Ну тот поверил, пожалел.
А потом стало на него сомненье находить.
«Какие же, – думает, – она вишни рвала, когда теперь осень на дворе?»
Пошел в сад, лесенку отыскал, смотрит – все ступеньки целы.
Думает, думает – понять ничего не может.
А тут опять позвали его соседи на охоту. Уезжая, велел жене из дому не выходить и сторожу, что из бывших солдат, приказал строго-настрого дом караулить.
Поехал. И опять поздно ночью едет домой. Едет, а сам все по сторонам посматривает. И вот видит, что не в стороне, а прямо перед ним бежит та самая волчиха, бежит, хромает, на лапу припадает, а лапа у нее белой тряпкой перевязана.
Он и понимает и понимать не смеет. Коню шпоры дал, мчится, дух захватывает, а та все перед ним, и догнать он ее не может. И вот уже усадьба видна. Лошадь храпит, из сил выбивается. Подлетают к парку, присела волчиха, хочет в свой лаз шмыгнуть, а гусара тут и осенило: схватил ружье, сам себя не помня, перекрестил дуло, нацелился и пальнул. Рухнула волчиха, да вдруг как застонет.
Спрыгнул он с коня, бежит к ней, нагнулся – ночью-то плохо видно. Нагнулся – а перед ним лежит его жена, тихенькая такая, горькая, платьице на ней рваное. Посмотрела на него с укором, ничего не сказала и глаза завела. Умерла.
На суде ему не поверили. Судили как убийцу.
Это история старая, екатерининских времен. А я знаю совсем не старую, нам современную петербургскую, очень занятную. Ее я и расскажу.
Сказать в точности, когда именно это было, я не смогу. Вообще не умею вспоминать и определять года цифрами. Для меня всякая эпоха всегда определяется событиями и имеет свою исключительно ей присущую физиономию.
Время, о котором я хочу рассказать, в нашем литературном кружке, с примыкающими к нему любителями, сочувствующими и покровителями, ознаменовано было «чаро-манией». Все колдовали, заклинали, изучали средневековые процессы ведьм, писали стихи и рассказы о колдунах, о вампирах и оборотнях. Брюсов напечатал своего «Огненного Ангела», Сологуб волхвовал и в стихах, и в прозе, и в жизни, Кондратьев писал о русалках и нежити. Впервые узнала читательская масса о недотыкомках, ларвах и прочих чудищах.
Друзья искусств, так называемые «фармацевты», быстро примкнули к новому веянию и хотя говорили «лавры» вместо «ларвы» и «недотыкомка» с ударением на втором «о», все же посильно выказывали интерес.
Между прочим, премилые это были люди, эти так называемые «фармацевты». Они заполняли театр новейших направлений, посещали выставки, литературные собрания, лекции, диспуты и, если сами плохо в вопросах искусства разбирались, то всегда знали, что и кого надо любить, что и кого презирать. И часто жертвенно тратили и время, и деньги на очень для них скучное и непонятное общение с литературой.
Состояли «фармацевты» из дантистов, пломбирующих зубы деятелей искусства, фотографов, родственников (брат жены писателя, муж сестры артиста) и молодых помощников присяжных поверенных.
Все они являлись густой толпой, приводя с собой невест, племянниц, жен, дочерей и теток. Все это делало атмосферу, насыщало воздух восторженными эманациями и создавало настроение.
Трудно было им, бедным, вдохновиться колдовским делом. Путали некрофилию с филателией, но от века отстать не желали.
Начинающие поэты любили в своих стихах суровых ведьмаков и летали на Брокен целыми выводками.
Оборотни были тоже в большей чести.
Одна поэтесса писала:
«Стала ночь густо-звездной и тихою, Заклубились в ней мутные сны, И была я в ту ночь волчихою. Поджималась у старой сосны. И, покорный лесному обычаю, Только шорох закатный умолк, Ты пошел кружить за добычею – Мой самец, белозубый волк. Тяжело ныряя и ухая, Потянула к луне сова. На песке встала тень остроухая – Это ты, твоя голова».
Муж поэтессы обиделся. Уши у него действительно были дегенеративные, острые. Он нашел, что опубликовать его недостатки непорядочно. Произошел крупный семейный разлад.