Ханс всё время сидел, устремив серьёзный взгляд на мать. Теперь он встал и спросил почти шёпотом:
– А ты когда-нибудь пыталась, мама?..
Мать поняла его:
– Да, сынок, часто. Но отец только смеётся или смотрит на меня так странно, что у меня пропадает охота спрашивать. Когда в прошлую зиму ты и Гретель заболели лихорадкой и хлеб у нас почти вышел, а я ничего не могла заработать – ведь я боялась, как бы вы не умерли, пока меня не будет дома, – ох как я тогда старалась! Я гладила его по голове и шептала ему о деньгах, ласково, как котёнок: «Где они?.. У кого они?..» Всё напрасно! Он только дёргал меня за рукав и бормотал такую чепуху, что вся кровь у меня застывала. Под конец, когда Гретель лежала белее снега, а ты бредил на кровати, я крикнула ему, и мне казалось, что должен же он услышать меня: «Рафф, где наши деньги? Знаешь ты что-нибудь о деньгах, Рафф? О деньгах в кошельке и чулке, что в большом сундуке лежали?» Но это было всё равно что говорить с камнем… это было…
Голос матери звучал так странно и глаза её так горели, что Ханс, снова встревоженный, положил ей руку на плечо.
– Успокойся, мама, – сказал он. – Забудем об этих деньгах. Я уже большой и сильный. Гретель тоже очень ловкая и работящая. Скоро мы опять будем зажиточными. Знаешь, мама, для меня и Гретель приятней видеть тебя весёлой и радостной, чем иметь всё серебро, сколько его есть на свете… Ведь правда, Гретель?
– Мама знает это, – ответила Гретель, всхлипывая.
Волнение детей и поразило и обрадовало тётушку Бринкер, так как оно доказывало их любовь и преданность. Бывает, что красивые дамы в знатных домах вдруг улыбнутся так ласково, что их улыбка озарит всё вокруг. Но далеко ей до той святой материнской улыбки, какой тётушка Бринкер попыталась развеселить своих бедно одетых детей в убогом домишке. Она пожалела, что, не считаясь с ними, так много говорила о своём горе. Покраснев и приободрившись, она поспешно вытерла глаза и посмотрела на детей так, как может смотреть только мать:
– Ну и ну! Хорошенькие у нас разговоры! А ведь праздник святого Николааса вот-вот наступит! Немудрено, что пряжа колет мне пальцы. Слушай, Гретель, возьми эту монетку и, пока Ханс будет покупать коньки, купи себе вафлю на рынке.
– Позволь мне остаться дома с тобой, мама, – сказала Гретель, подняв глаза, блестевшие сквозь слёзы. – Вафлю мне купит Ханс.
– Как хочешь, дочка… И вот что, Ханс: подожди минутку. Ещё три ряда – и я закончу своё вязанье, а ты получишь пару самых лучших чулок на свете, хотя пряжа чуть-чуть грубовата, и продашь их чулочнику на улице Хейрен-грахт. Выручишь три четверти гульдена, если хорошенько – поторгуешься. В такой мороз и впрямь есть хочется: купи четыре вафли. Так и быть, отпразднуем день святого Николааса.
Гретель захлопала в ладоши:
– Вот будет хорошо! Анни Боуман рассказывала мне, как будут пировать в богатых домах нынче вечером. Но нам тоже будет весело! Ханс купит себе красивые новые коньки… и вафель покушаем. Вот счастье-то! Смотри не раскроши их, братец Ханс! Хорошенько заверни да поосторожней засунь под куртку, а куртку застегни.
– Конечно, – отозвался Ханс, приняв чрезвычайно суровый вид от удовольствия и сознания собственной значительности.
– Ах, мама! – вскричала Гретель в бурном восторге. – Скоро тебе придётся возиться с отцом, а сейчас ты только вяжешь. Так расскажи нам всё-всё про святого Николааса!
Тётушка Бринкер рассмеялась, увидев, что Ханс повесил на место шапку и приготовился слушать.
– Ни к чему, ребята, – сказала она, – ведь я вам много раз о нём рассказывала.
– Расскажи опять! Ох, пожалуйста, расскажи опять! – воскликнула Гретель, усевшись на чудесную деревянную скамеечку, которую Ханс смастерил для матери в день её рождения.
Ханс тоже был очень не прочь послушать рассказ, но не хотел показаться ребячливым и потому стоял у камина, с небрежным видом размахивая своими старыми коньками.
– Ну что ж, дети, слушайте, но больше никогда не будем так вот зря проводить время среди бела дня. Подними свой клубок, Гретель, и вяжи носок, пока я буду рассказывать. Как говорится: «Уши навостри, а сложа руки не сиди»… Святой Николаас, надо вам знать, замечательный святой! Он печётся о благе моряков, но больше всего он любит мальчиков и девочек. Так вот, однажды, когда он ещё жил на земле, один азиатский купец послал своих трёх сыновей в большой город – Афины – учиться.
– А что, Афины в Голландии, мама? – спросила Гретель.
– Не знаю, дочка. Должно быть, что так.
– Нет, мама, – почтительно возразил Ханс. – Мы давно проходили это на уроках географии. Афины в Греции.
– Пускай, – согласилась мать, – не всё ли равно? Может быть, Греция принадлежит нашему королю, почём знать? Так или иначе, этот богатый купец послал своих мальчиков в Афины. По дороге они остановились на ночлег в захолустной гостинице, решив снова отправиться в путь поутру. Ну вот, одеты они были очень хорошо… может быть, в бархат и шёлк, какие носят дети богатых людей, а кушаки у них были набиты деньгами… Что же сделал злой хозяин гостиницы? Он задумал убить мальчиков да забрать себе их деньги и хорошее платье. И вот в эту ночь, когда все на свете спали, он встал и убил всех троих.
Гретель стиснула руки и вздрогнула, а Ханс постарался принять такой вид, будто слушать про убийства и грабежи для него привычное дело.
– И это было ещё не самое худшее, – продолжала тётушка Бринкер, медленно работая спицами и стараясь не сбиться со счёта петель, – это было ещё не самое худшее. Злодей хозяин пошёл и разрезал тела мальчиков на маленькие кусочки, а потом бросил в огромную кадку с рассолом, чтобы продать их под видом солёной свинины.
– Ой! – воскликнула Гретель, пораженная ужасом, хотя она не раз слышала эту историю.
Ханс сохранял невозмутимое спокойствие и, казалось, думал, что в подобных случаях самое лучшее, что можно сделать, – это именно засолить убитых.
– Да, он их засолил, и можно было сказать, что мальчикам пришёл конец. Но нет! В ту ночь святому Николаасу было чудесное видение: он увидел, как хозяин гостиницы режет на куски сыновей купца. Спешить ему, конечно, было незачем – ведь он был святой, но утром он пошёл в гостиницу и обвинил хозяина в убийстве. Тогда злой хозяин признался во всём и упал на колени, моля о прощении. Он так раскаивался, что даже попросил святого воскресить мальчиков.
– И святой воскресил их? – спросила Гретель в радостном волнении, хотя отлично знала, каков будет ответ.
– Конечно. Солёные куски вмиг срослись, и мальчики выскочили из кадки с рассолом целые и невредимые. Они упали к ногам святого Николааса, и он благословил их и… Ох! Господи помилуй, Ханс, если ты не уйдёшь сию минуту, ты не успеешь вернуться дотемна!
Тётушка Бринкер с трудом перевела дух и совсем расстроилась. Ведь не было ещё случая, чтобы её дети когда-нибудь просидели вот так целый час при дневном свете, ничего не делая, и мысль о такой трате времени привела её в ужас. Стремясь наверстать потерянное, она заметалась по комнате, спеша изо всех сил. Она швырнула брусок торфа в огонь, сдула невидимую пыль со стола и вручила Хансу довязанные чулки – всё это в одно мгновение.
– Ну же, Ханс, – сказала она мальчику, когда он замешкался в дверях, – что тебя задерживает, милый?
Ханс поцеловал мать в полную щёку, всё ещё румяную и свежую, несмотря на все горести.
– Моя мама лучше всех на свете, и я очень рад, что буду иметь коньки, но… – и, застёгивая свою куртку, он бросил взволнованный взгляд на больного отца, скорчившегося у очага, – если бы я на свои деньги мог привезти из Амстердама меестера[14], чтобы он посмотрел отца… может быть, он помог бы…
– Меестер не придёт, Ханс, даже предложи ты ему вдвое больше. А и придёт – всё равно не поможет. Ах, сколько гульденов я когда-то истратила на лечение, но милый, добрый отец так и не пришёл в себя! Божья воля! Иди, Ханс, и купи коньки.
Ханс ушёл с тяжёлым сердцем, но так как сердце это было молодо и билось в юношеской груди, то уже спустя пять минут он стал насвистывать. Мать сказала ему: «милый», и этого было совершенно достаточно, чтобы превратить для него пасмурный день в солнечный. Голландцы, говоря друг с другом, обычно не употребляют ласковых обращений, как, например, французы или немцы. Но тётушка Бринкер в девичьи свои годы жила в Гейдельберге (где делала вышивки для одного семейства) и услышанные там ласковые слова привезла сюда, в свою сдержанную семью; эти слова она произносила только в порыве горячей любви и нежности.
Поэтому её фраза: «Что тебя задерживает, милый?» – снова и снова звучала, как песня, в ушах Ханса под аккомпанемент его свиста, и мальчику казалась, что в пути его ждёт удача.
До Брука – этой деревни с тихими, безукоризненно чистыми улицами, замёрзшими ручьями, жёлтыми кирпичными мостовыми и весёлыми деревянными домиками – было уже рукой подать. Чистота и парадность цвели в ней пышным цветом; что же касается её жителей, можно было подумать, что они или спят, или умерли.
Ни один след не осквернял посыпанных песком тротуаров, украшенных затейливыми узорами из голышей и морских раковин. Все ставни были закрыты так плотно, словно воздух и солнечный свет считались здесь ядом, а массивные парадные двери открывались не иначе, как по случаю свадьбы, крестин или похорон.
Облака табачного дыма спокойно плавали по скрытым от посторонних глаз комнатам, и даже дети, которые могли бы оживить улицы, или готовили уроки в укромных уголках, или катались на коньках по соседнему каналу. Кое-где в садах стояли павлины и волки, но они были не из плоти и крови – это были подстриженные в виде животных буковые деревья, и они, казалось, сторожили усадьбы, зеленея от ярости. Бойкие автоматы – утки, женщины и спортсмены – лежали спрятанные в летних домиках, ожидая весны, когда их заведут и они поспорят в живости со своими владельцами, а – блестящие черепичные крыши, выложенные мозаикой дворы и отполированные украшения домов, сверкая, посылали безмолвный привет небу, не омрачённому ни пылинкой.
Ханс подбрасывал на ладони свои серебряные квартье и смотрел на деревню, раздумывая, правда ли, что некоторые обитатели Брука так богаты, что, как он не раз слышал, даже кухонная посуда у них из чистого золота.
Он видел на рынке сладкие сырки, которые продавала мевроу ван Стооп, и знал, что эта высокомерная особа наживает на них много блестящих серебряных гульденов. Но неужто, думал он, сливки у неё отстаиваются в золотых кринках? Неужто она собирает их золотой шумовкой? Неужто у её коров, когда они стоят в зимних хлевах, хвосты действительно подвязаны лентами?
Такие мысли мелькали у него в голове, когда он обратился лицом к Амстердаму, расположенному в пяти милях, на той стороне замёрзшего Ая[15]. На канале лёд был отличный, но деревянные коньки Ханса, которые он так скоро собирался бросить, жалобно скрипели, словно прощаясь с хозяином, пока он подвигался вперёд, то скользя, то шаркая ногами.
И кого же увидел Ханс, пересекая Ай, как не скользившего ему навстречу знаменитого доктора Букмана, самого известного в Голландии врача-хирурга? Ханс никогда не встречался с ним, но видел его гравированные портреты в витринах многих амстердамских лавок. Это лицо не забывалось. Доктор, тощий и длинный (хоть он и был чистокровный голландец), со строгими голубыми глазами, поджатыми губами, словно говорившими: «Улыбки запрещены», казался не слишком весёлым и общительным и вообще не таким человеком, с которым хорошо воспитанный юноша решился бы заговорить без особо важной причины.
Но Ханса побуждал к этому голос, которому он не повиновался лишь редко, – его собственная совесть.
«Вот идёт лучший в мире врач, – шептал голос. – Сам Бог послал его. Ты не имеешь права покупать коньки, если на эти деньги можешь пригласить такого знаменитого доктора, чтобы он помог твоему отцу!»
Деревянные коньки торжествующе скрипнули. Сотни чудесных стальных лезвий сверкнули в воображении Ханса и исчезли. Ему почудилось, что деньги жгут ему пальцы. Старый доктор казался чрезвычайно мрачным и неприступным. У Ханса комок подступил к горлу, но всё же у него хватило голоса, чтобы, поравнявшись с доктором, крикнуть:
– Мейнхеер Букман!
Великий человек остановился и, выпятив тонкую нижнюю губу, оглянулся, хмуря брови.
Но Ханс уже решил добиться своего.
– Мейнхеер, – проговорил он, задыхаясь и подкатывая поближе к грозному доктору, – я знаю, вы не кто иной, как прославленный хирург Букман. Я хочу просить вас о великой милости…
– Хм! – фыркнул доктор, готовясь ускользнуть от назойливого юноши. – Дайте пройти… у меня нет денег… никогда не подаю нищим.
– Я не нищий, мейнхеер! – гордо возразил Ханс и с важным видом показал доктору свою крошечную кучку серебра. – Я хочу посоветоваться с вами насчёт моего отца. Он жив, но всё равно что мертвец. Голова у него не работает, речь бессмысленная, но он не болен. Он упал с плотины.
– Как? Что? – выкрикнул доктор, начиная прислушиваться.
Ханс сбивчиво рассказал ему всё, что знал об отце, раз или два смахнув слезинку, и закончил серьёзным тоном:
– Пожалуйста, посмотрите его, мейнхеер. Тело у него здоровое… а вот разум… Я знаю, этих денег мало, но возьмите их, мейнхеер, а я заработаю ещё… обязательно заработаю… Обещаю работать на вас всю жизнь, если вы только вылечите моего отца!
Что случилось со старым доктором? Что-то светлое, как солнечный луч, промелькнуло на его лице. Глаза его увлажнились и подобрели; рука, только что сжимавшая палку, словно собираясь нанести удар, теперь тихонько легла на плечо Ханса.
– Мейнхеер Букман!
Великий человек остановился и, выпятив тонкую нижнюю губу, оглянулся, хмуря брови
– Спрячь свои деньги, мальчик, мне они не нужны… Отца твоего мы посмотрим… Боюсь только, что случай безнадёжный. Как ты сказал… сколько времени прошло с тех пор?
– Десять лет, мейнхеер! – воскликнул Ханс, сияя внезапно пробудившейся надеждой.
– Так! Случай трудный, но я посмотрю твоего отца. Сейчас скажу когда… Сегодня я отправляюсь в Лейден. Вернусь через неделю, тогда и жди меня. Где вы живёте?
– В миле к югу от Брука, мейнхеер, близ канала. Лачужка у нас бедная, ветхая. Любой из тамошних ребят укажет её вашей чести, – добавил Ханс, тяжело вздыхая. – Все они побаиваются нашей лачуги, называют её «дом идиота».
– Так, так, – сказал доктор и заспешил дальше, ласково кивнув Хансу через плечо. – Я приду.
«Безнадёжный случай, – бормотал он про себя, – но малый мне нравится. Глаза его напоминают глаза моего бедного Лоуренса… К чёрту! Неужели я никогда не забуду этого негодяя?!» И, нахмурившись ещё больше, чем обычно, доктор молча продолжал свой путь.
А Ханс снова покатил к Амстердаму на скрипящих деревянных коньках; снова пальцы его перебирали монеты в кармане; снова мальчишеский свист невольно слетал с его губ.
«Не поспешить ли домой, – раздумывал он, – чтобы сообщить радостную весть?.. Или сначала купить вафли и новые коньки? Фью-ю! Пожалуй, покачу дальше».
В канун праздника святого Николааса Ханс и Гретель провели вечер очень весело. Месяц ярко светил, и, хотя тётушка Бринкер сама себя убедила в том, что её муж неизлечим, она так обрадовалась предстоящему визиту меестера, что вняла мольбам детей и отпустила их покататься часок перед сном.
Ханс был в восторге от своих новых коньков и, стремясь показать Гретель, как прекрасно они «работают», выписывал на льду такие фигуры, что девочка стискивала руки в безмолвном восхищении. Брат и сестра были здесь не одни, но никто из катавшихся по льду, видимо, не замечал их.
Братья ван Хольп и Карл Схуммель изо всех сил соревновались в резвости. Из четырёх пробегов Питер ван Хольп вышел победителем в трёх. Поэтому Карл, и всегда-то не очень любезный, сейчас был настроен отнюдь не благодушно. Он вознаграждал себя, насмехаясь над маленьким Схиммельпеннинком, а тот, как самый младший, кротко сносил насмешки и хоть старался держаться поближе к товарищам, но не чувствовал себя полноправным членом их компании. И вдруг Карлом овладела новая мысль – вернее, он сам овладел ею и пошел в атаку на приятелей.
– Слушайте, ребята, давайте не пустим на состязания этих оборванцев, что живут в «доме идиота»! Хильда сошла с ума, когда затеяла всё это. Катринка Флак и Рихи Корбес прямо бесятся, как вспомнят, что им предстоит состязаться с какой-то нищей девчонкой! И что до меня, я их не осуждаю. А насчёт парня… если мы считаем себя настоящими мужчинами, мы не потерпим самой мысли о том…
– Конечно, нет! – перебил Карла Питер ван Хольп, притворяясь, что превратно понял его слова. – А как же иначе? Ни один человек, считающий себя настоящим мужчиной, не станет отводить двух хороших конькобежцев только потому, что они бедняки!
Карл как бешеный завертелся на месте.
– Легче на поворотах, милейший! И будь любезен не подсказывать другим. В другой раз лучше и не пытайся!
– Ха-ха-ха! – расхохотался маленький Воостенвальберт Схиммельпеннинк, предвкушая неминуемую драку и не сомневаясь, что, когда дело дойдёт до кулаков, его любимец Питер поколотит дюжину таких заносчивых мальчишек, как Карл.
Но что-то в глазах Питера побудило Карла перенести свой гнев на более слабого противника. Он в ярости налетел на Вооста:
– А ты чего визжишь, зверёныш? Костлявая селёдка, коротышка-обезьяна с длинным именем вместо хвоста!
Несколько мальчиков, стоявших и катавшихся поблизости, криком выразили одобрение этому храброму остроумию, и Карл, полагая, что враги его побеждены, отчасти вернул себе хорошее расположение духа. Однако он благоразумно решил отныне выступать против Ханса и Гретель только в отсутствие Питера.
В эту минуту на канале появился друг Питера Якоб Поот. Лица его ещё нельзя было рассмотреть, но так как он был самым тучным мальчиком во всей округе, то ошибиться было невозможно.
– Эге, вот и толстяк! – воскликнул Карл. – А с ним кто-то ещё, какой-то тощий малый, чужой…
– Ха-ха-ха! Точь-в-точь хорошая свиная грудинка, – вскричал Людвиг, – прослойка мяса, прослойка жира!
– Это англичанин, двоюродный брат Якоба, – вставил Воост, радуясь возможности сообщить новость. – Это его двоюродный брат, англичанин. У него такое смешное коротенькое имя: Бен Добс. Он гостит у них и уедет только после больших состязаний.
Всё это время ребята кружились, повёртывались, катались и, не прекращая разговора, спокойно выписывали на своих коньках всевозможные замысловатые фигуры. Но теперь они остановились и, поёживаясь от морозного ветра, поджидали приближавшихся к ним Якоба Поота и его друга.
– Это мой двоюродный брат, ребята, – сказал Якоб отдуваясь, – Бенджамин Добс. Он Джон Буль[16] и будет участвовать в состязаниях.
Все по-мальчишески столпились вокруг новых пришельцев, и Бенджамин очень скоро решил, что голландцы, несмотря на их диковинное лопотание, славные парни.
Сказать правду, Якоб, представляя своего двоюродного брата, произнёс: «Пеншамин Допс» и назвал его «Шон Пуль». Но я перевожу все разговоры наших юных друзей и потому считаю нужным воспроизводить английские имена правильно, а не так, как их произносили ребята.
Вначале юный Добс чувствовал себя очень неловко среди приятелей своего двоюродного брата. Хотя почти все они изучали английский и французский, однако стеснялись говорить на этих языках, а Бен, пытаясь говорить по-голландски, делал много смешных ошибок. Он заучил, что «вроу» – значит жена, а «йа» – значит «да», «споорвег» – железная дорога, «стоомбот» – пароход, «опхаальбрюгген» – подъемные мосты, «бейтен плаастен» – дачи, «мейнхеер» – господин, «твеегевегт» – поединок, «копер» – медь, «заделы» – седло, но из этих слов он не мог составить ни одной фразы, так же как не находил случая воспользоваться длинным списком фраз, заученных им по учебнику «Голландские диалоги». Темы этих диалогов были очень интересны, но мальчики никогда не касались их.
Как и тот бедняга, который выучился по учебнику Оллендорфа спрашивать на безукоризненном немецком языке: «Вы видели рыжую корову моей бабушки?» – но, приехав в Германию, обнаружил, что ему не представится случая расспросить об этом интересном животном, Бен понял, что усвоенная им книжная голландская речь не помогает ему так, как он надеялся.
Но совместное катание на коньках сметает все преграды, поставленные языком. Поэтому Бен вскоре почувствовал, что он уже близко знаком со всеми мальчиками, и, когда Якоб (пересыпая свою речь французскими и немецкими словами – для удобства Бена) рассказывал об одном замечательном проекте, который они разработали, юный англичанин уже не стеснялся время от времени вставлять «йа» или непринуждённо кивать.
Проект был и впрямь замечательный, к тому же теперь представлялся очень удобный случай провести его в жизнь, ибо учеников, как всегда, распустили на праздник святого Николааса и вдобавок ещё на четыре дня, чтобы произвести генеральную уборку школьного здания.
Якоб и Бен получили разрешение отправиться в длинное путешествие на коньках – ни больше ни меньше, как в Гаагу, столицу Голландии, а от Брука до неё примерно пятьдесят миль[17].
– Ну, ребята, – добавил Якоб, рассказав о своём проекте, – кто отправится с нами?
– Я! Я! – возбуждённо закричали все мальчики.
– И я тоже! – осмелился крикнуть маленький Воостенвальберт.
– Ха-ха-ха! – расхохотался Якоб, держась за толстые бока и тряся пухлыми щеками. – Ты тоже отправишься? Такой карапуз? Эх ты, малютка, да ведь ты ещё носишь подушечки!
Надо вам сказать, что в Голландии маленькие дети носят на голове под каркасом из китового уса и лент тонкие подушечки, предохраняющие от ушибов при падении. День, когда перестают их носить, отмечает границу между младенчеством и детством. Воост уже несколько лет назад достиг этой высокой ступени, и стерпеть оскорбление, нанесённое ему Якобом, оказалось выше его сил.
– Думай, о чём говоришь! – пискнул он. – Лучше сам постарайся когда-нибудь сбросить свои подушки – они у тебя на всех частях тела!
– Ха-ха-ха! – громко захохотали все мальчики, кроме Добса, который ничего не понял.
– Ха-ха-ха! – громче всех рассмеялся сам Якоб. – Это мой жир… йа… он говорит, я ношу подушки из жира! – объяснил Бену добродушный толстяк.
Острота Вооста имела такой успех, что все единогласно решили принять его в компанию, если только его родители согласятся.
– Спокойной ночи! – протянул осчастливленный малыш, катясь домой во весь дух.
– Спокойной ночи!
– В Хаарлеме мы остановимся, Якоб, и покажем твоему двоюродному брату большой орган! – оживлённо заговорил Питер ван Хольп. – В Лейдене тоже найдётся много чего посмотреть. Сутки проведём в Гааге – там живёт моя замужняя сестра, она очень обрадуется нам, – а на следующее утро отправимся домой.
– Ладно! – кратко ответил Якоб, мальчик не очень разговорчивый.
Людвиг смотрел на брата с восторженным восхищением:
– Молодец, Пит! Ну и мастер ты на всякие проекты! Мама обрадуется не меньше нас, когда узнает, что мы лично передадим её привет сестре ван Генд… Ой, как холодно! – добавил он. – Так холодно, что голова с плеч валится. Пойдёмте-ка лучше домой.
– Ну и что же, что холодно, неженка ты этакий! – вскричал Карл, усердно выписывая для упражнения фигуру, которую он называл «двойным лезвием». – Хорошо бы мы сейчас катались, будь теперь так же тепло, как в декабре прошлого года! Неужели не ясно, что, если б эта зима не была на редкость холодной да ещё ранней, нам не пришлось бы отправиться в путешествие?
– А я считаю на редкость холодным сегодняшний вечер, – сказал Людвиг. – Ой, какой мороз! Кто куда, а я домой!
Питер ван Хольп вынул золотые часы луковицей и, повернув их к лунному свету, насколько ему позволяли окоченевшие пальцы, вскричал:
– Слушайте, уже почти восемь часов! Сейчас явится святой Николаас, а я хочу посмотреть, как будут на него дивиться малыши. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи! – закричали все и, сорвавшись с места, помчались, крича, распевая песни и хохоча.
А где же были Гретель и Ханс?
Ах, как внезапно порой кончается радость!
Они катались около часа, держась в стороне от прочих, совершенно довольные друг другом. И Гретель только успела воскликнуть: «О, Ханс, как чудесно, как хорошо! Подумать только, теперь у нас обоих есть коньки! Говорю тебе, это аист принёс нам счастье!» – как вдруг они услышали что-то…
Это был крик, очень слабый крик. Никто на канале не обратил на него внимания; Ханс догадался сразу, что случилось. Гретель увидела при лунном свете, как он побледнел и поспешно сорвал с себя коньки.
– Отец! – крикнул Ханс. – Он испугал маму!
И Гретель побежала следом за ним к дому со всей быстротой, на какую была способна.