Я стала спать, когда мы расстались. Сон мой лучший любовник. Он побеждает страдание дня, правда, иногда заменяя его другим, но кошмар – отвлекающее средство, горчичник для расстроенного мозга. Из панциря моего постельного белья я, как устрица из раковины, смотрю на громаду неба, которая стоит за окном, у меня в ногах. Синее небо белого дня, это воплощение жизни хочет выпить, вытянуть меня из моей постели. Но я закрываю глаза, и погружаюсь в те глубины, куда дневной свет проникает рассеянным и преломлённым: он сломлен и обессилен. Я лежу на своём старом диване, как на застеленном саркофаге. Он так стар, что я знаю: внутри труха, пыль, трупы насекомых и Бог весть что ещё. Я помню его с детства. Он старше меня.
Я никогда не высыпалась с тобой, Игорь. Я высыпалась в сон как песок, когда здание моего дневного сознания рушилось от усталости. Без тебя я стала спать по тринадцать часов кряду. Моя явь изменилась, изменились и мои сны. Вместо обычной околесицы мой мозг предложил целый мир, заменивший мне все прелести бодрствования. Сон удовлетворял мою потребность в страдании, подслащая пилюлю, на что ясное сознание не способно. Мир грёз услужливо подавал мне образы смерти, красивые и причудливые, словно украденные из Музея снов. Что есть страдание, как не желание отомстить жизни, изменив ей со смертью? Мысль о смерти кружилась над моей головой как бабочка с крылом, похожим на крышку рояля, кружится над пальцем пианиста (или стеблем цветка?) Мысль распадалась на образы, как в калейдоскопе, и я не узнавала её.
Мне снилось, что я читаю готскую летопись о каком-то никому не известном короле Карле. Жёлтая, ломкая, как засушенное крыло бабочки, бумага с оранжевыми буквами пахнет апельсиновой цедрой и пылью, как пахли книги, которые я читала в детстве. Тогда я читала старые, домашние и библиотечные книги, а сейчас – только новые, те, которые купила или получила в подарок. Во сне я тосковала по старым книгам. В детстве я ждала, что они откроют мне тайну, я причащалась чтению. Теперь я читаю книги с намерением тайну найти и изъять, как учёный, бескорыстный разоритель храма. Летопись была написана по-латыни, я читала и понимала всё с гордым изумлением. Такое бывает, когда, только что научившись, едешь на велосипеде и не падаешь, преодолевая стойкое, опытным путём полученное впечатление об этом снаряде как об орудии пытки. Я читала по-латыни и не падала в непонимание. Были и миниатюры, в кирпичных тонах, – многофигурные сцены со смутным смыслом, и буквицы в заусеницах растительных закорючек. О Карле говорилось, что он был худшим королём из известных летописцу. «Он не обладал талантом ни политика, ни полководца, ни экономиста. В его правление королевство вестготов совершенно разорилось, обнищало, и было обложено непомерной данью. Народ взбунтовался, мятежники пленили короля к великой радости черни. Карла со связанными руками вывели на дворцовое крыльцо и с насмешкой спросили о последнем желании. Ветер наматывал длинные волосы вестготов на их обнажённые мечи. «Развяжите меня и дайте мне кинжал. Я сам лишу себя жизни», – таково было последнее желание Карла. Палачи сомневались. «Я никому не причиню вреда и не предприму попытку к бегству. Я вонжу кинжал себе в горло. Даю слово короля!» – сказал Карл. Его развязали. Зачинщик бунта отошёл на почтительное расстояние и кинул под ноги Карлу кинжал. Его рука дрогнула, и кинжал запрыгал на каменных плитах как рыба, выброшенная из воды. Едва Карл успел поднять оружие, из внутренних покоев дворца появились роялисты. Они схватили растерявшихся мятежников. Их предводитель преклонил колена и подал Карлу корону вестготских королей. Ветер свистел в её прорезях, изумруды моргали, как звёзды в ветреную ночь. Карл принял корону. Он сказал: «Я дал слово короля и сдержу его. Отпустите их». Мятежники не успели смешаться с толпой. Король Карл вонзил кинжал себе в горло. Прозван он был Славным, и превознесён народом в песнях и легендах». Я вдруг понимаю, что речь шла о легендарном Карле Славном, представленном в средневековом фольклоре непобедимым воином, королём-волшебником, при котором страна процветала, и народ благоденствовал. А он всего лишь сдержал слово короля.
Знаешь, Игорь, я никогда не любила твоей квартиры в рваной паутине теней от хрустальных светильников. Днём она кричит голосами улицы, постоянный прибой шоссе заставляет дребезжать оконные стёкла, а по ночам её (как растопыренные пальцы – чулок для штопки) распяливают фары редких машин. Их лучи сначала твёрдые и узкие, затем редеют, растягиваясь по комнате, и исчезают в углу, уходят, как и пришли, наискосок. Это мрачная квартира без лица, где мебель, точно такая же, как у соседей, стоит точно так же, как у соседей. Ночами кажется, что по комнатам кто-то ходит, потому что скрипы, шорохи сквозняка и шумы в трубах и вентиляции сливаются в образ присутствия кого-то такого же безликого, как и всё вокруг. Я боялась ночей в твоей квартире. Твоя пятнистая, похожая на карту Луны, пахнущая потом спина не ограждала меня от ужасов в ночи. Я никогда не думала, что люблю тебя. Ты был вариацией моего страдания, ибо душа моя, видимо, плохо вошла в паз этого тела, или тело моё оказалось вроде ботинка с гвоздём, но вся моя жизнь – это сплошное не то и не так, и не могу я угнездиться в реальности.
Мне был двадцать один год, когда от одного только отчаянья я стала жить с Кем-то. Когда он был рядом, в моей жизни торчала заноза: хорошо, пускай золотая, но всё-таки иголка вонзилась мне под кожу, и хотелось её выдернуть. Человек, с которым я жила, просто заходил в комнату, и этого было достаточно для того, чтобы я возмутилась, ведь заходя, он по закону Архимеда вытеснял из комнаты часть моей свободы. Я ушла, и зализывала рану, потому что оказалось, что золотая иголка впилась слишком глубоко. Теперь я никогда не вспоминаю этого человека, как будто бы чем-то виновата перед ним.
В двадцать три я влюбилась. Я была счастлива только надеждами и ожиданиями. Я воображала себе такую близость, что начинала понимать, что значит «двое одна плоть» или «две души, как пламя двух свечей, слитое в одно». Но вместе с К. я была ещё несчастнее, чем в разлуке с ним. Никогда я не была так несчастна, как с любимым, потому что необыкновенное единение осталось в моей фантазии, и я ничего не могла поделать с отчуждённостью. Быть рядом и врозь – как это хорошо с чужим, и как ужасно с родным человеком. Я рассталась с К. потому, что была несчастлива с ним, и снова страдала от одиночества. А К…
Только ли в моих снах существует моя Родина? Мне снится поистине прекрасная местность, я могу начертить её карту, а топонимы твёрдо закреплены за местами, – неужели не существующими на Земле? Ни в одном самом подробном атласе не могу я найти ни Курпинского леса, ни села Слонского…
Часто во сне я ищу Сурковский лог, знаю, что выйти к нему можно из Курпинского леса, но местность меняется у меня под ногами. Не успею я оглянуться, а всё уже не так. Скульптор ещё не вылепил моей Родины из этой земли, а я уже люблю её, и прощаю ей бесформенность…
В этот раз я почти добралась до Сурковского лога, но снова была обманута. Вместо него я попала в другой, Шовский. Я пошла по руслу ручья. Он то разливался в ширину, то почти исчезал в траве, которая причмокивала и как губка пускала слюни под моей ногой. Рыжие песочные пляжи сменялись острыми, словно обрубленными, берегами, или болотцами. Я перебиралась с одного берега на другой и вспугивала парочки крякв. Тёмная синева осколками тонула в воде, как бывает при солнечном небе и илистом дне. Однажды я поднялась на холм (когда-то он был берегом широкой и глубокой реки). Там шумели сосны, и не было ничего, кроме пустых полей и ветра.
Наконец лог влился в Курпинский лес. Ветер был сладким. Птица взлетела, и солнце прошло сквозь её крылья, превратив перья в лучи. Я вспомнила (часто я вспоминаю во сне какие-нибудь странности), что все войны – от шума ветра в поле, он поёт о набегах и победах, зовёт вперёд. А лесной ветер славит Бога. Осёдлые и кочевники воспитаны разными ветрами. Движение ветра, путь которому преграждают деревья, кругообразно, такой ветер «возвращается на круги своя», и человек, подпадающий под действие его ритма, составляет представление об осёдлости и сельскохозяйственном круге жизни. Звук полевого ветра – бесконечное стремление вперёд, человек, подчиняющийся этому ритму, представляет жизнь как движение по прямой.
Я увидела гигантскую сеть, которая стояла, слегка колеблясь, на границе леса и поля. Начиналась битва двух ветров. От самого горизонта пошёл всё нарастающий свист. Облака вытянулись в стрелы и понеслись к лесу. Волна воздуха была такой сильной, что гребень её искажал видимость, и поверхность поля словно бы морщилась, как море во время шторма. Я не сразу поняла, что тёмный лохматый вал, который катится по воздуху к лесу, состоит из жаворонков и сусликов, попавших в действие ветра. Волна ударилась в сеть, но не смела её, а отпружинила, ветер с поля ослаб, вал из мелкой живности рассыпался и рассредоточился, вороша будто бы подкошенную траву. Сеть упруго колебалась, две воздушные массы пытались опрокинуть её одна на другую. Лес шумел, клочья листьев забивали ячейки сети. Вдруг сеть подалась глубоко в поле. Мне показалось, что сам лес выбежал вперёд: это сорванная листва рыбным косяком двинулась на сеть. Верещали клубы птиц, облака вертелись, будто две гигантские руки мыли в небе одна другую. Сеть порвалась, её унесло в сторону, между двумя ветрами стояла живая стена всего, что было пленено ими: мелкого зверья, пернатых и зелени. Ветры ревели и выли, стена пищала. Конец поединка обозначила молния. Стена рассыпалась. Я проснулась от света, вспыхнувшего в окне напротив, удивляясь, что не слышу грома.
Когда-то ты, Игорь, много делал для меня. Внимание человека, которого я ничем не выделила, воспринималось мною только как попутное обстоятельство: вовремя подошедший транспорт, оказавшийся под рукой зонт. А ты, любящий, вдохновлённый тем, что твои дары приемлются, всё больше усердствовал в служении. В привычке, с которой я принимала твои услуги, ты видел признак сближения, но это было иллюзией, потому что я просто привыкла к удобству и уже не замечала его. Наконец, ты, как все любящие, начал требовать от меня ответных движений как очередного этапа сближения: ты шёл по дороге беспрепятственно, дошёл до ворот и стучал в них. Если любящего полюбили – ворота распахиваются, а если, чаще всего, – нет, то обманувшийся думает: «Я слабо постучал», и стучит всё сильнее и сильнее. Реакция любимых бывает разной. Есть победители, которые видят, как идут к их воротам – и не препятствуют, чтобы упиться стуком, звуком их победы, и не отвечать. Есть невнимательные. Они ничего не видели и не замечали, и стук их пугает, и заставляет обороняться. Есть неуверенные. Они винят себя в том, что проглядели путника или из-за нерешительности не остановили его вовремя. Они подают страннику милостыню дружбы или, скрепив сердце, пускают путника, а потом выгоняют его тем подлее, чем сами слабовольнее. Я отношусь к последним. Однако ты сам испугался собственного стука, и я не столько впустила тебя в собственную жизнь, сколько заточила тебя в ней.
Я не любила тебя, я жила с тобой от отчаянья. Временами твоя внешность вызывала у меня омерзение, судорога которого сменялась виной, жалостью, уничижительным умилением, а затем, последовательно, желанием. Ты оказался такой же, как и я. Твоя любовь ко мне, которую я поначалу сочла привлекательным для себя удобством, выродилась в отчуждение. Ты полюбил спать один, ты ел один, закрывая дверь на кухню, ты прятался от меня в собственной квартире, и я преследовала тебя только потому, что ты делал это явно. Я обнимала тебя потому, что видела – ты не хочешь объятий, и не думала, что буду так страдать после того, как уйду.
Я скучаю только по твоему балкону. Когда, по ночам, темнота отторгала моё тело, и радиация страха проникала в душу, я выходила на балкон, в живую, уличную, воздушную ночь. Словно капли воды на странице книги, редкие пятна света из неспящих окон выделяли на чёрной плоской листве объёмные бронзовые ветви. И моя тень была как гигантский пролом в лиственной скале. Я дышала этой ночью, а, значит, действовала, жила. На улице мрак никогда не бывает тусклым, он всегда блестит. Я видела кровь и лимфу огней, бриллиантовую мглу за деревьями, морщины старой городской воды в канале, и точно знала: я человек.
Балкон – лучшее в нашем романе, балкон, дающий выглянуть в жизнь – не выйти в неё – гостю царя Аида.
В нашу последнюю встречу я хотела посмотреть на ночь с твоего балкона, но не застала её. Я видела только сумерки на Прудах, когда шла к тебе, и такой же рассвет, когда уходила.
В этой деревне женихи и невесты ждут смерти своих стариков, потому что только в день погребения родственника одного из обручённых совершается свадебный обряд. И хоронят усопшего в супружеской спальне, чтобы не о любовных утехах, а о краткости земной жизни думали молодые на своём ложе. Они восходят на крышку деревянного саркофага, и запах первоначального тления смешивается с запахом первого семени. Во всей деревне только Ананда и Мадера желали своим старикам долгой жизни: их обручили в детстве, и с того самого дня они возненавидели друг друга. Встретив Мадеру, Ананда тотчас начинал бросаться в неё камнями и грязью, а Мадера протягивала бечеву на той тропинке, по которой Ананда бежал в школу. Люди, умеющие ненавидеть, способны и любить. И у Ананды, и у Мадеры были сердечные привязанности. Страстные и упрямые, оба они добились взаимности, и не старикам, а друг другу желали смерти. Умер дед Ананды. Больше всех оплакивал старика его внук, рыдая на груди у своей возлюбленной, под персиковым деревом. «Не убивайся так, – сказала Лакшми. – Я смелая, я спрячусь в гробнице с останками твоего достопочтенного деда, а когда Мадера возляжет, выскочу в его саване и напугаю её. Трусиха умрёт от страха, и ты снова будешь свободен!» Ананде понравилась эта идея. А в это время Радж утешал Мадеру под кипарисом: «Не горюй! Нет в деревне юноши храбрее меня! Я проберусь в дом Ананды и спрячусь в гробнице его дедуни. Потом закричу, завою и выскочу, не дав женишку притронуться к тебе! Ананда трус – из него и дух вон!»
Настал день свадьбы. Дедушка Ананды уже побагровел, растрескался и потёк, как перезрелый банан. Супружеская опочивальня источала знатную вонь. Трупные мухи покрывали ложе брачным покрывалом, а жемчужные черви вылезали из-под матраса.
Ночью, когда в доме ещё не стихло свадебное пение самых старых старух, молодых втолкнули в зловонную спальню. «Эй, дедушка, как ты там?!» – крикнул Ананда, несколько часов назад спрятавший в гроб храбрую Лакшми, облачённую в саван, который она сварила в благовониях, чтобы хоть как-то защититься от дедушкиного тлена. Но в ответ не раздалось ни звука. «Струсил Радж!» – подумала Мадера, и сердце её сжала тоска. «Дедуля, тебе там не душно?» – Ананда испугался, не задохнулась ли Лакшми, и откинул шёлковое покрывало, вспугнув рой насекомых. Мадера вскрикнула, Ананда схватился за грудь, – из-под матраса безжизненно свешивалась юная рука. Крышка гробницы была откинута, и печальная картина предстала молодым: мёртвые Радж и Лакшми с безобразно искажёнными лицами покоились, скрючившись, как змеи, на раздутом теле дедушки Ананды. Каждый из них так испугался ожившего мертвеца, что умер от страха. И увидели Ананда и Мадера, какие безобразные тела они любили, и горе охватило их, и спасительный плач овладел душами. Два месяца рыдали они над трупами, питаясь одними слезами, и скорбели, не сходя с места печали до тех пор, пока Ананда не ослеп, а Мадера не онемела. Тогда сошло на них просветление, и увело в горы, где стали они святыми супругами, поселившись среди красных обезьян, и люди воздвигли алтари Ананде и Мадере.
Чтобы увидеть интересный сон и запомнить его, надо в период бодрствования вспомнить или сделать что-нибудь странное, уже наяву погрузиться в грёзы, утопить в них реальность. Сегодня я хочу думать о солнце. Не надо бы спать на зорях. Восход и закат, – единственные часы счастья. Сегодня солнце встало в 05. 06., завтра встанет на две минуты раньше, но я увижу его только через 38 минут. Сейчас сезон стрижей, они хрипло пищат за окнами. Временами я слышу, как ветер поёт у них между перьями. Это похоже иногда на свист стрел, иногда на гудение струн. Но эти 38 минут, когда небо только светлеет… Оно так нехорошо синее. Мне так плохо в эти минуты, я как никогда одинока. Солнце в зените далеко от человека, оно расплавляется в небе, и невозможно взглянуть в его лицо. На зорях же оно смиряет себя до того, что позволяет видеть своё величие. Тогда оно напоминает о Боге.
Самое плохое воспоминание о тебе: однажды ты ездил в отпуск с другой женщиной. Ты смешно проговорился: сказал, что купил «билеты», а не «билет». Я спросила: «Удалось взять места рядом?» Ты ответил: «Да», и отпираться было бесполезно.
Самое доброе: в смежной комнате спит твоя сестра. Жарко, мы словно слиплись, превратились в одного моллюска. Ты берёшь со стула графин с водой, по бочку которого ползает полумесяц тусклого блеска, и пьёшь. Маленькие капли падают мне на грудь. И ещё мы стараемся, чтобы кровать не скрипела, и в другой комнате ничего не было слышно. Это было признаком семьи. В ту ночь у нас была семья.
Во сне мне вспомнился К. Ранняя весна. Мы, и ещё несколько наших знакомых идём от станции по путям, поскольку дорожка вдоль насыпи всё ещё обледенелая. Вода лежит на льду как стекло на амальгаме. Химическая свежесть хвойного воздуха, старые иглы на чернёных сугробах, как будто сосны только что посетил парикмахер. К. весёлый, румяный, в своём светло-зелёном плаще. Мы идём то шагом японки, то шагом скорохода, смеёмся, пахнут просмолённые шпалы, общая шутливая беседа. Вдруг, как это бывает во сне, я начинаю увязать в воздухе, словно в болоте. Я иду всё медленнее, всё с большим трудом, и нет сил открыть рот и сказать К.: «Подожди». А он не смотрит на меня, уходит с нашими спутниками, смеётся. Они всё дальше, дальше, а я лежу на путях, на животе, и только взглядом провожаю зелёный плащ. Отчаянье сменяется яростью, ярость придаёт мне силы, я вскакиваю на четвереньки, вдруг понимаю, что могу не тратить силы на то, чтобы выпрямиться, и мой низкий старт оборачивается стремительным звериным бегом на четырёх ногах. Как волк или собака я мчусь за зелёным плащом, чтобы прыгнуть на спину К. и растерзать его. Убить его. Его! Я проснулась с гримасой звериного оскала на лице, даже уголки губ болели. Меня охватил ужас: я была готова разорвать человека, которого любила и люблю! Стало горячо коже за ушами. Хорошо, что человек потеет: капельки пота своим бегом всегда ласкают или утешают, успокаивают. Капельки пота – подушечки пальцев ангела.
Вчера меня разбудило солнце. Под пение птиц за окном поднялся столп света и тепла, на вершине которого был золотой шар в молнийном блеске. Голуби танцевали перед ним на серебряных подоконниках, их крылья щёлкали как синайские трещотки. Сегодня я завела будильник на 5.00. – абсолютный восход по астрономическому календарю, – но у меня солнце появилось только в 5.40, в углу между скатами двух крыш. Сначала оттуда шёл свет. Затем в течение часа солнце катилось вверх по скату крыши. Это был час счастья и кипения радуг под ресницами.
Я стала записывать свои сны, и с удивлением поняла, что в часы, украденные у сна и отданные писанине, я не страдаю.
Самурай умирал от ран. Близкие прощались с ним. Солнечные лучи проходили сквозь плетёную ширму и словно циновкой покрывали лицо больного. Его посетила и дама, которую он любил. Она только что плакала, но лицо её и причёска уже были в порядке, а печаль выражали расширившиеся зрачки и растрёпанная хризантема на платье, лепестки которой дама перебирала перед тем, как войти. Она вложила в руку самурая золотой перстень с острым рубином и хрипло прошептала: «Этот перстень – знак клятвы. Я клянусь, что если Вы умрёте этой ночью, я последую за Вами». Дама выбежала из комнаты. Самурай хотел надеть перстень, но он не налез ему даже на мизинец. Тогда самурай крепко сжал его в кулаке, твёрдо решив бороться со смертью, чтобы спасти жизнь дамы. Он не давал себе расслабиться, сжимая кулак, и смерть не осмеливалась приблизиться. Однако силы самурая иссякали, ладонь его разжалась, и перстень покатился по плитам пола. От звона самурай очнулся и закричал слугам: «Перстень! Дайте мой перстень!» Потеря перстня до потери жизни показалась ему страшной утратой. Он не захотел смириться с ней, и возмущение вызвало прилив сил. Слуга прихлопнул вертящийся перстень ладонью, будто бабочку, и подал его хозяину. Поймав свет от жаровни, рубин выпустил лучи, трепещущие и в самом деле, как крылья бабочки. Самурай снова сжал перстень в ладони. Близилось утро. Смерть, кажется, побеждала. У самурая начались судороги. От самых кончиков пальцев ног они поднимались до бёдер, снова и снова. Вскоре судорога сковала и руку, сжимающую перстень. Пальцы впились в ладонь, а рубин как наконечник стрелы вошёл в бугор под безымянным пальцем. Резкая боль остановила судорогу. «Что ж, и боль – достойный противник», – подумал самурай. Этой ночью прошёл кризис, и раненый поправился. «Три вещи удерживают человека в жизни, – сказал священник Тэннэн, – долг перед ближними, страх потерять своё и желание победить. Если же этого нет, смерть предпочтительнее».