bannerbannerbanner
Собственность мистера Кейва

Мэтт Хейг
Собственность мистера Кейва

– О, – сказала Синтия. – Но он ведь из палисандра.

– Какая разница, – ответил посетитель.

– Это вещь времен первых Георгов.

– Да хоть ранняя Месопотамия, это все равно не оправдывает его стоимость.

И тут я не выдержал.

– Есть два типа покупателей антиквариата, – сказал я ему. – Первые чувствуют душу предмета и понимают, что даже мелочи – ложки для соуса, наперстки, серебряные терки для мускатного ореха – можно разве что недооценить. Таких людей я бы назвал истинными почитателями, им дорого все, чем натирали, что надевали, из чего наливали, на чем сидели, подле чего плакали, о чем мечтали, по чему лили слезы, рядом с чем влюблялись – им дороги все эти вещи. Именно эти люди регулярно захаживают в антикварные лавки.

Он стоял и слушал, и его глаза и рот, как и глаза и рот Синтии, открывались все шире, и он явно был готов меня перебивать не больше, чем статуэтка в его руке. Фигурка девушки с тамбурином, покрытая розовой и зеленой эмалью. Изначально я приобрел ее в паре с другой. Но та упала и разбилась, когда я, спеша к Рубену, врезался в комод, в тот вечер, когда он погиб. Я продолжал:

– А есть и второй тип. Видимо, именно его представителя я вижу перед собой. Это покупатель, который воспринимает предмет как комплект материалов, из которых он изготовлен. Этот покупатель не задумывается ни о руках, которые создали предмет, ни о многовековой привязанности, которую давно уже умершие прежние владельцы питали к нему. Нет, такие люди все это игнорируют. Им все равно. Там, где должно видеть красоту, они видят цифры. Они смотрят на циферблат старинных латунных часов и видят только время суток.

Мужчина стоял, смущенный, как и я сам, моим внезапным взрывом.

– Я хотел купить это на день рождения жене, – сказал он, ставя фигурку обратно на место. – Но, думаю, после такого обслуживания я поищу подарок в другом месте.

А когда он ушел, мне пришлось иметь дело с Синтией.

– Теренс, что, Бога ради, ты тут устроил?

– Ничего, – ответил я. – Мне просто не понравилось, как он с тобой разговаривал.

– Господи, Теренс! Я достаточно стара и уродлива, чтобы самостоятельно за себя постоять. А мы только что потеряли покупателя.

– Я знаю. Прости. Дело же не в нем. Прости.

Она вздохнула.

– Ты ведь знаешь, что тебе нужно, да?

Я покачал головой.

– Тебе нужно уехать. Вместе с Брайони. В отпуск. Я могу недельку побыть в магазине.

В отпуск. Это даже звучит нелепо. Танцующий на поминках шут, раздающий людям картинки. В моей голове промелькнуло воспоминание. Мы едем на юг в сторону Франции, а вы с Рубеном спите на заднем сидении, свернувшись друг напротив друга, как открывающая и закрывающая скобки.

– Нет, Синтия, вряд ли, – сказал я, но весь день эта мысль не давала мне покоя.

А может, это не так уж и нелепо. Может, это наша возможность все починить. Собрать все осколки и приладить их обратно туда, где они были раньше. Да. Это шанс исцелить наши расколотые души.

* * *

Я ЗАМЕТИЛ, что после похорон твое поведение несколько изменилось.

Вместо мрачных переливов Пабло Казальса или твоей собственной виолончели из твоей комнаты стала слышна совсем другая музыка. Жесткие, ужасные шумы, я почти каждый вечер просил это выключить.

Ты теперь редко играла на виолончели. Ты все еще еженедельно посещала уроки музыки, но когда я спрашивал, как идут занятия, ты пожимала плечами или хмыкала в ответ. У тебя появилась подруга – Имоджен – о которой я раньше не слыхал, и тебе непременно нужно было звонить ей каждый вечер. Дверь в твою спальню постоянно была закрыта, и я иногда стоял у этой двери и гадал – спишь ты или сидишь за компьютером. Как-то раз, когда ты выходила, я заметил, что ты убрала со стены плакат Пабло Казальса. Изображение старого маэстро, который раньше тебя так вдохновлял.

Я с трудом в это верил. Мне казалось, он был твоим кумиром.

Ты обожала виолончельные сюиты Баха в его интерпретации. Ты даже брала в библиотеке его старые записи. Девяносточетырехлетний Пабло дирижировал специальным концертом в ООН. Крохотный старичок, на чьем испещренном временем лице отображался каждый звук, каждая эмоция, каждое движение оркестрантов, пока между ними не осталось никакой разницы – между человеком и музыкой – и поэтому каждый пассаж, звучавший в огромном зале, казался эманацией самой его души.

Ты зачитывалась его мемуарами и велела мне тоже их прочесть. Я запомнил одну историю – когда он с товарищами поднимался на гору Тамалпаис возле Сан-Франциско. Пабло было уже за восемьдесят, он чувствовал себя слабым и очень уставшим тем утром, но, к недоумению своих друзей, настаивал на подъеме в гору. Они согласились сопровождать его, а потом, на спуске, случилось несчастье. Помнишь эту историю?

От горы откололся большой валун и покатился прямо на них. Валун не задел никого из его спутников, но, глядя на него, Пабло замер. Проносясь мимо, гигантский камень попал Пабло по левой кисти и буквально раздавил ее, его ведущую руку. Его друзья с ужасом смотрели на расплющенные, окровавленные пальцы, но Пабло не выказал ни следа боли или страха. На самом деле он был исполнен облегчения и благодарил Бога, что ему больше никогда не придется играть на виолончели.

«Дар может быть проклятием», – написал человек, порабощенный собственной одаренностью с самого детства. Человек, испытывающий приступы паники перед каждым выступлением.

Последний факт всегда утешал тебя, когда приходилось выступать на публике. Так что решение снять плакат незадолго до ежегодного Йоркского фестиваля музыки и драмы казалось бессмысленным. Наверное, это обычное дело, но я расценил твой поступок как признак грядущих, более серьезных, перемен.

Может, мне тогда стоило быть с тобой построже.

Может, мне стоило не дать тебе закрыться. Тогда мне казалось, что ты таким образом проживаешь горе. Отдавая дань уважения жизни брата, ты сама погружалась в свойственную ему таинственность.

Но я не осознавал, что ты продолжишь уходить, что ты будешь ускользать от меня все дальше и дальше, пока не дойдешь до точки, из которой мне будет уже не достать тебя.

Я просматривал рекламу от турагентств в газете и наткнулся на нее – на черно-белую размытую фотографию Колизея. «Цена включает в себя перелет и шесть суток проживания в гостинице“ Рафаэль”».

Город веры, античности и перспективы, место, куда люди приезжают скорбеть и принимать преходящую суть человеческой жизни, город, чьи старые храмы и фрески переживут всех нас. Вот о чем я думал.

О, безрассудство отчаяния!

Помнишь тот солнечный вечер, когда мы шли к Синтии, и я остановился посреди Уинчелси-авеню? Ты спросила, в чем дело, а я ответил, что не знаю, что мне просто слегка не по себе. Это было то самое ощущение, которое настигло меня в церкви и когда я продавал велосипед Рубена. Потемнение в глазах и легкое покалывание в области затылка. Очень похоже на маленькие иголочки, только теплые, словно крохотные огоньки вертятся и пляшут, прежде чем погаснуть. И эти огоньки выжигали те части меня, которые осознавали настоящие время и место, на мгновение лишая меня идентичности.

Я обернулся и взглянул на дом, мимо которого шел. Семнадцатый номер, выглядит так же уныло, как и все остальные на этой улице. Я велел себе сохранять спокойствие. Я успокаивал себя, что это всего лишь дрожь. Просто расшатанные нервы и нехватка сна, вот и все. Хотя если ты задавалась вопросом, почему мы вдруг перестали ходить этой дорогой, то не зря.


Когда мы добрались до бунгало Синтии, я себя чувствовал намного лучше и очень хотел есть. Хотя, конечно, невозможно проголодаться настолько сильно, чтобы захотеть отведать карри твоей бабушки.

– Это аутентичный рецепт с Гоа, – сказала она, шмякнув еду на тарелку. – Я распечатала с компьютера. Должно было получиться нежнее, но, боюсь, я слегка переборщила с чили.

– Я думаю, все удалось, – сказал я, пытаясь отвести взгляд от угольного наброска обнаженной женщины, лежавшего на столе. Похоже, она не успела убрать его в рамку до нашего прихода. Изучает складки женской плоти на занятиях по рисованию.

– М-м-м, вкусно! – сказала ты, жуя первый кусок. Было похоже, что тебе вправду нравится.

Синтия улыбнулась и пару секунд завороженно на тебя смотрела:

– Хорошо. Я рада. Не слишком остро?

– Нет, – ответила ты, хотя уже через пять минут наливала себе в кухне стакан воды.

– Я обдумал твою идею, – тихонько сказал я Синтии, пока ты открывала кран. – Думаю, ты права. Я планирую отпуск.

– Хорошо, Теренс. Молодец. Брайони в курсе?

– Нет, – ответил я. – Это будет сюрприз.

– А может, тебе стоит сперва с ней посоветоваться?

Я покачал головой.

– Она всегда любила сюрп…

Ты вернулась, отхлебывая из стакана, чувствуя наши восхищенные взгляды на своей шее. Две старых утки подле лебедя.

Постепенно мы одолели карри. Большой подвиг с нашей стороны. А потом Синтия попыталась развлечь нас историями времен любительского драмтеатра.

– Была премьера «Стеклянного зверинца»… Рэй в тоге… Я сижу, вокруг зелень… Третий акт. И вот я, королева фей… Ну и кто-то в зале вдруг пускает ветры. Видели бы вы наши лица.

А потом она затихла, и ее темные губы застыли в улыбке, хотя на самом деле та уже исчезла. Какое-то время она вглядывалась в пустое пространство между нами, а потом в ее глазах блеснула печаль.

– Это же было меньше года назад, да? – спросила она чуть погодя. – Когда Рубен как раз проходил практику в театре?

Я задумался. Да. Наверное. Ты провела неделю в музколледже, составив расписание заранее, а Рубен тянул с этим до последнего. Если бы Синтия не переговорила с каким-то там Дэвидом, у него были бы серьезные проблемы в школе.

– Да, – сказала ты. – В прошлом году.

Твоя бабушка грустно усмехнулась.

 

– Бедный. Он как раз попал к нам, когда шел «Иосиф и его удивительный плащ снов». Целую неделю торчал за кулисами, присматривая за осликом.

– Да, – сказал я. – Да.

– Ты смотрел? – спросила меня Синтия. – Ты же не смотрел, правда? Ты не видел, как он выпихивал эту чертову тварь на сцену?

– Нет, – ответил я. – Не смотрел. У меня была какая-то встреча. Кажется, с поставщиком. Не помню.

Ты улыбнулась:

– Я видела.

– Да, – кивнула Синтия. – Ты видела. Видела.

Она заметила, что ты смотришь на набросок, переждала повисшее в воздухе молчание.

– Расскажу вам, как мы однажды рисовали с натуры…


За два дня до конца семестра мы с тобой сидели наверху и завтракали. На тебе была та же школьная форма, что и вчера, та же прическа, и ты сидела и ела свои холодные хлопья, но я при этом не мог не заметить, как сильно ты изменилась.

– Пап? Что такое? Ты меня пугаешь.

Я не мог сказать ни слова. Я не мог сказать, что онемел, что меня ошеломила твоя внезапная красота.

Откровенно говоря, ты всегда была привлекательной. Мне никогда не удавалось не обращать внимания на то, как незнакомые люди аккуратно отводят взгляд от лица Рубена, рябого, с родимым пятном, и засматриваются на твое. И я не удивился, когда мистер Уикс захотел написать твой портрет. Но должен признаться, что тем утром я смотрел на твое лицо не с гордостью, а с серьезным опасением.

Чаша переполнилась. Я не ожидал, что ты станешь такой красавицей. О, конечно, твоя мама была совершенно роскошна в юности, но это была красота на любителя. Как фарфор Боу. Или ар-нуво. Когда я впервые ее увидел, то понял, что нужно обладать воображением Байрона, чтобы разглядеть ее совершенство. Мелкие изъяны, асимметрия были частью ее шарма.

Но меня беспокоила абсолютная очевидность твоей красоты. За этот крохотный прыжок от ребенка к женщине, за эту единственную переломную ночь ты превратилась из мягкого эльфенка в Джульетту, Дидону, Венеру. Меня страшил эффект, который твоя красота могла произвести на мужское население. В конце концов, мальчикам не приходится развивать вкус. Они обладают им изначально, он растет вместе с ними из теплых внутриутробных снов, и именно он побуждает их родиться.

Я знал, что грядут проблемы. Я знал, что скоро ты начнешь привлекать к себе не то внимание. Вокруг тебя парни будут виться, как пчелы, и я боялся, что тебе это понравится, что ты будешь рада, что ты войдешь в этот рой, как опытный пчеловод, совершенно не боясь потенциального укуса.

– Пап. Хватит пялиться. Это невежливо.

Вот скажи мне, что я мог ответить? «Доченька, детка моя, пожалуйста, больше никогда не выходи из дома»?

Нет.

– Глаза, – сказал я. – Что с твоими глазами? Ты что, накрасилась?

– Слегка.

– В школу?

– Пап, сейчас в школах разрешают краситься. Это не тысяча девятьсот тридцать второй год. И я не в монастыре.

– Зелеными тенями?

– Два дня до каникул. Всем плевать.

Я знаю, что мне не стоило так уж напрягаться. В конце концов, в школе одни девочки. А после школы? Ты же идешь домой? И наверняка твой на пути сталкиваешься с сомнительными субъектами из Сент-Джона. Я представил, как ты хохочешь. Я представил, как какой-то незнакомый юноша обнимает тебя за плечи, как уводит тебя по усыпанной листьями тропинке, вдоль которой ни одного дома… А потом юноша представился уже не незнакомцем. Я видел его. Я видел того мальчика, Денни.

– Я отвезу тебя в школу. И заберу.

– Зачем, пап? Ты меня с двенадцати лет в школу не возишь. Здесь два шага.

– Я волнуюсь, вот и все. Пожалуйста, давай отвезу. И заберу. А Синтия побудет в магазине. Прошу тебя.

Я столько вложил в это «прошу тебя», что на секунду даже промелькнула прежняя Брайони. Видимо, ты решила, что я думал о Рубене и чувствовал вину за то, что так часто позволял ему пропадать с моих радаров.

Ты пожала плечами:

– Как хочешь.


В машине я рассказал тебе про Рим.

– Рим? – спросила ты с такой интонацией, словно речь шла о бывшем друге, который тебя предал.

– На прошлой неделе заказал тур.

– А почему мне не сказал? – я прямо чувствовал, как ты на меня смотришь, хотя глаз не сводил с дороги.

– Я подумал, что получится неплохой сюрприз.

– Мы в понедельник собирались затусить с Имоджен.

– Затусить?

– В смысле, погулять. Вдвоем.

– А это не подождет? Я думаю, до следующего понедельника она никуда не исчезнет.

– Когда мы вернемся?

– Тринадцатого. Раньше конца света. И потом, ты давно говорила, что хочешь в Рим. Что хочешь посидеть на испанских ступенях, с десяти лет. Со времен «Римских каникул». Все изменилось?

Ты сердито взглянула на меня.

– В смысле?

– В смысле – все изменилось?

– С тех пор, как мне было десять?

– Нет. С тех пор, как… Ладно, забудь.

Пара мальчишек перешли дорогу на светофоре, подталкивая друг друга локтями, таращась на тебя, издавая дикие обезьяньи звуки. Ты с отвращением сморщила нос, но я заметил улыбку. Смущенную, польщенную.

– Ты ведь все еще хочешь посмотреть Сикстинскую капеллу?

Пожимание плечами.

– Наверное.

– Детка, я тут заметил – а зачем ты убрала плакат из свей комнаты?

– Какой плакат?

– С Пабло Казальсом. Я думал, он твой герой.

Еще одно пожимание плечами.

– Он страшный.

– Что??

– Ночью. Он будто все время на меня смотрит. Я прямо чувствую его взгляд.

Какое лицемерие. Эти невинные глаза бывшего посла мира, эти глаза, которые он закрывал каждый раз, выступая перед публикой. Я сдержал гнев только потому, что виновато вспомнил, как стоял ночью у тебя в дверях и смотрел, как ты спишь.

– Почему бы не повесить его просто на другую стену? – спросил я.

– А что такого? – твой голос зазвучал тише, такая тускнеющая ярость, словно часть тебя уже ушла за ворота школы, в грядущий день.

– Да ничего такого. В общем, я думаю, что Рим нас обоих взбодрит, как считаешь?

Ты не ответила. Я остановился у фонаря, ты вышла из машины, и я с огромным трудом позволил тебе уйти, выпустил из убежища, и, как беспомощную молекулу, тебя втянул поток девочек, движущийся к школьным дверям.

– Пока, Брайони. Осторожней там.

Я немного постоял на месте, вцепившись в руль, словно он был последней надежной опорой в этом мире, собрался с силами, чтобы не замечать покалывания и шепот Рубена прямо в ухо – «смотри, папа, я становлюсь сильнее» – и поехал домой.

* * *

В КАЖДОЙ жизни, как в каждом рассказе, есть свои решающие моменты. Зачастую они очевидны. Головокружение и тошнота как признаки первой любви. Свадьба. Выпускной. Внезапный выигрыш. Смерть того, кто нам нужен так сильно, что его жизнь воспринимается как нечто само собой разумеющееся.

А иногда эти решающие моменты не так отчетливы. Что-то сдвигается, и мы ощущаем этот сдвиг, но его причина так же невидима, как перемена ветра.

Ты помнишь, как жарко было в Риме? Ты помнишь наш спор в очереди к собору святого Петра? Как девушка-полицейский дала тебе бумажную накидку, чтобы Господа не оскорбили твои обнаженные плечи?

Ты взяла ее с улыбкой, разумеется, ведь ты не настолько изменилась, чтобы быть невежливой к незнакомцам. Но когда та ушла, ты сразу заявила с нажимом:

– Я это не надену.

– Не думаю, что у тебя есть выбор.


Год назад – да даже три месяца назад – этого было бы достаточно. Ты надела бы накидку, посмеялась над тем, как глупо в ней выглядишь, и сразу забыла бы о ней, лишь войдя в базилику. Мы бродили бы там среди паломников и туристов – некоторые в накидках, как ты – и вместе восхищались бы куполом работы Микеланджело и прочими сокровищами эпохи Возрождения.

Но ты была непреклонна.

– Я ее не надену, – твердила ты. – Я не стану ходить в зеленой накидке. Я буду похожа на палатку.

Ни разу за четырнадцать лет твоего бытия я не видел на твоем лице такой решимости.

– Брайони, – сказал я, – не глупи. Никого не волнует, как ты выглядишь.

– Я даже не католичка, – ответила ты.

Я обратил твое внимание на японку в начале очереди, которая послушно натягивала накидку.

– Не думаю, что она католичка. Давай, что ты как маленькая.

Как маленькая. Что за ирония. Будь тебе шесть или семь, ты бы охотно послушалась. Будь тебе восемь, десять или даже двенадцать, никто из офицеров этой полиции Господа не посчитал бы твои обнаженные плечи оскорбительными.

Я вижу твое лицо. Одновременно слишком детское и взрослое, и ты сквозь сжатые губы повторяешь, как мантру: «Я ее не надену, я ее не надену…»

На нас уже посматривали люди. Намного больше людей, чем смотрели бы, если бы ты все же надела эту накидку. Среди глазеющих были двое мальчишек-американцев, на вид примерно года на три старше тебя. Они пришли без родителей – полагаю, ты тоже их заметила. Может быть, поэтому ты и не хотела надевать накидку. Но мальчишки смеялись, и от этого смеха твои щеки вспыхнули. Я уставился на них, желая защитить тебя, но они меня не замечали. Просто продолжали буянить, пинаясь и цепляясь друг за друга своими длинными неуклюжими конечностями, словно в недавней прошлой жизни были щенками.

Ты в последний раз прошептала: «Папа, пожалуйста, не заставляй меня надевать эту накидку».

Я снова взглянул на тебя, наполовину укрытую моей тенью, и, поддавшись слабости, решил больше не спорить.

– Я могу подождать тебя здесь, на лестнице, – ответила ты на мой немой вопрос.

Кажется, именно тогда я рассказал тебе о том, как Флоренс Найтингейл попала в собор Святого Петра. Конечно, когда ты была младше, «леди со светильником» была одной из твоих кумиров, и в своей комнате ты разыгрывала Крымскую войну, перевязывая раны Анжелике и остальным куклам. Но когда я сказал, что ни одно событие в жизни Флоренс не смогло сравниться с посещением собора Святого Петра, ты даже не дрогнула. К тому моменту мы уже стояли у входа.

– Я буду вон там, – сказала ты, отдавая мне накидку.

Не успел я ничего сообразить, как ты уже уходила, будто так и надо. А меня пропустил через металлодетектор угрюмый вооруженный страж Божьего правопорядка. Я, наверное, мог бы пойти с тобой, устроить тебе сцену, но как-то уговорил себя, что ничего не случится.

Видимо, я решил, что ты будешь там сидеть и корить себя за глупость и отказ от шанса духовно обогатиться. Я надеялся, что это станет неким уроком, который укажет на ошибку в твоем поведении и заставит исправить ее.

Так что я зашел в собор, сказал себе, что с тобой все будет нормально, и попытался насладиться великолепием этого места.

Помню, последний раз я был тут с твоей мамой. Нас тогда накрыла общая волна эмоций, такая же мощная, как и архитектурные пропорции собора. Казалось, мы никогда в жизни не испытывали ничего похожего на это почти парадоксальное чувство ничтожности человеческого размера и при этом величия человеческого духа. Мы любовались куполом, потом поднялись к фонарю, чтобы увидеть Рим таким, каким его видит Господь – бежевым кубком с интереснейшей историей, настолько красивым и гармоничным, что у твоей мамы слезы стояли в глазах.

А теперь я стоял на нижнем ярусе и ощущал пугающую пустоту этого места. Я побродил туда-сюда в потоке туристов, задержался ненадолго у «Пьеты» Микеланджело, посмотрел на скульптуру через пуленепробиваемое стекло. Она все равно впечатляла. Стеклянное заграждение добавило истории еще один слой. Оно словно подчеркивало разрыв между умирающим Христом и современным миром, разрыв, возникший из-за желания защитить.

Это желание было и на лице Девы Марии, застывшей в по-мужски жесткой позе, с немощным телом своего ребенка на коленях. Жаль, что тебя не было рядом и ты не увидела скульптуру. То, как основа религиозной веры выражается через родительское горе. Мать, от которой сын ушел в мир, убивший его. А потом его вернули к маме на руки, в безопасность, но было уже слишком поздно. Эта безопасность уже была ни к чему.

Я стоял там совсем недолго, и глаза мои наполнялись слезами. Вокруг толпились туристы с благоговейными лицами, а потом уходили, отметив галочкой в своем списке еще одну обязательную для посещения достопримечательность. Конечно, никто из них не выразил ни намека на понимание того, что пытался донести Микеланджело. Они просто издавали такие же удовлетворенные звуки, как и в Сикстинской капелле, где стояли и водили взглядом по потолку вверх и вниз, через Страшный Суд и преисподнюю у них над головой.

А я стоял перед «Пьетой» и ясно понимал послание Микеланджело. Тебя ждут страдания, если отпустишь свое дитя в мир заблудших душ. Защити ее, не отпускай ее никогда.

Я ушел, ни на что более не взглянув. Ни часовня, ни алтарь, ни статуи, ни гробница папы не могли сбить меня с курса. На улице я не сразу увидел тебя. На секунду мне показалось, что ты пропала. Снаружи было слишком много народу, но я все же отыскал взглядом и колонну, и ступени, и тебя, сидевшую там, где ты и обещала. Я рванул к тебе и лишь в последнюю секунду заметил двоих мальчиков-американцев. Ты с ужасом смотрела, как я приближаюсь. Твой стыд был так силен, что превращался в ненависть.

 

– Брайони, пойдем?

Ты закатила глаза, а эти щенки рассмеялись: «До скорого!»

– «До скорого»? – спросил я, когда мы проходили мимо Египетского обелиска в сторону Виа делла Кончилиационе.

Ты молча отмахнулась.

Просто выражение, сказал я сам себе, взглянув на твои голые плечи. Ничего такого, о чем стоило бы печься всерьез.

Хотя на этой безумной июльской жаре не спечься было просто невозможно.

– Ладно, – сказал я. – На очереди у нас Форум. Вряд ли тебе там понадобится накидка.


Я падал с синих ночных небес, так быстро, как только могло мое обретающее форму и массу тело. Целую вечность, пока передо мной не расстелилась плоская Земля. Темная монолитная поверхность с истекавшими лунным светом озерами и океанами. Я летел прямо в воду, а приземлился в свою кровать, и мне было худо, как никогда. Догадываясь, что что-то не так, я встал и вышел из номера, чтобы постучать в твою дверь.

Ответа не было, и я постучал снова.

Тишина.

Поставь себя на мое место – для пущей точности босиком, так же, как я стоял в том коридоре.

– Брайони, – мягко позвал я тебя. – Брайони, это я.

Тишина испугала меня, и я продолжал стучать. Из других номеров от меня на разных европейских языках потребовали немедленно прекратить шуметь. Я перестал стучать, спустился вниз и объяснил старику у стойки, что что-то случилось. Он протяжно вздохнул, словно я заставил его о чем-то с сожалением вспомнить, но все-таки выдал мне ключ. Когда я снова поднялся и отпер комнату, меня поглотила пустота твоей постели. Я осматривал номер, продолжая выкрикивать твое имя. Не было ничего, кроме твоих вещей, журналов – пустых напоминаний о тебе.


В твой десятый день рождения я купил для тебя подборку фильмов. «Свистни по ветру». «Дети железной дороги». «Встреть меня в Сент-Луисе». И любимый фильм твоей мамы, «Римские каникулы». Он стал и твоим любимым тоже, и я не видел в этом ничего особенного. «Фильм для всей семьи» – было сказано в рекомендациях Британского совета по классификации фильмов. А теперь за твои выходки в Вечном городе я отчасти возлагаю ответственность на Одри Хепберн. Юная принцесса удирает от своих обязанностей в римскую ночь, чтобы встретить любовь, свободу и Грегори Пека. Идея фильма определенно отравила твой податливый разум. Иначе с чего бы тебе в том же городе удирать из гостиничного номера в поисках придуманных приключений?


Я шел по старинным улицам наугад – откуда мне было знать, в какую сторону ты отправилась? Ты могла пойти куда угодно.

Я помню, как спускался по Виа Кондотти, а из темных окон на меня глядели манекены в дизайнерских нарядах.

Из-за угла вышла девочка примерно твоего роста, и я выкрикнул твое имя. Она шла мне навстречу, движущийся силуэт, но не отвечала. У меня сердце остановилось, когда я понял, что это не ты, а грязная бродяжка с младенцем на руках. И даже младенец был ненастоящий. Пластиковая кукла, которой она угрожала запустить в меня. В то же время она что-то прошипела на языке, который, по-моему, не был итальянским.

– Деньги, – сказала она более отчетливо, увидев, что я не понимаю. – Деее-нь-гиии.

Я продолжал идти, ускоряя шаг, а цыганка в тряпье так и стояла на месте, шипя змеиные проклятия, насылая несчастья.

Я то шел, то бежал по улицам, и во мне вспыхивала надежда каждый раз при виде движущейся тени, при звуке шагов, и угасала, погружая меня во все более глубокое отчаяние, когда источником этих звуков оказывалась не ты.

Это тянулось четыре часа – этот бег, эти вспышки надежды, эти вопросы к пьяницам, бездомным королям и мужчинам, закладывающим газеты в киоски, не встречали ли они тебя. Конечно, все было зря. На самом деле мне стоило вернуться в гостиницу и ждать тебя в вестибюле.

Светало, город медленно возвращался к дневной расцветке. К болезненной желтизне старости и умирания.

Я знал, что нужно вернуться в гостиницу. Но я также знал, что если тебя там нет, то меня ожидает невообразимый кошмар. «Брайони!» – кричал я на каждой пустынной улице. Сколько отчаяния было в твоем имени, когда никто не отзывался на него!

А вдруг тебя похитили? Я понимаю, это звучит смешно, даже для меня самого, но я не знал, куда ты подевалась. В твоей комнате не было записки о том, куда ты ушла, а в отсутствие объяснений разум изводит себя самыми ужасными предположениями.

Я медленно пошел обратно, словно время и надежда были сейчас одним и тем же, через площадь Испании, через пустую Испанскую лестницу, мимо дома, где умирал Китс. Проходя мимо фонтана, я ощутил присутствие его духа, одиноко и праздно болтающегося за окном, навеки заключенного в городе, который должен был его исцелить. Но даже Китс, великий толмач души человеческой, не мог дать мне ни капли утешения.

Я вернулся в гостиницу и спросил у человека за стойкой, не видел ли он тебя.

– Простите, сэр, но моя смена совсем недавно началась, – сказал он, не обращая внимания ни на мою боль, ни на странную поэтику своих слов. Он был моложе и не так очевидно походил на человеконенавистника, но я находился в таком бреду, что принял его за предыдущего сотрудника.

К тому моменту меня трясло от страха, а моей голове снова начиналось то самое покалывание и гул.

Я, кажется, пробормотал некое подобие благодарности и потащился по лестнице на третий этаж, а тьма, которую я видел боковым зрением, постепенно рассеивалась.

Если ты там, думал я, в своем номере, то я сейчас обниму тебя, поцелую в лоб, поглажу по голове. Скажу: «Я люблю тебя», а ты ответишь мне: «Прости, я не хотела тебя волновать», и мне даже в голову не придет тебя отчитывать. Облегчение будет таким полным и подлинным, что я просто не смогу тебя ругать. Удивительно, не так ли? То, как наш разум торгуется с судьбой, когда равновозможным представляется любое развитие событий.

Я постучал в твою дверь, тьма сгустилась. Может, ты спишь? Секунды шли, ты не отвечала, и пол коридора качнулся у меня под ногами. Мне пришлось опереться на стену, чтобы не упасть.

– Брайони, ты здесь? Детка? Брайони?

В этот раз никто не сделал мне замечания, но если бы и сделали, я бы вряд ли обратил внимание. Весь мир мог в этот момент исчезнуть из пространства и времени, и я бы не заметил. Значение имело только то, что находилось за дверью номера триста пять, и я уже собирался идти вниз и просить дать мне ключ, как вдруг услышал кое-что. Тебя. Услышал, как твои ноги ступают по ковру.

– Брайони?

Дверь открылась, а за нею стояла ты и терла полные сновидений глаза.

Ты действительно спала или притворялась? Была ли задержка с ответом частью твоего представления? Ты вообще в курсе, что я в курсе? О, тяжкий груз банальных вопросов!

– Папа?

Честно скажу, я никогда не испытывал к тебе столько любви, как в тот миг. Все, что мне было нужно – видеть тебя, целую и невредимую. И вот ты стояла передо мной в мешковатой футболке с принтом Пикассо и зевала, как маленькая. Я знаю, в это с трудом верится, учитывая, что случилось дальше, но я клянусь тебе, что говорю правду. Я хотел обнять тебя, сказать спасибо за то, что ты такое чудо, но произнес другое.

– Где ты была? – я повторял вопрос, а ты отступала в комнату. – Где ты была?

Моя голова горела, в моем мозгу бушевали костры ярости, а залитая рассветным солнцем комната погружалась во тьму. Что-то поднималось внутри меня. Какая-то сила ослабляла меня, заставляла потерять над собой контроль.

– Нигде. Я была здесь. Я только проснулась, – вранье, вранье, вранье. – Ты о чем вообще? С ума сошел? Я здесь была. Я спала.

Я унюхал твое дыхание, то, что пробилось из-под зубной пасты.

– От тебя несет табаком. И выпивкой.

И ты засмеялась. Ты зря засмеялась, Брайони. А потом сказала грубость, которую я образно обозначу как «отстань», потому что не могу написать эти слова, такие омерзительные, что когда я это сделал, когда ударил тебя по лицу, я бил даже не по лицу, а по словам, сорвавшимся с твоего языка, по той чужеродной дряни, что проникла в тебя, по новой сущности, которая хотела к мальчикам и не хотела к отцу. А потом морок развеялся вместе с тьмой, словно некая внешняя сила, давившая на меня, внезапно сбежала, как злодей с места преступления. Я знал, что это конец, что это тот самый переломный момент, когда ветер нашей истории сменил направление, и я до сих пор слышу твои всхлипы, вижу твою ладонь, прижатую к краснеющей щеке, и я сказал это тогда и повторю сейчас – прости меня, прости, пожалуйста, прости меня. Но я знаю, что эти слова – никудышные лекари, и они уже ничего не изменят.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru