Смертный бессмертный

Мэри Шелли
Смертный бессмертный

Неизвестно, что первым заставило ее заподозрить обман. Адалинда обладала темпераментом истинной итальянки: томность и безмятежность в повседневной жизни соседствовали в ней с энергией и страстью, когда нечто пробуждало ее душу от сна. Едва в уме ее мелькнуло сомнение, она твердо решила добиться истины. Нескольких вопросов о былых сценах между нею и бедным Фердинандом оказалось достаточно. Свои вопросы Адалинда задала так внезапно и прямо, что застала обманщика врасплох: он смешался, начал запинаться и замедлил с ответом. Взгляды их встретились; в ее глазах он прочел свое разоблачение – она же прочла, что он понял свой промах. Взор самозванца сверкнул, благородные черты исказились в злобно-торжествующей усмешке – и все сомнения Адалинды развеялись. «Как могла я, – думала она, – принимать этого человека за моего доброго Эболи?» Снова их взоры встретились; выражение его глаз – особое выражение, ясно указывающее, что человек перед тобою играет чужую роль, – ужаснуло Адалинду, и она бросилась к себе в покои.

С решением она не медлила. Бессмысленно объяснять происшедшее старой тетке. Адалинда положила немедленно отправиться в Неаполь, броситься к ногам Иоахима, рассказать ему все и убедить в правдивости этой невероятной истории. Однако время для исполнения этого замысла было уже упущено. Обманщик сплел свою сеть – и Адалинда стала пленницей в собственном замке.

Избыток страха придал ей отваги, если не мужества. Она сама отправилась на поиски своего тюремщика. Всего пару минут назад легкомысленная юная девушка, наивная и покорная, как ребенок, и также не ведающая зла – теперь она, казалось, повзрослела и стала мудрее, словно за несколько секунд приобрела опыт долгих лет.

В разговоре Адалинда держалась осмотрительно и твердо; бессознательное превосходство невинности над преступлением придавало ее манерам спокойное величие. Виновник всех ее бед в первый миг дрогнул под ее взглядом. Поначалу он пытался стоять на своем и не признавал, что он не тот, за кого себя выдает; но энергия и красноречие истины взяли верх над искусным притворством. Наконец злодей был загнан в угол – и развернулся, словно олень перед охотниками, готовый защищаться. Теперь настал ее черед оробеть: сила и энергия мужчины сделали его господином положения. Он объявил правду: он – старший брат Фердинанда, незаконнорожденный сын графа Эболи. Мать его, жестоко обманутая графом, так и не простила своего погубителя: она воспитала сына в смертельной ненависти к отцу – и в убеждении, что все преимущества, коими наслаждается его более счастливый брат, по праву должны достаться ему. Образования он не получил почти никакого – однако обладал чисто итальянской одаренностью, умением схватывать на лету и способностью к актерству.

– Вы побледнели бы, как смерть, – говорил он своей трепещущей слушательнице, – решись я описать все, что претерпел, чтобы достичь цели. Никому нельзя было доверять – я все исполнил сам. Что за славная победа, когда мы вдвоем – я и брат, отнявший у меня все, я благородный рыцарь, он униженный изгой – стояли пред лицом короля! И всем этим я обязан самому себе, собственной стойкости и упорству!

Вкратце рассказав свою историю, теперь он пытался добиться сочувствия Адалинды, что стояла, хмурясь и не поднимая на него глаз. Тысячью изъявлений страсти и знаков нежной привязанности старался он тронуть ее сердце. В конце концов, разве не его она любит? Не с ним ли виделась ночью на балконе виллы Спины? Здесь он беззастенчиво прибег к тем аргументам, что почти безотказно действуют на нежные женские сердца. Он напоминал, как бурным потоком изливалась навстречу друг другу их любовь – и щеки Адалинды окрашивал румянец; но все прочие чувства побеждал в ней ужас перед самозванцем. Он клялся, что, едва узы брака соединят их, он освободит Фердинанда, вернет ему доброе имя и титул – да что там, если она пожелает, и все состояние! Она холодно отвечала, что скорее разделит с невиновным его цепи, чем с преступником – его преступление. Она потребовала вернуть ей свободу – но тут неукротимая, даже зверская натура, направившая обманщика на преступный путь, вырвалась наружу: страшные проклятия обрушил он на ее голову и поклялся, что она не выйдет из этого замка иначе, как его женой. Эта откровенная злоба и сознание своей власти ужаснули Адалинду; в глазах ее засверкало отвращение. Куда легче было бы ей умереть, чем в самой малости уступить человеку, хоть на миг давшему понять, как радует его несокрушимая власть над беззащитной женщиной, оказавшейся в его руках! Адалинда поспешно вернулась к себе, с чувством, словно едва ускользнула от занесенного меча убийцы.

Немного поразмыслив, она нашла способ бежать прочь из этого ужаса. В гардеробной замка с незапамятных пор хранился наряд пажа ее матери; паж внезапно скончался, а костюм с блестящим шитьем, ни разу не надетый, остался здесь. Переодевшись в костюм пажа, Адалинда подобрала наверх и спрятала под берет роскошные темные локоны и даже, с каким-то горьким чувством, закрепила на перевязи дополнение к костюму – кинжал в ножнах.

Затем бесшумными шагами проскользнула по тайному коридору, соединяющему ее покои с замковой часовней. Давно отзвенел колокол, призывающий к вечерне – он звонил обыкновенно в четыре часа; стоял ноябрьский вечер, и не приходилось сомневаться, что не менее получаса прошло после захода солнца. Ключ от часовни у Адалинды был; миг – дверь открылась от прикосновения; еще миг – дверь захлопнута, ключ повернут в замке, и она свободна. Вокруг высятся поросшие лесом холмы, звезды тускло мерцают в небесах, воет меж замковых стен холодный зимний ветер; но страх перед врагом победил все иные страхи, и Адалинда – нежная маркиза, ни разу в жизни не отходившая от дома пешком далее чем на одну или две мили, – теперь в каком-то безудержном восторге бросилась куда глаза глядят по каменистой горной тропе; она шла много часов, пока не стоптала до дыр туфли, не натерла себе ноги и не перестала понимать, куда идет. Рассвет застал ее посреди горного падубового леса: справа и слева – отроги Апеннин, и не видно ни людей, ни человеческого жилья.

Адалинда устала и проголодалась. С собой она взяла золото и драгоценности, однако не у кого было обменять их на еду. Ей вспоминались истории о banditti – но страшнее любых злодеев казался тот, от кого она бежала. Эта мысль, недолгий отдых и глоток воды из чистого горного родника вернули ей толику мужества, и она продолжила путь. Приближался полдень; а на юге Италии полуденное солнце, не скрытое за облаками, даже в ноябре опаляет жаром, особенно тяжким для итальянок, привыкших скрываться от его лучей. Слабость овладела Адалиндой. В горных склонах, мимо которых лежал ее путь, кое-где виднелись отверстия, заросшие лавром и земляникой; в одну такую пещеру она вошла, чтобы там отдохнуть. За одной глубокой пещерой последовала другая, а за той – обширный грот, в который проникало солнце; посреди его стоял грубо сколоченный стол, а на столе – разное угощение, виноград и бутыль вина. Адалинда с тревогой огляделась – вокруг никого. Она присела за стол и, по-прежнему дрожа от страха, немного поела; затем облокотилась на стол, опустила голову на маленькую белоснежную руку, и густые черные волосы ее, выбившись из-под берета, упали на лоб и рассыпались по плечам. Весь вид ее воплощал усталость и дремоту; нежные черные глаза по временам – стоило ей вспомнить о своем жестоком жребии – наполнялись слезами. Причудливый, но изящный наряд, женственные формы, красота и прелесть этой задумчивой девы, сидящей в одиночестве посреди первобытной природы – все составляло чудную натуру для художника и картину для поэта.

– Она казалась существом из иного мира; серафимом – ангелом света и красоты; Ганимедом, бежавшим с небес на родную Иду. Не сразу узнал я, глядя со склона холма, в этом чудном создании свою потерянную Адалинду! – Так молодой граф Эболи рассказывал эту историю, конец коей оказался столь же романтичным, как и начало.

Сделавшись каторжником в Калабрии, Фердинандо скоро узнал, что скован в паре с разбойником – отважным малым, ненавидевшим свои цепи из жажды свободы не менее, чем его товарищ-узник ненавидел их из отвращения к своему незаслуженному несчастью и позору. Вместе они разработали план побега и успешно его осуществили. По дороге Фердинанд рассказал разбойнику свою историю, и тот посоветовал не терять надежды – мало ли какие крутые перемены порой случаются в судьбе; а пока суд да дело, пригласил и убедил отчаявшегося изгнанника присоединиться к его шайке и вместе грабить путников в диких калабрийских холмах.

Пещера, в коей нашла приют Адалинда, стала одним из их потайных убежищ. Здесь они скрывались – лишь ради безопасности, ибо никакая добыча, кроме зверей и птиц, в этих безлюдных местах им пока не попадалась; но вот однажды, возвращаясь с охоты, нашли здесь беглянку, одинокую и испуганную – и никогда огонь маяка так не радовал измученного бурей капитана, как обрадовало явление Фердинанда его нежную возлюбленную.

Фортуна, должно быть, устала преследовать юного графа и сменила гнев на милость. История влюбленных тронула главаря разбойников, а еще более заинтересовало обещание награды. Фердинанд убедил Адалинду остаться на ночь в пещере, а следующим утром они вознамерились отправиться в Неаполь; но в самый миг отбытия появилось новое, неожиданное лицо; разбойники захватили пленника – это был самозванец! Обнаружив наутро, что Адалинда, залог его безопасности и успеха, скрылась неведомо куда, уверенный, что она не могла далеко уйти, он разослал своих эмиссаров в погоню во всех направлениях; и сам, присоединившись к поискам, отправился в путь той же дорогой, что и она – и был схвачен этими беззаконными людьми, решившими, что за человека, по виду богатого и знатного, им достанется немалый выкуп. Когда же они узнали, кто перед ними, то благородно отдали его в руки брата.

Фердинанд и Адалинда отправились в Неаполь. По прибытии девушка представилась королеве Каролине; от нее-то Мюрат с изумлением узнал о том, как пал жертвой хитроумного обмана. Молодому графу вернули титул и все владения, а несколько месяцев спустя он соединился со своей нареченной.

 

Сострадательная натура графа и графини побудила их принять живое участие в судьбе Людовико, сменившего преступную карьеру на путь не столь удачливый, но куда более почетный. По ходатайству родных Иоахим позволил ему вступить в армию, где Людовико скоро отличился и получил повышение. Братья вместе воевали в Москве и помогали друг другу выжить во время ужасов отступления. Однажды, охваченный сонливостью – зловещим симптомом переохлаждения, – Фердинанд отстал от товарищей; Людовико отказался его бросить и потащил дальше на себе; так они добрались до деревни, где огонь в очаге и еда вернули Фердинанду силы, и жизнь его была спасена. В другой раз, вечером, когда к прочим ужасам их положения прибавились ветер и мокрый снег, Людовико соскользнул с седла и остался недвижим; Фердинанд бросился к нему и, спешившись, принялся, как только мог, не жалея сил, растирать замерзшего и разгонять его застоявшуюся кровь. Их товарищи поехали дальше, и молодой граф остался с умирающим братом на руках в безбрежной белой пустыне. В какой-то миг Людовико открыл глаза и узнал брата; сжал ему руку, слабеющим голосом прошептал благословение – и скончался. В этот миг послышались шаги и чужая речь – приближались враги; их появление пробудило Фердинанда от отчаяния. Его взяли в плен – и тем спасли ему жизнь. Когда Наполеона отправили на Эльбу, Фердинанд, как и многие его соотечественники, получил свободу и вернулся в Неаполь.

Дурной Глаз

 
Красив албанец в юбочке с подбором,
В чалме, с ружьем в насечке золотой
И в куртке, шитой золотым узором;
Вот, в алых шарфах, македонцев рой.
 
Джордж Байрон. Паломничество Чайльд-Гарольда. Песнь вторая[25]

Мореот[26] Катустий Зиани держал путь по Янинскому пашалыку[27]. Он устал и страшился обитателей этой местности, известных своими разбойничьими привычками; однако бояться было нечего. В пустынных деревушках, где останавливался он, усталый и голодный, или в необитаемой глуши, порой окруженный шайкой клефтов[28], или в городах, где не встречался ему ни единый соотечественник – лишь дикие обитатели гор и деспотичные турки, – везде, едва объявлял он себя побратимом[29] Дмитрия Дурного Глаза, каждая рука протягивалась ему навстречу, каждые уста произносили приветствие.

Албанец Дмитрий родился в деревне Корво. Среди диких гор, что вздымаются между Яниной и Тепелене, протекает глубокий и широкий поток Аргирокастрон: с запада защищают его крутые лесистые холмы, с востока затеняют высокие горы. Высочайшая из них зовется горой Требуччи: на романтических склонах ее, заметная издали своей мечетью с куполами минаретов, что высятся над пирамидальными кипарисами, расположилась живописная деревушка Корво. Овцы и козы составляют явное достояние ее обитателей; но куда бо́льшие богатства доставляют им ружья и ятаганы, воинственные обычаи и благородное искусство грабежа. Среди народа, славного беззаветной отвагою и кровопролитным ремеслом, как никто другой был прославлен Дмитрий.

Говорили, что в молодости Дмитрий отличался более мягким нравом и утонченным вкусом, чем свойственно его соотечественникам. Он путешествовал и изучал европейские науки, чем, впрочем, нимало не возгордился. Он умел читать и писать по-гречески, и за кушак его, рядом с пистолетами, нередко бывала заткнута книга. Несколько лет он провел на Хиосе, самом цивилизованном из островов Греции, и женился на хиотке. Презрение к женщинам – характерная черта албанцев; но Дмитрий, став мужем Елены, перенял более рыцарские взгляды и обратился в лучшую веру. Часто отправлялся он в родные горы и становился под знамена славного Али, но неизменно возвращался назад, на остров, ставший ему домом. Любовь охватила все существо укрощенного варвара, более того – неразрывно слилась с его живым, бьющимся сердцем, стала благороднейшей частью его самого́, божественной формой, в которой переплавилась его грубая натура.

Вернувшись однажды из очередного албанского похода, он обнаружил, что дом его разграблен майнотами[30]. Елена… ему указали на ее могилу, но не осмелились рассказать, как она умерла; единственное его дитя, милая малютка-дочь, была похищена; дом – сокровище любви и счастья – разрушен; богатство исчезло без следа. Три года провел Дмитрий в поисках потерянной дочери. Он подвергался тысяче опасностей; выносил неописуемые лишения; он осмелился потревожить диких зверей в их логове – майнотов в их приморском убежище; он напал на них, а они на него. Знаком его отваги стал глубокий шрам, пересекший щеку и бровь. От этой раны он едва не умер – но Катустий, увидев стычку на берегу и человека, брошенного умирать, сошел с мореотской саколевы[31], взял раненого к себе, выходил и вылечил. Они обменялись клятвами дружбы, и некоторое время албанец разделял труды своего побратима; но мирное ремесло купца не пришлось ему по вкусу, и он вернулся в Корво.

Кто узнал бы в этом изуродованном дикаре красивейшего из арнаутов[32]? Вместе с переменой в облике изменился и нрав его: он сделался свиреп и жестокосерд; улыбался, лишь отправляясь на опасное предприятие. Он стал худшим из разбойников – разбойником, получающим наслаждение от кровопролития. Так прошли его зрелые годы; к старости натура его сделалась еще безжалостнее, взор – еще мрачнее; люди трепетали от его взгляда, женщины и дети восклицали в ужасе: «Дурной глаз!» Толки о дурном глазе распространились; соглашался с ними и сам Дмитрий и наслаждался своей ужасной способностью: когда жертва дрожала и слабела под его взглядом, злобный смех, коим увеличивал он торжество своей силы, вселял в трепещущее сердце околдованного еще больший ужас. Однако Дмитрий умел управлять стрелами своего взгляда: товарищи еще более уважали его за эту сверхъестественную силу, ибо не боялись, что он станет испытывать ее на них.

Дмитрий только что вернулся из похода на Превезу. Он и его товарищи захватили богатую добычу. В честь возвращения они зажарили целиком козу, осушили несколько бурдюков вина, а затем, собравшись вокруг костра, отдались наслаждению «танца с платками»: громогласным хором повторяя припев, то падали на колени, то снова вскакивали и самозабвенно кружились вокруг огня. Лишь у Дмитрия было тяжело на сердце: он не стал плясать со всеми и присел в стороне. Попробовал он было голосом и лютней подтягивать песню – но изменившаяся мелодия скоро напомнила ему о лучших днях; голос его затих, инструмент выпал из рук, и голова опустилась на грудь.

При звуке чужих шагов он приподнялся; в фигуре, представшей перед ним, узнал друга – и не ошибся. С радостным восклицанием приветствовал он Катустия Зиани, пожал ему руку и поцеловал в щеку. Катустий был утомлен путешествием; друзья удалились в дом Дмитрия – глинобитную беленую хижину, земляной пол которой был безукоризненно сух и чист, а стены увешаны оружием, в том числе богато изукрашенным, и другими трофеями его разбойничьих побед. Престарелая служанка разожгла огонь; друзья устроились на циновках из белого камыша, пока старуха варила ягненка и готовила пилав[33]. На деревянный чурбан перед ними она поставила блестящий жестяной поднос с кукурузными лепешками, козьим сыром, яйцами и маслинами; кувшин воды из чистейшего источника и мех с вином были призваны освежить и приободрить жаждущего путника.

После ужина гость заговорил о цели своего приезда.

– Я пришел к своему побратиму, – начал он, – чтобы потребовать исполнения клятвы. Когда я спас тебя в Буларии от свирепых каковуниев, ты обязался мне вечной благодарностью: исполнишь ли свой долг?

Дмитрий сдвинул брови.

– Брат мой! – воскликнул он. – Нет нужды напоминать мне о долге. Жизнь моя в твоих руках – какой подмоги ждет от горного клефта сын богача Зиани?

– Сын Зиани – нищий, – ответствовал Катустий, – и погибнет, если брат откажет ему в помощи.

И мореот рассказал свою историю.

Отец его, богатый коринфский купец, взрастил его как единственного сына. Часто Катустий плавал как каравокейри[34] на судах своего отца в Стамбул и даже в Калабрию. Несколько лет назад он попал в плен к берберским корсарам. С тех пор, рассказывал Катустий, жизнь его изобиловала опасностями; в действительности же она стала бесчестной, ибо мореот сделался вероотступником и завоевал расположение своих новых союзников не мужеством – он был труслив, – а хитростью, направленной к преумножению богатства. Однако посреди такой жизни какой-то суеверный страх овладел им, и он вернулся к своей прежней религии. Он бежал из Африки, странствовал по Сирии, перебрался в Европу, обосновался в Константинополе. Прошли годы. Наконец, уже собираясь жениться на фанариотской[35] красавице, он внезапно снова впал в бедность и вернулся в Коринф, чтобы узнать, не преумножилось ли за время его долгих странствий состояние отца. И что же? Отцовское богатство в самом деле возросло необычайно, но было навеки потеряно для Катустия. Во время его продолжительного отсутствия отец признал наследником другого сына и год назад, умирая, завещал все тому. Какой-то неведомый родственник, вместе с женой и сыном, получил долгожданное наследство! Правду сказать, Кирилл предлагал разделить с братом состояние отца: но Катустий желал всего и не хотел мириться на половине. Тысячи планов убийства и мести роились в его мозгу; но кровь брата была для него священна, к тому же он понимал, что нападение на Кирилла, человека известного и уважаемого в Коринфе, дело рискованное. Было и другое препятствие – его сын. Приняв наконец решение, Катустий поспешно отплыл в Бутринто и отправился за советом и помощью к своему побратиму-арнауту, которому когда-то спас жизнь. Историю свою он рассказал не так, как здесь изложено, а сильно приукрасил; на случай, если Дмитрий нуждается в оправдании своих поступков – ибо понятие справедливости было ему не чуждо – Катустий изобразил Кирилла негодяем, обманом втершимся в доверие к отцу, а передачу наследства – делом бесчестным и подлым.

 

Ночь напролет раздумывали побратимы, как передать богатство Зиани в руки старшего сына неразделенным. На рассвете Катустий уехал, а два дня спустя и Дмитрий покинул свою горную хижину. Прежде всего купил он коня, к которому уже долго присматривался, любуясь его красотой и быстрым бегом, запасся патронами и наполнил пороховой рог. Богатое снаряжение было на нем и праздничное платье; оружие его блистало на солнце. Длинные волосы черной волной ниспадали из-под обернутой вокруг головы шали до самого пояса; с плеча спускался белый плащ; лицо в морщинах от солнца и ветра, грозно нахмуренные брови, длинные смоляные усы, шрам на лице, дикий, безжалостный взгляд – весь вид его, любезный варварскому вкусу, но преисполненный свирепости и разбойничьей удали, внушал трепет. Неудивительно, что суеверные греки верили, будто во взгляде его обитает некий сверхъестественный злой дух, дух проклятия и разрушения! Подготовившись к путешествию, Дмитрий выехал из Корво, пересек леса Акарнании и направился в Морею.

– Отчего дрожит Зелла и прижимает сына к груди, словно страшится зла? – так спрашивал Кирилл Зиани, вернувшись из Коринфа в свою сельскую обитель.

Родное его селение было воплощением красоты. Крутые склоны холмов, покрытых оливами и апельсиновыми деревьями, смотрелись в синие воды Эгинского залива. Миртовые заросли, купающие в море свои темные блестящие листья, распространяли кругом сладостный аромат. Домик с низкой крышей тонул в тени двух огромных смоковниц; к северу, на равнине, простирались пшеничные поля и виноградники.

Увидев мужа, Зелла улыбнулась – но щеки ее были еще бледны и губы дрожали.

– Теперь, когда ты рядом, – отвечала она, – я ничего не боюсь; но нашему Констансу грозит опасность: я с дрожью вспоминаю, что на него взглянул Дурной Глаз.

Кирилл подхватил сына на руки.

– Клянусь головою, – воскликнул он, – не о сглазе ли ты говоришь? Франки[36] думают, что это суеверие, но мы лучше остережемся. Что ж, щечки у него по-прежнему розовые, кудри вьются чистым золотом… ну же, Констанс, мой храбрец, поздоровайся с отцом!

Боялись они недолго: никакой болезни не последовало, и супруги скоро забыли о случае, наполнившем их сердца тревогой. Неделю спустя Кирилл, по обыкновению, вернулся из плавания с грузом коринки[37] в свое прибежище на берегу моря. Стоял чудный летний вечер: скрип водяной мельницы перекликался с последней песней цикады; ленивые волны почти бесшумно наползали на прибрежную гальку и откатывались прочь. Вот и дом: но где же его милый цветок? Зелла не вышла Кириллу навстречу. Слуга указал на часовню на склоне соседнего холма; там Кирилл нашел жену; сын (которому было без малого три года) дремал на руках у кормилицы, а Зелла пламенно молилась, и по щекам ее струились слезы. В тревоге Кирилл стал спрашивать, что значит эта сцена; вместо ответа кормилица разрыдалась; Зелла продолжала молиться со слезами; видя, что плачут все вокруг, заплакал и мальчик. Этого отец вытерпеть не мог. Выйдя из часовни, Кирилл прислонился к орешнику и воскликнул (есть у греков такая поговорка): «Благословенно будь несчастье, лишь бы оно явилось одно!» Но что же произошло? Он ничего не мог понять – но дух зла всего страшнее, когда невидим. Кирилл был счастлив: прелестная жена, цветущий сын, мирный дом, успех в делах и надежда на богатство – всем одарила его судьба; но как часто Фортуна превращает жизненные блага в ловушку для простаков! Он – раб в порабощенной стране, смертный, подвластный неведомым судьбам; быть может, он обречен, и десять тысяч отравленных стрел уже нацелены ему в сердце.

Из часовни показалась Зелла – робкая, трепещущая; ее объяснение не успокоило его страхов. Снова Дурной Глаз взглянул на ребенка, и в этом втором посещении ясно проявилась недобрая цель. Тот же человек, арнаут со сверкающим оружием, в многоцветном платье, верхом на вороном скакуне, появившись из соседней падубовой рощи, на всем скаку подлетел к дому и у самого порога вдруг натянул поводья. Ребенок подбежал к нему; арнаут устремил на него свои страшные глаза.

– Как хорош ты, ясный мальчик, – проговорил он, – сияют твои голубые глаза, прекрасны твои золотые кудри – но красота твоя недолговечна: взгляни на меня!

Невинное дитя взглянуло, вскрикнуло и без чувств повалилось на землю. Женщины поспешили к нему; албанец пришпорил коня и, промчавшись галопом через равнину, скоро скрылся из глаз на склоне лесистого холма. Зелла с кормилицей отнесли ребенка в часовню, побрызгали на него святой водой и, едва он очнулся, обратились к Панагии[38] с усердными мольбами уберечь его от сглаза.

Прошло несколько недель: маленький Констанс становился все красивее и смышленее. Ничто не указывало, что цветок любви готов увянуть, и родители забыли о страхе. Временами Кирилл осмеливался даже шутить о Дурном Глазе; но Зелла считала, что смеяться над такими вещами – к несчастью, и крестилась всякий раз, когда об этом заходила речь.

В это время их жилище навестил Катустий. «Я направляюсь в Стамбул, – так он сказал, – и заехал узнать, не могу ли быть чем-нибудь полезен брату в его денежных делах». Кирилл и Зелла приняли его с сердечной теплотой и с радостью решили, что братская любовь, похоже, начала согревать его сердце. Он казался полон надежд и ожиданий. Братья долго обсуждали его планы, европейскую политику и интриги Фанара; касались в разговоре и мелких коринфских дел, поговорили и о том, что Кирилл, несмотря на молодость, может вскоре получить должность коджа-баши[39] провинции. Наутро Катустий стал готовиться к отъезду.

– Об одном одолжении, – сказал он на прощание, – просит вас добровольный изгнанник: не проводят ли меня брат и сестра по дороге к Навплии, где я сажусь на корабль?

Зелле не хотелось покидать дом пусть даже на несколько часов; но она позволила себя уговорить, и все вместе они прошли несколько миль по дороге к столице Мореи. В полуденный час они простились в тени дубовой рощи, а затем расстались.

На обратном пути супруги беседовали о своей безмятежной жизни и мирном счастье, столь отличном от одиноких наслаждений бездомного скитальца. Чем ближе подходили они к своей обители, тем сильнее возрастало в них блаженное чувство: радостно предвкушали они, как боготворимое дитя пролепечет им свой привет. Вот открылась плодородная долина, где стоял их дом: она была расположена на южной стороне устья и выходила на Эгинский залив; все здесь зеленело, все дышало покоем и красотой. Супруги спустились в долину: здесь странное зрелище привлекло их внимание. Плуг с впряженными в него быками был брошен посреди пашни; животные отволокли его к краю поля и старались лечь, насколько позволяло им ярмо. Солнце уже коснулось своего западного предела, и прощальные лучи его золотили верхушки деревьев. Все вокруг молчало; затихла даже вечная мельница; не видно было слуг за обычными деревенскими работами. И вдруг из дома отчетливо донесся звук рыданий.

– Мое дитя! – вскричала Зелла.

Кирилл начал ее успокаивать, но из дома послышались новые рыдания, и он поспешил вперед. Зелла спешилась и хотела бежать за ним, но бессильно упала у дороги. Муж ее скоро вернулся.

– Не отчаивайся, любимая, – воскликнул он, – я ни днем, ни ночью не буду знать покоя, пока не верну Констанса – верь мне – прощай!

С этими словами он поскакал прочь. Итак, сбылись ее худшие опасения; материнское сердце, еще недавно переполненное радостью, обратилось в приют от- чаяния.

Рассказ кормилицы о прискорбном происшествии прибавил к страху Зеллы новый, ужаснейший страх. Вот что произошло: снова появился незнакомец с дурным глазом, но не так, как раньше, проносясь мимо дома с орлиной быстротой, а словно возвращаясь из долгого путешествия; конь его хромал и шел, опустив голову, сам арнаут был покрыт пылью и, казалось, едва держался в седле.

– Ради жизни твоего дитяти, – обратился он к кормилице, – дай чашу воды умирающему от жажды.

Кормилица, не выпуская из рук Констанса, подала путнику кувшин. Едва растрескавшиеся губы незнакомца коснулись воды, сосуд вдруг выпал из его рук. Женщина отшатнулась – и в то же мгновение, рванувшись вперед, сильной рукой чужестранец выхватил ребенка из объятий кормилицы. Вмиг исчезли оба – со скоростью стрелы арнаут пересек равнину и углубился в чащу. Воплями и криками о помощи кормилица созвала домашних. Они бросились по следам похитителя, и пока ни один не вернулся.

По мере того как сгущались сумерки, слуги возвращались. Им нечего было сообщить: они обшарили холмы, прочесали рощи – но не узнали даже, какой дорогой уехал албанец.

К ночи вернулся и Кирилл, изнуренный, осунувшийся, убитый горем: он не нашел никаких следов сына. Наутро он снова отправился на поиски и на этот раз несколько дней не возвращался. Для Зеллы дни тянулись бесконечно: то она сидела, погруженная в безнадежное уныние, то всходила на близлежащий холм посмотреть, не едет ли муж. Но недолгим было спокойствие: слуги, оставленные для охраны, дрожа, предупредили ее, что вокруг бродят дикие арнауты; и сама она видела, как какой-то высокий человек, закутанный в потертый белый плащ, крался по мысу, но, заметив ее, мгновенно исчез; а однажды ночью ее пробудили от беспокойной дремоты стук копыт и фырканье коня. Несчастная, какой только может быть мать, потерявшая ребенка, сама она почти не страшилась беды; но она себе не принадлежала, жизнью ее владел тот, кто был ей невыразимо дорог, и сознание долга, как и любовь, заставляло ее заботиться о своей безопасности. Кирилл вернулся наконец – еще мрачнее прежнего, но в нахмуренных бровях его было больше решимости, в движениях – больше энергии; он нашел ключ к загадке, хоть этот ключ мог привести лишь в глубокое отчаяние.

Кирилл узнал, что Катустий не сел на корабль в Навплии. Он присоединился к шайке арнаутов, рыщущих близ Василико, и вместе с протоклефтом[40] отправился в Патры; там они сели на моноксилон[41] и отплыли к северным берегам залива Лепанто; с собой они везли ребенка, объятого тяжким, болезненным сном. У бедного Кирилла кровь стыла в жилах при мысли, что его мальчик, быть может, стал жертвой колдовства и злых чар. Он хотел последовать за разбойниками, но получил сообщение, что прочие клефты направились на юг, к Коринфу. Кирилл не мог пуститься в долгие поиски по глухому бездорожью Эпира, оставив Зеллу беззащитной перед нападением этих бандитов. Вот почему он вернулся – посоветоваться с ней и придумать какой-нибудь план, который сохранит ее в безопасности, а его розыскам посулит успех.

25Перевод Г. Шенгели.
26Мореоты, или морейцы – греки – жители Пелопоннеса.
27Административно-территориальная единица в Османской империи, управляемая пашой.
28Разбойники (греч.).
29В Греции, в особенности в Иллирии и Эпире, часто случается, что люди одного пола клянутся друг другу в дружбе; существует и церковный обряд, освящающий эту клятву. Мужчины, соединенные клятвой, именуются побратими, женщины – посестриме. – Примеч. автора.
30Этническая группа греков, уроженцы полуострова Мани, или Майна.
31Греческое малоразмерное парусное судно, широко использовавшееся для плаваний между островами и полуостровами Эгейского моря.
32Субэтническая группа православных албанцев.
33Турецкая разновидность плова.
34Капитан купеческого судна (греч.). – Примеч. автора.
35Фанариоты – этнические греки, живущие в Стамбуле (Константинополе), в районе Фанар.
36Восточное наименование европейцев.
37Изюм из особого сорта винограда без косточек. – Примеч. ред.
38«Всесвятая» – греческое наименование Богородицы.
39Коджа-баши, или кодзабасы – «староста», глава местного самоуправления в греческих владениях Османской империи.
40Атаман разбойников (греч.).
41Легкая лодка, выдолбленная из ствола дерева (греч.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru