они?!
– Всё в порядке.
– Да здоровы ли?
Молодой человек кивнул:
– Но зачем было ехать туда с Петей? – в голосе его было отчаянье.
– Вы же знаете! Петеньку надо определять в университет.
– Помилуйте! Отчего ж в Москве? Вашего брата надо учить у нас! В Вильне!
– Ах, Римас! Мы совсем… совсем бедные. Можно сказать – нищие! Папа залез в долги. Хорошо, Михаил Федотыч помогает…
– Я всегда говорил: Редько вас обкрадывает. Он – вор!
– Но что теперь делать, Римас? Не может же папенька его прогнать!.. Отец Потапа так верно служил деду. А у Редько – семья.
– Но зачем же, зачем в Москве!?.. – страдал молодой человек. – Послать… туда!.. Петю!
Лошадь наклонилась к обочине, опустив голову в траву, и хозяйка отпустила уздечку.
– Нам не на что его учить в Вильне. А у папы в Москве сестра, вы же знаете. Генеральша. Теперь вдова, богатая. У неё нет детей… Она возьмёт на себя все Петенькины расходы…
– Да, она теперь, слава богу, вдова! Вот и перебралась бы назад в Вильню или в Варшаву!
– Не так просто теперь… в конце жизни…
– Вот, Зосите, так всегда! Они забирают всё! Наш язык! Наших красавиц. Наши земли! И теперь Петя будет слуга царю!
– Римас… А сами-то что вы делали в Москве? – лукаво улыбнулась девушка.
– Как всегда! – он горько усмехнулся и развёл руками. – Надеялся продать свои картины. Увы! Не разбогател… Разве что! – он отряхнул сюртук и презрительно оглядел себя, – Да и… с голоду б, верно, помер, если б не… благодетели! Знаете, кто приютил меня? Мотюша!
– Ваш Марк? Теперь он помогает вам?
– Я жил у него…
– Да неужели?
– Семья перебралась в Москву.
– Ну и ну!
– Да, Зосите! Теперь их дела поправились. Вся родня сложилась и купила отцу Марка… купца первой гильдии.
– Сертификат?
– Да. Теперь он – коммивояжёром в фирме «Мюр и Мюрелиз»… Прекрасная большая квартира в Гнездниковском, и Марк сейчас учится музыке в консерватории.
– Да это же рядом с Петей! Будет ему хоть одна родная душа в Москве! Как я рада за Марка!
– Чего это стоило, Зосите! И чего ещё будет стоить…
– А кто же ваш второй благодетель? Вы сказали во множественном числе…
Молодые люди посмотрели в сторону кареты.
– Не угадали бы никогда! Индийская знаменитость.
– Какой-нибудь раджа!? Или магараджа? Судя по карете и лошадям…
– Выше берите!
– Так кто же тогда!?
– Знаменитый Вишидананда!
– Кто-кто?
– Да разве вы не слышали? Ах, Зосите! Это же Учитель! Мудрец. Нынешний гвоздь сезона. Звезда салонов и кумир светских дам…
Девушка покачала головой.
– Не слышали… – вздохнул художник. – Так скоро познакомитесь, надеюсь! – И в его речи послышались какие-то особенные чуть ревнивые интонации, показавшиеся пани Зосе весьма неуместными в эту минуту.
– Он знает язык?
– Великолепно. Это разносторонний талант…
– Так что же мы болтаем, Римас? Вы сказали – его нужно к доктору.
Её собеседник помрачнел.
– Да. – Он кивнул вдаль, где далеко в конце дороги за лесом, виднелись потемневшие купола православной церкви. – Больница действует? Не закрыли?
Пани Зося кивнула.
– И есть врач?
– Наш старый доктор. Хотя, говорят, в монастыре появился какой-то святой старец и лечит…
– Вы же не верите ни в каких целителей!
– Про него говорят удивительные вещи. Он будто бы из дворян и учился медицине. А теперь схимник. Народ валит к нему толпой.
– Я вас не узнаю…
– Видите?
Пани Зося обернулась, показывая рукой на другую сторону дороги, где навстречу к мосту приближалась вереница нищих.
– Верит тёмный народ. Но вы…
– Я сама себя не узнаю. Серж мне рассказал то, чему сам был свидетель. Будто бы у солдата из их полка в здешней больнице отняли руку после несчастного случая. Из-за начавшегося «антонова огня». Это факт. И тот монах отрастил ему руку.
– Но это же чепуха!
– Серж видел этого солдата с «новой» рукой. Кожа нежная. Без морщинок и без мозолей, как у младенца. Правда, солдат куда-то сразу же пропал, побоялся бедняга, что снова возьмут в солдаты, и сбежал.
– И вы верите?
– Я верю Сержу. Но почему бы и нет? Это вовсе не мистика. Выращивали же алхимики гомункулусов в своих колбах! Или могли выращивать! Не смейтесь! Я сейчас много читаю, приходится преподавать в нашей школе, мы не можем содержать много учителей… Только для химии и агрономической науки выписали приват-доцента из Варшавы… Так вот, есть новое веяние – гидропоника. Это когда растение выращивают не в почве, а в специальном питательном растворе. Пока выращивают из зерна, но пишут, что в будущем будут выращивать из клетки! Чем вам не гомункулус в пробирке?
– Так этот ваш… схимник или монах – современный алхимик?
– Говорят, он окончил Оксфордский университет!
– И ходит в рясе? – Молодой человек покосился на купола. – Православие не поощряет науку.
– Я знаю… Везите, конечно, в больницу. А можно… на него взглянуть? Он спит?
Молодой человек с улыбкой на неё посмотрел – он был выше девушки и глядел на неё задумчивым странным взглядом:
– Зосите, мы приедем… Если позволите. Нам ведь негде переночевать.
– А можете и остаться! Ведь через месяц… Помните?…
Из кареты раздался резкий сухой кашель. Одна из лошадей заржала.
Молодые люди бросились к карете. Римантас быстро остановил лошадь, потом распахнул дверцу, и девушка удивлённо застыла у него за спиной. Она ожидала увидеть спящего седого старика в какой-нибудь экзотической одежде вроде сари.
Но это был не старик. На сидении в полутьме кареты, прислонясь к стенке, полулежал молодой атлет. Глаза были закрыты, в длинных чёрных ресницах было что-то юношеское, почти детское. Возможно, он был даже моложе пани Зоси, и только вьющиеся, до плеч, волосы цвета воронова крыла да смуглая кожа выдавали индуса. Он был одет по-европейски в тёмный сюртук и белую рубашку с плотным отложным воротничком, и, видимо, испытывая то жар, то озноб, тяжело дышал и раскрывался, укрытый пледом и несколькими одеялами.
Пани Зося спустила с груди одеяла. Больной переменил позу и стал дышать спокойно.
– Любимый ученик Рамакришны… – так же, чуть-чуть ревниво проговорил Римас.
Молодой полубог спал. Его черты завораживали, но на точёном, чуть измождённом лице проступала лёгкая тень страдания. Чистый лоб покрывали обильные капли пота. «Красота лишает человеческое лицо черт какой-либо национальности, – подумала пани Зося. – Красота – всеобща, это вселенский дар…»