– Кому-то же надо это сделать. Послушай, у меня появилась проблема.
– Не волнуйся, Спарки. В Лаббоке от нее делают уколы.
– Де Ниро, – проговорил Джимми, проглотив огромный кусок.
Эмилио изобразил некое подобие компьютерного звонка.
– Вздор. Это не де Ниро? Погоди. Николсон! Я всегда их путаю.
Эмилио никогда ничего не путал. Он помнил всех актеров и диалоги, начиная с «Лошадиных перьев».
– Ладно, побудь серьезным хоть десять секунд. Ты слышал о стервятниках?
Сандос выпрямился, вилка его повисла в воздухе, и проговорил уже профессорским тоном:
– Полагаю, что ты говоришь не о птице, питающейся падалью. Да. И даже работал с одним из них.
– Ты не шутишь? – проговорил Куинн, глядя на свои тарелки. – Я этого не знал.
– Ты еще многого не знаешь, детка, – неспешно произнес он в стиле Джона Уэйна. Фразу лишь немного портил едва заметный испанский акцент, ощущавшийся во время быстрых, как ртуть, переходов.
Джимми, по большей части пропускавший мимо ушей любимые Сандосом лингвистические развлечения, продолжал жевать.
– Доедать будешь? – спросил он после недолгого, посвященного еде молчания. Сандос поставил свою тарелку на место опустевшей тарелки Джимми и снова привалился к стене.
– Итак, каково это было? – спросил Джимми. – В смысле работать со стервятником. Мне предложили такой вариант. Как ты думаешь, стоит? Пегги выпотрошит меня, если я пойду на это, япошки – тоже, если я не соглашусь. Быть может, ты посоветуешь мне заняться поиском интеллектуального бессмертия и посвятить свою жизнь беднякам, каковым стану и я сам после того, как стервятник выклюет мои мозги и меня вышвырнут из Аресибо.
Сандос не мешал ему. Джимми обычно приходил к каким-то выводам в процессе разговора, и Сандос привык делать вынужденные паузы. В данный момент его удивляло, как это Джимми удается есть с подобной скоростью, при этом говорить и ни разу не поперхнуться.
– Так как ты думаешь, стоит мне соглашаться? – снова спросил Джимми, приканчивая пиво и промакивая луковый соус кусочком хлеба. Он помахал Клаудио, давая знак принести еще одно пиво. – Тебе заказать? – спросил он у Сандоса.
Эмилио покачал головой. И заговорил уже без актерства:
– Повремени немного. Скажи, что у тебя есть кое-что интересное. Пока стервятник заинтересован, у тебя будет рычаг для воздействия. У тебя ведь есть нечто нужное им, так? А вот когда стервятник оприходует тебя, нужда в тебе отпадет. Но если он ничего толком не сумеет сделать – войдешь в вечность гениальной посредственностью. – Пристыженный собственным советом, Сандос снова стал актерствовать, уступив место Эдварду Джеймсу Олмосу в ипостаси молодого гангстера, который прошипел: – Horalé… ese.
– А кто работал с тобой?
– София Мендес.
Брови Джимми подпрыгнули.
– Латина?
Сандос неожиданно рассмеялся:
– В какой-то мере.
– И какое впечатление она произвела на тебя? Хорошее?
– Да. Вполне. Это было интересное приключение.
Джимми подозрительно смотрел на священника. Слово «интересное» в устах Эмилио часто подразумевало нечто чудовищное и ужасное. Джимми смотрел, однако Сандос, загадочно улыбаясь, оставался в своем уголке. На какое-то время воцарилось молчание, так что Джимми переключил свое внимание на sofrito[3]. В следующий раз он посмотрел на священника уже с улыбкой. Проиграл по очкам.
Сандос засыпал быстрее, чем любой другой из всех его знакомых. Энн Эдвардс утверждала, что моторчик иезуита имеет только две скорости: «Полный вперед» и «Выключено».
Страдавший бессонницей Джимми, чей ум по ночам все крутил свое колесо, завидовал способности друга мгновенно засыпать, однако знал, что мгновенно засыпать Эмилио позволяет отнюдь не удачное нервное устройство. Рабочий день Сандоса обыкновенно составлял шестнадцать часов; он отключался от утомления. Джимми помогал ему всякий раз, когда подворачивалась такая возможность, а иногда даже хотел перебраться поближе к Ла Перле, чтобы чаще подставлять плечо.
Было даже такое время, когда Джимми подумывал, не стать ли и ему иезуитом. Родители, эмигрировавшие в Бостон со второй волной ирландцев, уехали из Дублина еще до его рождения. Мать достаточно откровенно выражалась о причинах, побудивших ее к отъезду.
– Старая хрычовка, – так она именовала свою родину, – всегда была отсталой, насквозь религиозной страной третьего мира, до края полной мелких диктаторов и сексуально увечных священников, постоянно совавших свои носы в спальни нормальных людей. – Так она заявляла всякий раз, когда ее спрашивали. И, несмотря на это, Эйлин считала себя воспитанной в «католической культуре», а Кевин Куинн предпочитал выбирать для сына иезуитские школы, полагаясь прежде всего на уровень дисциплины и преподавания. И в итоге они воспитали сына, наделенного благородной и щедрой душой, стремящегося исцелять раны и облегчать тяготы, неспособного оставаться праздным рядом с людьми, которые, подобно Эмилио Сандосу, тратили свою жизнь и энергию на всеобщее благо.
Джимми посидел еще какое-то время в раздумьях, a потом плавно перешел к подсчетам, умножив примерно на пять сумму, израсходованную им на сегодняшнюю трапезу.
– Плачу за ланчи на этой неделе. И следите за тем, чтобы он ел, Роза! Иначе он отдаст еду какому-нибудь мальчишке.
Роза кивнула, пытаясь понять, заметил ли Джимми, что сам съел половину всего, что предназначалось священнику.
– Я скажу вам, в чем тут дело, – самозабвенно продолжил Куинн. – Идей у него всегда на двести фунтов, a возможностей реализовать их всего на сто тридцать. Он работает на износ.
Остававшийся в своем уголке Сандос улыбнулся с закрытыми глазами.
– Sí, Mamacita[4], – проговорил он, мешая сарказм с приязнью. Резким движением поднявшись на ноги, он зевнул и потянулся. Вместе с Джимми они вышли из бара в сладостный морской воздух весенней Ла Перлы.
ЕСЛИ ЧТО-ТО И МОГЛО укрепить веру Джимми Куинна в предельную разумность власти, так это начало карьеры отца Эмилио Сандоса. Ничто в ней не укладывалось в разумные рамки, если только не заглянуть в самый конец и увидеть, как коллективный разум Общества Иисуса терпеливо трудился в одном направлении, осознать которое индивидуальный ум был попросту не способен.
Среди иезуитов многие являлись полиглотами, но Сандос добился в этой области больше многих. По рождению пуэрториканец, он с малолетства владел испанским и английским. Годы обучения церковной мысли требовали классического образования, и Сандос примерно в равной степени овладел греческим и латынью, которой пользовался как живым языком – в ежедневном общении, в научной работе и для эстетического наслаждения превосходно структурированной прозой. Впрочем, такой уровень не выходил далеко за пределы обыкновенного для схоластов Общества.
Однако во время исследования работы миссий, отправлявшихся в Квебек в семнадцатом веке, Сандос решил выучить французский язык, чтобы читать реляции отцов-иезуитов в оригинале. Потратив восемь рабочих дней на интенсивную работу с учителем, он впитал французскую грамматику, после чего составил собственный словарь. Завершив работу в конце семестра, он уже спокойно читал французские тексты, хотя даже не попытался освоить разговорную речь. Следующим его языком стал итальянский – отчасти в предвидении будущего перемещения в Рим, отчасти из любопытства, побудившего его узнать, насколько далеко этот язык ушел от латыни. За ним последовал португальский – просто потому, что ему нравилась эта речь, кроме того, он любил бразильскую музыку.
Иезуиты всегда поощряли лингвистические исследования. И неудивительно, что после посвящения в духовный сан Эмилио предложили писать диссертацию в области лингвистики.
Так что по прошествии трех лет все ожидали, что Эмилио Сандос, иезуит и доктор философии, будет назначен профессором в университет Ордена.
Однако вместо этого молодой лингвист получил предложение поучаствовать в проекте возобновления леса на Каролинских островах, одновременно работая в средней школе Ксавье на острове Чуук[5]. Потратив всего тринадцать месяцев на выполнение первого задания, на что обыкновенно назначается шесть лет, он был переведен в инуитский городок, расположенный на самую малость ниже Полярного круга, после чего посвятил год ликвидации неграмотности среди взрослых вместе со священником-поляком, после чего оказался в христианском анклаве на юге Судана, где работал в пункте помощи кенийским беженцам вместе со священником из Эритреи.
Он привык ощущать себя неопытным работником, всегда находящимся вне поля своих интересов. Он заставлял себя быть терпеливым, когда общение не получалось, гася его любезностью или шуткой. Он усвоил умение успокаивать какофонию языков, рвущихся к власти в его голове, пользоваться жестами и собственной выразительной мимикой. За тридцать семь месяцев он освоил чуукезский[6] язык, северный диалект инви-инупиака, польский, арабский (на котором говорил с заметным суданским акцентом), кикуйю и амхарский. Но что было более важно с точки зрения его начальства, частых перемещений и его собственного взрывного темперамента, Эмилио Сандос начал приучать себя к терпению и повиновению.
– Тебе пришло письмо от Провинциала, – сообщил Эмилио напарник, отец Тахад Кесаи, когда он вернулся в шатер после опаляющего жаром рабочего дня, на три часа позже окончания трапезы, которую еще можно было считать ленчем, спустя несколько недель после первой годовщины его появления в Судане.
Усталый и зеленый под тенью тента, Сандос остановился, не завершив шага, и уставился на коллегу.
– Что следует общей схеме, – произнес он, полным усталости движением опускаясь на походный табурет и открывая ноутбук.
– Может, это не новое задание, – предположил Тахад.
Сандос фыркнул; они оба знали, что на это надеяться не приходится.
– Козлиный помет, – с раздражением произнес Тахад, озадаченный обращением начальства с Сандосом. – Ну почему они никогда не дают тебе доработать до конца полную командировку?
Сандос ничего не ответил, поэтому Тахад снова занялся возвращением песка из палатки в родную среду, чтобы предоставить своему коллеге возможность прочитать послание в приватной обстановке.
Однако молчание затянулось, и, повернувшись к Сандосу, Тахад с тревогой увидел, что тело того начало содрогаться и наконец он уткнулся лицом в руки.
Взволнованный Тахад шагнул к коллеге:
– Ты хорошо поработал здесь, Эмилио. Глупо постоянно выдергивать тебя и перебрасывать с места на место…
Тахад невольно умолк: теперь Сандос пытался утереть слезы с глаз, все еще подозрительно булькая. Не говоря ни слова, он поманил Тахада рукой к экрану, чтобы тот прочел послание. Тахад исполнил приглашение, отчего пришел в еще большее недоумение:
– Эмилио, я не понимаю…
Застонав, Сандос едва не свалился табурета.
– Эмилио, что здесь смешного? – потребовал объяснений Тахад, волнение которого уже превращалось в недовольство.
Сандосу предписали явиться в Университет Джона Кэрролла[7], находящийся рядом с Кливлендом в США, но не для того, чтобы получить пост профессора лингвистики, а для того, чтобы поработать с экспертом в области искусственного интеллекта, способным запрограммировать и оцифровать используемую им методику овладения языками в полевых условиях, чтобы будущие миссионеры могли использовать накопленный им опыт – во славу Божию.
– Прости, Тахад, это слишком сложно объяснить, – вздохнул Сандос, делая первый шаг на пути в Кливленд, чтобы послужить интеллектуальной пищей для стервятника от ИИ, ad majorem Dei gloriam. – Просто этот запрос является объяснением затянувшейся на три года шутки.
ПО ПРОШЕСТВИИ ТРИДЦАТИ, может, двадцати, но никак не меньше десяти лет, изможденный и неподвижный, лежа с открытыми глазами в полной темноте после захода всех трех солнц Ракхата, не ощущая более кровопотери и новых позывов рвоты, заново потрясенный вернувшейся способностью мыслить, Эмилио Сандос вдруг ощутил, что тот жаркий день в Судане, возможно, был всего лишь преамбулой к шутке, растянувшейся на всю его жизнь.
Учитывая все обстоятельства, эту мысль следовало назвать странной. Он понимал это даже тогда. Однако, обдумывая ее, он с немыслимой ясностью ощутил, что, совершая свое путешествие в качестве иезуита, он не только стал первым землянином, ступившим на поверхность Ракхата, не только изучил некоторые области крупнейшего континента этой планеты, не только выучил два местных языка и полюбил нескольких ее жителей. Он также обнаружил внешний предел своей веры и, совершая свой путь, обнаружил границу отчаяния. В этот миг он подлинно научился страху Господню.
Январь 2060 года
СЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ ИЛИ годом позже, через несколько недель дней после первого знакомства с Эмилио Сандосом, направляясь на новую встречу с ним, Джон Кандотти едва не провалился в Римскую империю.
В какой-то ночной час доставлявший продукты фургон наконец превзошел ту степень веса и вибрации, которую могла выдержать мостовая девятнадцатого века, проложенная над средневековой опочивальней, построенной в стенах сухой римской цистерны, и все безумное сооружение рухнуло. Дорожники сумели извлечь фургон, однако каким-то образом забыли поставить ограждения вокруг образовавшейся ямы. Как обычно спешивший Джон едва не свалился в нее. Только странным образом изменившееся эхо собственных шагов предупредило его об опасности, и он замедлил шаг, остановившись с поднятой ногой над ямой, буквально за мгновение до исторически многозначительной смерти от перелома шеи. Подобного рода неприятности, время от времени приключавшиеся с ним в Риме, постоянно держали его на взводе, однако в письмах домой он описывал их с комическим оттенком. Описание дней его жизни, проведенных в Вечном городе, на слух казалось более благоприятным, чем было на самом деле.
На сей раз Джон решил посетить Сандоса утром, надеясь застать его бодрым после ночного сна и кое-что втолковать ему. Кто-то же должен объяснить этому типу, между какими разновидностями молота и наковальни он пребывает. Если же Сандосу неугодно беседовать о миссии, экипаж корабля, вопреки всем препятствиям доставившего его обратно, не пострадал от застенчивости подобного рода. И люди, утверждавшие, что межзвездные путешествия невыгодны в экономическом отношении, вдруг обнаружили в своем распоряжении колоссальные коммерческие возможности повести о межзвездном перелете, которую можно было рассказать восьми с лишним миллиардам слушателей. Консорциум «Контакт» извлекал из драмы все возможное, раскрывая сюжет крошечными эпизодами, поддерживая в обществе постоянный интерес и извлекая из него хорошие деньги даже после того, как стало ясно, что на Ракхате погибли почти все участники миссии.
Наконец настало время и той части повествования, где присутствовал Сандос, и дерьмо полетело на провербиальный вентилятор. Гибель посланных иезуитами миссионеров превратилась из трагической тайны в неприглядный скандал: насилие, убийство и проституция скармливались обществу соблазнительными, щекочущими нервы дозами.
Первоначальное восхищение общества научной базой и быстрой решительностью, сделавшими возможным сам полет, развернулось на 180 градусов; новости излагались с безжалостной злобой. Ощутив запах крови в воде, медиаакулы начали выслеживать среди населения всех, кто мог знать членов иезуитской миссии.
Подробности личной жизни Д. У. Ярброу, Марка Робишо и Софии Мендес были выставлены на свет божий и благочестиво высмеяны комментаторами, собственное поведение которых осталось неизвестным миру. Единственный выживший, Сандос был обвинен сразу во всех грехах и сделался фокусом всеобщей ненависти, невзирая на то что люди, знавшие его до полета, как правило, вспоминали его с любовью и как минимум с уважением.
Даже если окажется, что Сандос чист, как новорожденный младенец, думал Джон, это ничего не решит. Для здешних он – вор и убийца. Чтобы довести котел до кипения, никаких новых скандалов не требуется.
– Мне нечего сказать. Я должен выйти из Общества, – по-прежнему настаивал Сандос, когда его припирали к стене. – Мне нужна хотя бы небольшая передышка.
Возможно, он полагал, что, если заляжет на дно, интерес к нему схлынет сам собой; а может, считал, что сумеет выдержать травлю и общественное давление. Джон сомневался в этом, пресса сожрет Сандоса заживо. Его знали в лицо по всему миру, a эти его руки, исковерканные ладони, были печатью Каина. На всей Земле для него не осталось другой тихой гавани, кроме Общества Иисуса, но даже здесь он был парией, выродком.
Джон Кандотти однажды вмешался в уличную драку просто потому, что посчитал шансы сторон слишком неравными. В порядке благодарности за хлопоты ему сломали нос, да и парень, которому он помог, особой благодарности не выказал. Тем не менее он поступил тогда правильно. Как тяжко ни оступился бы Сандос на Ракхате, думал Джон, теперь ему нужен друг, так о чем беспокоиться? Этим другом могу оказаться и я.
В ЭТОТ САМЫЙ МОМЕНТ Эмилио Сандос размышлял не о мерах, которые следует предпринять, чтобы его не съели живьем, но о еде. Он рассматривал тост, находившийся на подносе с завтраком, который брат Эдвард только что внес в его комнату. Должно быть, Эдвард решил, что ему пора пожевать чего-нибудь. Оставшиеся зубы явно тверже сидели в деснах. Эмилио было стыдно, что его пищу превращали в пюре, что все приходилось пить через трубочку… быть инвалидом…
Забытые слова сами собой возвращались к нему, прорываясь в ум, как воздух сквозь воду. Слово «инвалид» имеет в английском языке два смысла, два произношения: «ошибочный» и «бессильный». «Я инвалид», – подумал он.
Эмилио напрягся в ожидании бури, но ощутил только пустоту. С этим кончено, подумал он, приступая к тосту. Еще не доверяя возвращению способности говорить без предварительной подготовки, он заранее продумал предложение.
– Брат Эдвард, – произнес он наконец. – Будьте любезны, разломите хлеб на несколько кусочков, а потом оставьте меня.
– Конечно, сэр, – произнес Эдвард, склоняясь к подносу и устраивая его так, чтобы можно было легко до всего дотянуться.
– Я сказал все это на английском, так?
– Да, причем на очень хорошем, сэр.
– Если я буду путать слова, скажите мне.
– Конечно, сэр.
Подобным образом нередко проявляются последствия пыток и изоляции: потеря ориентации, смешение языков. Эдварду Беру нередко приходилось иметь дело с такими людьми – разбитые вдребезги тела, свернувшиеся в комок души. Учитывая конкретную ситуацию и оказавшегося в ней человека, брат Эдвард принял на себя личину британского дворецкого, с одной стороны развлекавшую Сандоса, а с другой позволявшую ему сохранять достоинство в самых недостойных ситуациях его нынешней жизни. Сандос требовал очень аккуратного обращения. Физически он находился в самом удручающем состоянии, политическое положение его было ничуть не лучше… и потом, разве можно было легко забыть о том, скольких друзей этот человек потерял на Ракхате, как быстро миссия превратилась из многообещающей в потерпевшую неудачу и насколько недавно для него это происходило. Будучи вдовцом, Эдвард Бер умел замечать чужое горе.
– Когда-нибудь все наладится, – проговорил Эдвард, разглядывая тост и пододвигая тарелку ближе к Сандосу. – Старайтесь терпеливее относиться к себе.
Повернувшись к окну, Эдвард потянулся, чтобы отодвинуть занавеску, до предела вытянув свое объемистое тело. Жена в порыве нежности называла его Мишкой Тедди, потому что он и в самом деле напоминал игрушечного мишку.
– Если вам что-то понадобится, – обратился он к Сандосу, – я рядом. – И вышел из комнаты.
Эстетически непривлекательный процесс потребления единственного тоста занял полчаса, однако никто не наблюдал за ним, и Сандос справился с делом. А потом, к собственному непрекращающемуся удивлению, он ощутил сонливость и отключился в кресле возле окна.
Стук в чуть приоткрытую дверь разбудил его уже через несколько минут. Сам он не был в состоянии повязать платок на дверную ручку, согласно почтенной иезуитской традиции означавший: «Не беспокоить». Он мог попросить об этом брата Эдварда, однако не сообразил. Он вообще почти ни о чем не думал теперь. И это было милостью. Но сны, конечно, жалости не знали… Стук повторился.
– Входите, – пригласил он, полагая, что это Эдвард пришел за тарелками. Однако вместо него увидел странным образом жесткого и мягкого одновременно секретаря Отца-генерала, Иоганна Фелькера. Удивленный Сандос поднялся на ноги и отступил назад, оградившись от вошедшего креслом.
ПРОНЗИТЕЛЬНЫЙ И ВЫСОКИЙ ГОЛОС Иоганна Фелькера звенел в небольшой и полупустой комнатушке Сандоса, и Джон Кандотти услышал его еще в коридоре. Дверь в комнату, как всегда, оставалась открытой, так что Джон был избавлен от необходимости входить без стука.
– Конечно же, доктор Сандос, – говорил Фелькер, когда Джон вошел в комнату, – Отцу-генералу хотелось бы услышать, что вы решили остаться среди нас…
– Отец-генерал очень добр, – прошептал Сандос, с опаской глянув на Джона, остановившегося в углу комнаты, спиной к стене.
– Я ненадолго. И не побеспокою вас дольше необходимого.
– Вот. Видите ли, Кандотти? – проговорил Фелькер, поворачиваясь к Джону. – Он непреклонен. Как жаль, что существуют такие обстоятельства, когда расставание человека с Обществом служит всеобщему благу. – Отрывисто проговорив эти слова, Фелькер обратился к Сандосу: – И я должен назвать ваше решение благородным. Естественно, мы будем рады видеть вас у себя до тех пор, пока силы не вернутся к вам полностью, доктор Сандос.
Вот твоя шляпа, подумал Джон Кандотти, откуда такая спешка? Рассерженный, он уже собирался послать австрийца подальше, когда заметил, что Сандос начал дрожать. Сначала Джон объяснил это болезненным состоянием: Сандос вообще едва не умер и до сих пор оставался слишком слабым.
– Сядьте, отче, – произнес Джон и подошел к Сандосу, чтобы помочь ему сесть в кресло. Зайдя за спину Сандоса, он бросил на Фелькера свирепый взгляд.
– Отец Фелькер, по-моему, отцу Сандосу нужно отдохнуть.
– О боже. Я утомил вас. Простите меня. – Фелькер без дальнейших понуканий заторопился к двери.
– Фелькер – дурак, – произнес уверенным тоном Джон Кандотти, когда шаги секретаря генерала Ордена затихли в конце коридора. – Не разрешайте ему докучать вам. Вас никто не ограничивает во времени. Мы не мечтаем сдать вашу комнату следующему квартиранту.
Он присел на краешек кровати Эмилио, поскольку сесть больше было некуда.
– Как вы себя чувствуете? По внешнему виду можно подумать… – «Что вы испуганы», – подумал он, но сказал: – Что у вас болит живот.
– Трудно… трудно, когда вокруг тебя столько народа.
– Могу себе представить, – автоматически произнес Джон, но тут же исправился: – Простите. Я сказал глупость. На самом деле я не могу этого представить, так?
Короткая безрадостная улыбка подтвердила:
– Думаю, что да.
Отрезвев, Джон оставил все идеи относительно чтения этому человеку лекций о сегодняшней жизни.
– Вот что, отче, надеюсь, вы не обидитесь на то, что я думал, что можно сделать с вашими руками, – сказал он чуть погодя, не совсем понимая, почему это могло обидеть Сандоса, который не пытался как-то скрывать их. Возможно, потому, что подумал о чем-то таком, чего тот не мог сделать самостоятельно. Подстричь ногти, побриться, самостоятельно сходить в туалет. Неприятно даже думать об этом. Порывшись в своем портфеле, Джон извлек пару тонких кожаных перчаток с обрезанными пальцами, кожа была аккуратно завернута и прострочена. – То есть я хочу сказать, что хирург, наверное, сможет в какой-то мере восстановить ваши руки, однако пока что я подумал, что перчатки могут помочь вам брать предметы. Особой сноровки вы не достигнете, однако думаю, что брать вещи научитесь. – Сандос смотрел на него округлившимися глазами. – То есть вы можете попробовать. Если не поможет, ничего страшного. Пара перчаток… пустяк?
– Благодарю вас, – странным голосом произнес Сандос.
Обрадованный тем, что его предложение не задело Сандоса, Джон помог ему заправить невероятно длинные, покрытые шрамами пальцы в перчатки. «Какого черта они сделали с ним это?» – гадал Джон, пытаясь не задеть свежие, недавно заросшие ранки. Все мышцы кистей Сандоса были аккуратно срезаны с его ладоней, удвоив длину пальцев, и теперь ладони его напоминали Джону скелетики, продающиеся на Хеллоуин.
– Теперь, на трезвую голову, – проговорил Джон, – мне кажется, что хлопковые подойдут лучше. Но хорошо. Если эта пара поможет, я сделаю другую. Я придумал, как приспособить перчатки для ложки, надо сделать особую петельку, чтобы вам стало удобнее есть. Иногда, как вы знаете, лучший результат дает простейший способ.
«Заткнись, Джон, ты болтаешь пустое», – приказал он себе. Погрузившись в процесс надевания перчаток, он даже на миг не заметил слез, стекавших по изможденному и бесстрастному лицу Сандоса. Закончив со второй перчаткой, Джон посмотрел вверх и пришел в ужас, улыбка его померкла.
Сандос плакал безмолвно, как плачет икона, минут, наверное, пять. Джон оставался с ним, сидя на постели он ожидал возвращения своего подопечного из того места, куда он удалился.
– Отец Кандотти, – наконец произнес Сандос, оставленные без внимания слезы высыхали на его лице, – если я однажды решу исповедаться, то обращусь к вам.
Утратив на мгновение дар речи, Джон Кандотти начал подозревать, зачем именно его вызвали в Рим.
– Спасибо, что вы пришли, – добавил Сандос.
Кандотти кивнул, раз, а потом еще раз, словно подтверждая что-то, и, ничего более не говоря, ушел.