Никто никогда не думает, что с ним может случиться что-то по-настоящему плохое, пока это не произойдет. С другой стороны, никто не возвращался к жизни после перфорации кишечника, аспирационной пневмонии[4] и аппарата ЭКМО – пока кто-то наконец этого не сделал.
И этот кто-то был я.
Я пишу эти строки в арендованном доме с видом на Тихий океан. (Мой настоящий дом находится чуть дальше по улице. Сейчас он на ремонте – говорят, это займет полгода, так что я рассчитываю на год.) Пара краснохвостых сарычей кружит подо мною в каньоне, который тянется от района Пасифик-Палисейдс до самой воды. В Лос-Анджелесе стоит великолепный весенний день. Утром я занимался тем, что развешивал по стенам картины (точнее, пристраивал их как попало – я в этом деле не сильно разбираюсь). Да, за последние несколько лет я действительно увлекся собиранием произведений искусства, и если вы достаточно внимательно присмотритесь к моему собранию, то найдете там странного Бэнкси или даже двух. Я работаю над вторым вариантом очередного сценария. В бокале у меня свежая диетическая кола, а в кармане – непочатая пачка «Мальборо». Иногда этих вещей оказывается вполне достаточно.
Иногда.
Я постоянно возвращаюсь к единственному неоспоримому факту: я жив. С учетом всего, что со мной случилось, эти два слова звучат куда более удивительно, чем вы можете себе представить. Для меня эти слова имеют странный блеск – как камни, привезенные с далекой планеты. Никто не может в это поверить. Очень странно жить в таком мире, где твоя смерть всех потрясет, но никого не удивит.
Прежде всего, эти два слова – я жив – наполняют меня до краев чувством глубокой благодарности. Когда вы оказываетесь так же близко к небесам, как я, то у вас не остается выбора в отношении благодарности: она всегда должна быть наготове на вашем столе в гостиной, как книга, лежащая на журнальном столике. Вы едва замечаете ее, но она там есть! Вместе с тем, когда я смакую эту благодарность, скрытую где-то глубоко в слабом вкусе аниса или далеком эхе солодки в стакане диетической колы, когда я наполняю легкие дымом от каждой затяжки сигареты, ко мне возвращается мучительное ощущение агонии.
Не могу не задать себе главный вопрос: почему? Почему я выжил? Конечно, у меня есть предположение, но оно еще окончательно не сформировалось. Я знаю, что ответ находится близко к словам «для того, чтобы помогать людям», но я не знаю, как именно это осуществить. Бесспорно, самое лучшее во мне – это вот что: если ко мне подойдет такой же алкоголик, как я, и спросит, могу ли я помочь ему бросить пить, то я смогу сказать «да» и на самом деле попытаюсь что-то для этого сделать. Я смогу помочь отчаявшемуся человеку избавиться от вредной привычки. Наверное, где-то близко к этому лежит и ответ на вопрос «Для чего я живу?». Я верю в то, что ответ где-то рядом. В конце концов, это единственное, что я понял в жизни, и мне это приятно. А еще для меня неоспоримо, что в этом проявляется Господь Бог.
Но, понимаете, когда я чувствую, что мне чего-то не хватает, я не могу дать четкий ответ на вопрос «почему?». Нельзя отдать то, чего у тебя нет. И меня все время посещают назойливые мысли: «Я делаю мало, слишком мало, мне нужно делать больше!» Такие мысли терзают меня постоянно. Мне нужна любовь, но я в нее не верю. Если я брошу свою роль, своего Чендлера, и покажу вам, кто я есть на самом деле, то вы можете заметить меня, но, что еще хуже, вы можете заметить меня и после этого бросить. А со мной так нельзя. Я этого не переживу. Больше не переживу. Превращусь в пылинку и исчезну.
Да, я оставлю вас первым. Сочиню, что со мной что-то не так, поверю в это и уйду. Но такое не может произойти со всеми вами. И какой же здесь может быть общий знаменатель?
А ведь еще есть эти шрамы на животе. Есть эти разбитые любовные связи. Брошенная Рэйчел. (Да нет, не та! Настоящая Рэйчел. Рэйчел, бывшая девушка моей мечты.) Вот такие мысли преследуют меня, пока я мучаюсь от бессонницы в 4 часа утра в своем доме с видом на престижный жилой район Пасифик-Палисейдс. Мне пятьдесят два. И это не так уж и круто.
Долгое время я пытался найти обстоятельства или людей, которых можно было бы обвинить в создании того бардака, в котором я постоянно оказывался.
Вот смотрите. Я провел большую часть своей жизни в больницах. Пребывание в таких местах заставляет даже лучших из нас жалеть себя, и я тоже приложил немало усилий к тому, чтобы себя пожалеть. Каждый раз, оказываясь в больнице, я ловил себя на том, что вспоминаю всю прожитую жизнь, поворачивая так и эдак каждый ее момент, словно диковинную находку, обнаруженную в ходе археологических раскопок. Я пытался найти причину, по которой провел большую часть жизни среди трудностей и ощущения боли. Я всегда понимал, откуда исходит настоящая боль. (И я всегда знал, почему мне в такие моменты было физически больно. Ответ был прост: ну нельзя же столько пить, придурок!)
Поначалу я хотел обвинить в этом любящих меня и благонамеренных родителей… к тому же не только любящих и благонамеренных, но гипнотически обаятельных.
Давайте перенесемся в пятницу, 28 января 1966 года, в зал Лютеранского университета Ватерлоо в Онтарио.
Там проходит ежегодный конкурс «Мисс Снежная королева канадских университетов» (Miss Canadian University Snow Queen, Miss CUSQ). Конкурсантки оценивались по таким критериям, как «интеллект, участие в студенческой жизни, личные качества, а также красота». Эти канадцы ради того, чтобы провозгласить новую Мисс CUSQ, не пожалели никаких средств: после окончания конкурса должно было состояться «факельное шествие с платформами, оркестрами и участницами», а также «пикник на свежем воздухе и хоккейный матч».
В списке претендентов на эту награду под № 11 фигурирует некая Сюзанна Лэнгфорд – она представляла Университет Торонто. Ее соперницами выступали красавицы с такими прекрасными именами, как Рут Шейвер (shaver – плут, мошенник) из Британской Колумбии, Марта Куэйл (quail – «телка») из Оттавы и даже Хелен «Цыпочка» Фюрер из университета Макгилла (думаю, прозвище Chickie, Цыпочка, было добавлено для того, чтобы несколько смягчить фамилию Фюрер, которая всего лишь через двадцать лет после окончания Второй мировой войны звучала не самым лучшим образом).
Однако все эти молодые женщины не шли ни в какое сравнение с прекрасной мисс Лэнгфорд. В тот морозный январский вечер короновать пятую Мисс Снежную королеву канадских университетов помогла победительница прошлогоднего конкурса. Вместе с короной к новой Miss CUSQ перешли красная лента и большая ответственность: теперь уже мисс Лэнгфорд должна была передать свою корону в следующем году новой победительнице.
Конкурс 1967 года был таким же захватывающим. В том году после окончания мероприятия должен был состояться концерт с участием группы Serendipity Singers, канадского аналога известного ансамбля The Mamas & the Papas. Так уж получилось, что лидера канадской группы звали Джон Беннетт Перри. Группа Serendipity Singers представляла собой аномальное явление даже в 1960-е годы, которые были царством фолка. Дело в том, что их грандиознейший (и по сути единственный) хит Don’t Let the Rain Come Down представлял собой перепевку английской детской песенки. Несмотря на это, композиция вышла на второе место в списке современных «взрослых» хитов, а в мае 1964 года достигла шестой позиции в хит-параде Billboard Hot 100. Тем, кому такое достижение кажется не особенно значимым, стоит посмотреть на вещи в обратной перспективе и учесть, что первые пять позиций в том хит-параде заняла небезызвестная группа The Beatles с хитами Can’t Buy Me Love, Twist and Shout, She Loves You, I Want to Hold Your Hand и Please, Please Me.
Впрочем, все это не особенно волновало Джона Перри – он был действующим музыкантом, находился на гастролях и должен был зарабатывать себе на ужин. И что в таких условиях может быть лучше, чем выступить в Онтарио на гала-концерте в честь Мисс Снежной королевы канадских университетов? Так Джон и поступил: радостно напевая «А за скрюченной рекой в скрюченном домишке жили летом и зимой скрюченные мышки», он через микрофон беззастенчиво флиртовал со Сьюзен Лэнгфорд, прошлогодней Снежной королевой канадских университетов. В то время они были двумя самыми обворожительными людьми на планете (достаточно посмотреть на идеально выточенные лица на их будущей свадебной фотографии). У них не было ни единого шанса поступить иначе. Когда двое так замечательно выглядят, всем становится ясно, что они просто созданы друг для друга.
После того как Джон закончил выступление, флирт перешел в танцы… Неизвестно, как бы дальше разворачивались события, если бы не сильнейшая и в буквальном смысле судьбоносная метель, которая поздно вечером обрушилась на Онтарио и не позволила музыкантам Serendipity Singers выбраться из города. И вот она, романтическая встреча: фолк-певец и королева полюбили друг друга в 1967 году в заснеженном канадском городке… Самый красивый мужчина на планете встретил самую красивую женщину на планете. Все, зрители довольные расходятся по домам.
Итак, Джон Перри остался на ночь в Онтарио, чему Сьюзен Лэнгфорд очень обрадовалась… А примерно через год или два (тут в монтаже должна быть склейка) они вместе оказалась в Уильямстауне, штат Массачусетс, родном городе Джона. После этой встречи внутри женщины стали делиться и размножаться новые клетки. Вполне возможно, что в этом простом делении с самого начала что-то пошло не так… Никто не может знать наверняка. Все, что я знаю, – это то, что зависимость – это болезнь, и у меня не было никаких шансов ее избежать, как и у моих родителей – шанса не встретиться.
Итак, я родился 19 августа 1969 года, во вторник, в семье Джона Беннетта Перри, бывшего участника группы Serendipity Singers, и Сюзанны Мари Лэнгфорд, бывшей Мисс Снежной королевы канадских университетов. В ту ночь, когда я появился на свет, была сильная буря (а как же иначе?). Ожидая моего появления на свет, все играли в «Монополию» (ну а как иначе?). Я появился на нашей планете примерно через месяц после высадки человека на Луну и через день после окончания эпохального музыкального фестиваля в Вудстоке, то есть где-то посредине между космическим совершенством небесных сфер и всем тем дерьмом, которое скопилось на ферме Макса Ясгура[5], где проходил Вудстокский фестиваль. А еще мое появление на свет лишило кого-то из игроков шанса построить отели на участке Бордуолк (это один из самых дорогих объектов в игре «Монополия»).
Я появился на свет с криком – и непрерывно кричал неделями. Я страдал от колик, то есть у меня с самого начала жизни были проблемы с желудком. Мои родители сходили с ума от того, сколько я плакал. А может, я того? Обеспокоенные родители потащили меня к врачу. Конечно, тогда шел 1969 год, просто доисторические времена по сравнению с сегодняшним днем, но… Я не знаю, насколько неразвитой должна быть цивилизация, чтобы люди не понимали, что давать фенобарбитал[6] ребенку, который только два месяца назад появился на свет божий, – это, в лучшем случае, интересный подход к педиатрической медицине. Но в 1960-е годы не считалось чем-то из ряда вон выходящим, когда родители ребенка, страдающего от колик, давали ему большие дозы барбитуратов. Некоторые врачи старой закалки вообще не видели в этом ничего плохого (под «этим» я имею в виду прописывание большой дозы барбитурата новорожденному, который не перестанет плакать).
Хочу внести в этот вопрос полную ясность. Я НЕ виню в этом своих родителей. Когда ребенок все время плачет, с ним явно что-то не так. Вы обращаетесь к врачу, и он прописывает ему барбитураты. Этот врач не единственный, кто считает, что это хорошая идея. Более того, когда вы даете ребенку это лекарство, он перестает плакать, значит… В общем, это было другое время.
Итак, я лежал на руках у моей 21-летней матери, находившейся в состоянии стресса, и беспрерывно орал, когда какой-то динозавр в белом халате, изредка отрывая взгляд от своего широкого дубового стола, бормотал своим зловонным ртом что-то типа «ну и родители сейчас пошли» и выписывал рецепт барбитурата, быстро вызывающего привыкание.
В общем, когда я шумел и чего-то требовал, мне давали таблетку. (Хм, что-то это сильно напоминает мне мое поведение двадцать лет спустя.)
Уже в зрелом возрасте мне рассказали, что на втором месяце своей жизни, в возрасте от тридцати до шестидесяти дней, я принимал фенобарбитал. Это важный период в развитии ребенка, особенно когда речь идет о сне (пятьдесят лет спустя я по-прежнему плохо сплю). Как только во мне оказывались барбитураты, я просто вырубался. Очевидно, последовательность событий была такова: я плакал, мне давали лекарство, наркотик начинал действовать, я быстро терял сознание. Характерно, что все это страшно смешило моего отца. Это не было проявлением жестокости; обкуренные младенцы действительно выглядят очень забавно. Есть мои детские фотографии в возрасте семи недель; на них видно, что я просто чертовски одурманен, что я киваю, как наркоман. Но чего вы хотите от ребенка, родившегося на следующий день после окончания Вудстока?
Я вообще оказался не тем милым улыбающимся ребенком, появления которого все так ждали. Я постоянно чего-то требовал, а получив, просто замолкал.
По иронии судьбы у меня на протяжении многих лет были очень странные отношения с барбитуратами. Наверное, вы удивитесь, узнав, что начиная с 2001 года я почти не употреблял алкоголь – ну, за исключением 60–70 мелких происшествий, которые за это время все-таки случались. Когда меня преследовали неудачи, а я хотел оставаться трезвым (а я всегда этого хотел), то мне давали лекарство, которое помогало преодолеть возникшие трудности. А знаете, что это было за лекарство? Вы угадали: фенобарбитал! Барбитураты успокаивали и тогда, когда я пытался вывести из организма все остальное дерьмо. Напомню, что я начал принимать их в возрасте тридцати дней. Став взрослым, я просто продолжил прием с того места, где остановился в прошлый раз. Я очень страдаю без этих препаратов и тогда, когда нахожусь на процедуре детоксикации. Мне жаль это говорить, но в такие минуты я – худший пациент в мире.
Детоксикация – это ад. Ты лежишь в постели, внимательно наблюдая за тянущимися секундами, и знаешь, что ни в одну из них ты и на шаг не приблизишься к тому, чтобы почувствовать себя хорошо. Во время детоксикации мне кажется, что я умираю. Я чувствую, что это никогда не закончится. Мои внутренности словно пытаются выползти из моего тела. Я дрожу и потею. Я похож на того ребенка, которому не дали таблетку, чтобы ему стало лучше. И тогда я решаю, что лучше побыть под кайфом четыре часа, зная, что затем пробуду семь дней в этом аду. (Я ведь говорил вам, что эта часть меня сумасшедшая, верно?) Иногда для того, чтобы разорвать порочный круг, мне приходится сидеть взаперти по нескольку месяцев.
Когда я нахожусь на детоксикации, то понятие «хорошо» кажется мне далеким воспоминанием или словом, написанным на поздравительной открытке от компании Hallmark. Я, как ребенок, канючу любые лекарства, которые помогут облегчить мое состояние. Я – взрослый мужчина, который, вероятно, прекрасно выглядит на обложке журнала People и в то же самое время молит о помощи. Я бы отдал все – все мои машины, дома, деньги, – только бы это прекратилось. И когда детоксикация наконец завершается, ты купаешься в облегчении и клянешься адом и раем, что больше никогда, никогда не будешь подвергать себя такой экзекуции. Клянешься до тех пор, пока через три недели снова не окажешься в том же положении.
Это безумие. Я – безумец.
И, как младенец, я не хочу заниматься никакой работой над собой. Зачем, если таблетка вылечит? Ну, так легче жить, меня так учили.
Примерно на девятом месяце моей жизни родители решили, что сыты друг другом по горло, положили меня в Уильямстауне на заднее сиденье машины, и мы втроем за пять с половиной часов доехали до канадской границы. Представляю себе тишину, которая стояла во время этой поездки. Я почему-то молчал, а двум бывшим влюбленным голубкам на переднем сиденье уже давно надоело разговаривать друг с другом. Наверное, это была оглушительная тишина, потому что происходило нечто серьезное. Мой дедушка по материнской линии, профессиональный военный Уоррен Лэнгфорд, ждал нас на границе на фоне далекого гула Ниагарского водопада. Он ходил взад-вперед, время от времени топая ногами – для того чтобы согреться, или от отчаяния, или по обеим этим причинам. Когда мы остановились, он помахал нам рукой, как будто мы собирались отправиться на какой-то веселый праздник. Наверное, я бы с удовольствием с ним поговорил, но отец молча вытащил меня из автокресла, передал на руки дедушке – и в этот момент тихо бросил меня и мою мать.
Затем мама наконец тоже вышла из машины. Я, мама и дедушка некоторое время стояли и слушали, как вода несется над водопадом и с ревом падает в Ниагарское ущелье, а потом смотрели, как мой отец уезжает прочь – навсегда.
Мне кажется, после всего случившегося мы все-таки не собирались жить все вместе «в скрюченном домишке». Думаю, тогда мне было сказано, что папа скоро вернется.
– Не волнуйся, Мэттью, – говорила, наверное, мама, – он просто собирается немного поработать. Он вернется.
– Пойдем, приятель, – сказал, наверное, дедушка, – пойдем искать няню. Она будет готовить на ужин твои любимые «камароны».
Все родители утром уходят на работу, а вечером всегда возвращаются. Это нормальный ход вещей. Не о чем беспокоиться. Нет ничего, что могло бы вызвать приступ колик, или зависимость, или ощущение брошенности, оставшееся на всю жизнь, или чувство того, что мне чего-то не хватает, или постоянный недостаток ласки, или отчаянную потребность в любви, или что-то такое, чему я так и не смог подобрать названия.
Итак, отец уехал – умчался бог знает куда. Он не вернулся с работы ни в первый день, ни во второй. Я надеялся, что он будет дома через три дня, потом надеялся, что, может быть, через неделю, потом – может быть, через месяц, но где-то через шесть недель я вообще перестал на что-то надеяться. Я был слишком юн, чтобы понимать, где находится Калифорния или что значит «следовать своей мечте стать актером». Что такое, черт возьми, «актер»? И где, черт возьми, мой папа?
А мой папа, который позднее стал замечательным отцом, оставлял своего ребенка 21-летней женщине, которая, как он хорошо знал, была еще слишком юна для того, чтобы воспитывать малыша в одиночку. Моя мать – замечательная, тонко чувствующая женщина, но тогда она была слишком молода. И ее, как и меня, тоже бросили прямо там, на автостоянке у пограничного перехода между США и Канадой. Моя мать забеременела мной, когда ей было двадцать лет, и к тому времени, когда ей исполнился двадцать один год, она уже была молодой матерью – и матерью-одиночкой. (Интересно, если бы у меня в двадцать один год появился ребенок, стал бы я его спаивать?) Она старалась изо всех сил, и это многое о ней говорит, но все же моя мама просто оказалась не готова к такой ответственности, а я не был готов ни к чему, потому что только что родился.
Таким образом, отец бросил нас с мамой еще до того, как мы толком познакомились друг с другом.
Когда отец от нас ушел, я быстро понял, какую роль мне нужно играть дома. Моя работа состояла в том, чтобы развлекать, умасливать, восхищать, смешить других, успокаивать, угождать – в общем, быть шутом перед всем королевским двором.
Эту роль я играл даже после того, как потерял часть своего тела. Собственно говоря, тогда я и стал ее играть.
Фенобарбитал исчез из моей жизни, как исчезло воспоминание о том, как выглядит лицо моего отца. Я на полной скорости ворвался в свое детство и вскоре научился быть в нем управляющим.
Однажды в детском саду какой-то тупоголовый ребенок с размаху придавил мне руку дверью. После того как у меня из глаз перестали сыпаться кроваво-красные искры, кто-то додумался сделать перевязку и отвезти в меня в больницу. Там стало ясно, что я потерял кончик среднего пальца. Позвонили маме; по понятным причинам она приехала в больницу вся в слезах. Я встретил ее, стоя на больничной каталке с гигантской повязкой на руке, и прежде, чем она успела что-то сказать, влез со своей репликой: «Тебе нельзя плакать – я ведь не плакал!»
Уже тогда в этом был весь я: исполнитель, развлекающий публику. (И кто знает, может быть, я и Чендлера Бинга сыграл только потому, что придерживался этой линии поведения?) Уже в три года я понял, что должен быть хозяином дома. Мне пришлось заботиться о матери, хотя мне только что отрезали палец. Наверное, еще в возрасте тридцати дней я усвоил, что если я зареву, то меня отправят в отключку, так что мне лучше не плакать. А еще я понял, что всегда должен лично убеждаться в том, что все, и прежде всего моя мама, чувствуют себя в безопасности и находятся в полном порядке. Так или иначе, моя первая реплика оказалась чертовски хороша для карапуза, который стоял на каталке в полный рост, словно большой босс.
С той поры не так уж много изменилось. Если вы дадите мне весь оксиконтин[7], который я смогу выдержать, то я почувствую заботу, а когда обо мне заботятся, я смогу позаботиться обо всех остальных, выглянуть наружу и сослужить кому-то хорошую службу. Но без лекарств я чувствую, что просто растворяюсь в море небытия. Сие, конечно, означает, что я практически не могу быть полезным вообще, и в частности полезным в отношениях, потому что я живу так, что просто пытаюсь доползти до следующей минуты, следующего часа, следующего дня. Это болезнь страха, лакрица неадекватности. Капля одного наркотика, капля другого – и я уже в полном «порядке». А когда ты накачан «этим», то вообще ничего не чувствуешь.
В старые добрые времена, то есть до 11 сентября 2001 года, детям, а также любопытствующим взрослым иногда разрешали заглядывать в кабину самолета. Я впервые оказался в такой кабине, когда мне было около девяти лет. Меня так потрясли все эти многочисленные кнопки, внушительный вид командира корабля и вообще весь поток информации, который на меня обрушился, что я в первый раз за шесть лет забыл засунуть в карман руку с изуродованным пальцем. До этого я ее никогда и никому не показывал, настолько мне было стыдно. Пилот заметил мое смущение и попросил меня показать руку. Сгорая от стыда, я вынул руку из кармана, после чего он сказал: «Вот, посмотри». Оказывается, у него не было точно такой же части среднего пальца на правой руке.
Да, у этого замечательного человека, у командира корабля, который знает, для чего нужны все эти кнопки, который понимает все, что происходит в кабине, – и у него тоже не хватает части пальца! С того дня и до настоящего времени – а мне уже пятьдесят два годика – я больше никогда не прятал свою руку. На самом деле из-за того, что я много лет курил, люди часто замечали мой палец и спрашивали, что случилось.
А еще из-за случая с дверью я получил возможность шутить на тему о том, что уже много лет я не могу никому показать средний палец, и поэтому мне приходится подавать команду голосом: «Да пошли вы на…»
У меня могло не быть отца или всех десяти пальцев, но зато у меня с самого начала был острый ум и острый язык. Добавьте сюда мою мать, которая всегда была очень занятой и очень важной персоной и которая также обладала острым умом и острым языком. Правда, были времена, когда я с удовольствием отчитывал маму за то, что она уделяет мне недостаточно внимания, и, скажем так, поступал я не очень хорошо. Здесь важно отметить, что мне вообще никогда не удавалось заполучить его в достаточном количестве – что бы она ни делала, мне никогда не хватало ее внимания. Правда, давайте не будем забывать, что она работала за двоих, в то время как мой старый добрый папочка был занят в Лос-Анджелесе борьбой со своими демонами и желаниями.
Сюзанна Перри (по требованиям профессии мама сохранила за собой отцовскую фамилию), по сути дела, представляла собой героиню Эллисон Дженни из сериала «Западное крыло» – она работала новостным менеджером. Некоторое время мама работала пресс-секретарем Пьера Трюдо, который тогда был премьер-министром Канады и главным канадским бонвиваном. (Одно из их совместных фото, опубликованное в газете Toronto Star, было подписано так: «Пресс-секретарь Сюзанна Перри работает на премьер-министра Пьера Трюдо, одного из самых известных мужчин Канады, но рядом с ним и сама быстро становится знаменитостью».) Представьте себе: вы стали знаменитостью просто потому, что постояли рядом с Пьером Трюдо! Премьер-министр был исключительно учтивым и обходительным человеком с вкрадчивыми манерами и, скажем так, обширными социальными связями: он в разное время встречался с Барброй Стрейзанд, Ким Кэтролл и своим послом в Вашингтоне Марго Киддер. Однажды Трюдо пригласил на ужин не одну, а сразу трех своих подруг, мотивируя это тем, что мужчине, столь влюбленному в женщин, приходится много вертеться. Таким образом, мама много времени проводила на работе, так что мне приходилось соперничать в борьбе за ее внимание со всей крупной западной демократией и ее харизматичным лидером-меченосцем. (Наверное, в то время ко мне лучше всего подходило определение «ребенок с ключом на веревочке» – был такой мягкий аналог слова «беспризорник».)
Соответственно, мне пришлось научиться быть забавным: сыпать шутками, быстро придумывать остроты и тому подобное – ну, вы знаете эти штучки. Моя мать постоянно находилась в стрессе из-за напряженной работы и к тому же была очень эмоциональной женщиной (и брошенной женой). Я, прикидываясь забавным, научился успокаивать ее до такой степени, что она готовила еду, садилась со мной за обеденный стол и выслушивала меня – а после этого я, конечно, выслушивал ее. Я не виню мать за то, что она работала, – в конце концов, кто-то должен был обеспечивать семью. Я просто хочу сказать, что много времени проводил в одиночестве. (В детстве я пытался и другим рассказать о своем одиночестве, но вместо lonely child, «одинокий ребенок», всегда говорил only child, «единственный ребенок» – так, как расслышал и запомнил эти слова, которые люди произносили в моем присутствии.)
Итак, я был ребенком с острым умом и еще более острым языком. Но, как уже было сказано, у мамы тоже был острый ум и острый язык (а я-то думаю, от кого я получил такие таланты). В результате мы много спорили, но последнее слово всегда оставалось за мной. Однажды, когда мы ссорились на лестничной площадке, ее слова вызвали во мне такую ярость, которую я больше никогда в своей жизни не испытывал. (Мне было двенадцать лет, я понимал, что мать бить нельзя, поэтому ярость обратилась внутрь меня. В зрелом возрасте в подобной ситуации мне пришлось превратиться в алкоголика и наркомана, но не обвинять в своих бедах других людей.)
Меня часто оставляли дома одного. Оставляли настолько часто, что, когда над нашим домом в Оттаве пролетал очередной самолет, я спрашивал бабушку: «А в нем моя мама?» Я всегда боялся, что вслед за отцом она тоже исчезнет, но этого, к счастью, не случилось. Моя мама – красавица, звезда любого собрания. И именно благодаря ей я стал таким забавным.
Когда папа уехал в Калифорнию, мама – красивая, умная, харизматичная женщина, звезда любого собрания – начала встречаться с парнями, которые в свою очередь с радостью встречались с ней, а я, конечно же, в каждом из этих мужчин видел своего папу. Когда над нашим домом в очередной раз пролетал самолет, я спрашивал бабушку: «Кто это полетел? [Майкл?] [Билл?] [Джон?]» (Тут следовало подставлять имя очередного маминого ухажера.) Я постоянно терял отцов, меня постоянно бросали на границе. В результате в моих ушах всегда звучал рев реки Ниагары, и даже лошадиная доза фенобарбитала не могла заставить его замолчать. Бабушка сюсюкала со мной, со щелчком открывала мне банки диетической колы, и этот звук вместе со слабым ароматом лакрицы навсегда связал мои вкусовые рецепторы с чувством потери.
Что касается моего настоящего отца, то он звонил нам каждое воскресенье, и это было здорово. После завершения работы в фолк-группе Serendipity Singers он трансформировал свое исполнительское мастерство в мастерство актера – сначала в Нью-Йорке, а затем в Голливуде. Конечно, он был тем, кого иногда называют середнячком от искусства, но его карьера довольно стабильно шла вверх, и в итоге он стал героем рекламы Old Spice. В это время я чаще видел его лицо по телевизору или в журналах, чем в реальности. (Может, именно поэтому я и стал актером?) «А знаете, кто насвистывает мелодию Old Spice? Да это мой папа!» – так говорил закадровый голос в одном рекламном ролике 1986 года. А в кадре в это время показывали, как светловолосый мальчик с короткой стрижкой обнимает за шею моего настоящего отца. «Мой практически идеальный муж», – произносит в другой рекламе улыбающаяся светловолосая женщина, и, хотя все это шутки, мне никогда не было смешно. «На него можно положиться, он хороший друг…» – говорилось в еще одном ролике…
Позднее, когда прошло достаточно много времени для того, чтобы разлука с отцом стала выглядеть неприлично, мне на шею повесили табличку с надписью «несовершеннолетний без сопровождения взрослых» и отвезли в аэропорт, чтобы отправить в Лос-Анджелес. Всякий раз, когда я навещал его там, я снова и снова осознавал, что мой папа был человеком забавным, обаятельным и очень красивым.
Он был идеален, а мне даже в том возрасте в отце нравилось то, чего у меня быть не могло.
В итоге вышло так, что отец стал моим героем, а на самом деле – супергероем: в какую бы игру мы ни играли, я всегда ему говорил: «Давай ты будешь Суперменом, а я Бэтменом!» (Хороший психолог мог бы сказать, что мы играли эти роли вместо того, чтобы быть настоящими папой и Мэттью, потому что наши настоящие роли были для меня слишком запутанными. Но я вряд ли смогу прокомментировать такое высказывание.)
После каждого моего возвращения в Канаду образ отца и запах, стоявший в его квартире, преследовали меня по нескольку месяцев, пока не исчезали. А потом снова приходил мой день рождения, и мама делала все, что могла, для того чтобы скрыть тот очевидный факт, что моего отца нет с нами рядом. И всякий раз, когда на столе появлялся слишком большой торт, покрытый множеством оплывающих свечей, в каждый свой день рождения я желал себе одного и того же, я шептал про себя: «Хочу, чтобы мои родители снова были вместе!» Может быть, если бы моя жизнь дома была более стабильной, или если бы отец был рядом, или если бы он не был Суперменом, или если бы у меня не было быстрого ума и острого языка, или если бы Пьер Трюдо… то я не был бы всем так чертовски неудобен все это время.