bannerbannerbanner
Их повели налево

Моника Хессе
Их повели налево

Ą

Дима медленно едет по тому, что, видимо, было главной улицей этого городка. Я вижу женщину, подметающую крыльцо своего дома. То есть я предполагаю, что это был именно ее дом. И что прежде это было крыльцом. На самом деле она заметает мелкие камешки в совок для мусора и с него высыпает их в мусорный ящик. За ее спиной нет ничего. Груда обломков и доходящие только до пояса остатки кирпичных стен, в которых угадывается дверной проем. Возможно, этот дом был разрушен недавно, его уничтожили бомбы или снаряды союзников, а возможно, его разрушили немцы, и это было уже давно. Ведь иностранные войска входили на территорию Польши дважды. Да и Польша ли это? Границы все время сдвигаются. Я впервые отъехала так далеко от госпиталя. Там из окна нашей палаты был виден только наполовину заколоченный досками шляпный магазин, в витрине которого не было шляп. «Как вы думаете, что мы купим, когда окрепнем?» – спросила как-то раз женщина, которую мы называли Биссель. «Думаю, мы не купим ничего, – ответила я. – Ведь сейчас ничего не продается».

Польский, на котором изъясняется Дима, довольно примитивен, и он помогает себе жестами.

– Хочешь есть? – спрашивает он, когда булыжная мостовая сменяется грунтовкой. – Под сиденьем есть леденцы.

– Нет, спасибо.

– Все равно посмотри, – с гордостью говорит он. – Это сюрприз.

Я послушно шарю под сиденьем и нахожу пакет леденцов, а рядом – что-то прямоугольное и гладкое. Модный журнал. Похоже, американский. Вот картинка, на которой изображена женщина в шикарной красной шляпке. Когда Дима в первый раз навестил меня в госпитале после того, как я пришла в себя, то спросил, не надо ли мне что-то принести, и я ответила: губную помаду. По нему было заметно: ему понравилось, что запаршивевшая, вконец истощенная девушка хочет выглядеть красивой. Я не сказала ему, что мне просто хочется унять боль в потрескавшихся губах. Вряд ли он мог знать, как по-польски будет пчелиный воск или вазелин. Но возможно, подумала я, он знает слова губная помада.

– Удобно? – спрашивает он.

– Да.

– Одеяло? – Он кивком показывает на заднее сиденье.

– Мне не холодно.

– Но тебе холодно каждый день. – Он хмурится. Он был так доволен собой и тем, что подумал об одеяле, и теперь огорчился из-за того, что оно мне не нужно. Я поворачиваюсь, беру одеяло с заднего сиденья и накрываю им плечи. Дима одобрительно улыбается.

– Спасибо, – говорю я. – Ты очень добр.

– Важный день, – замечает он. – Мы скоро приедем. Машина быстрая. А пока отдохни.

Я прислоняюсь боком к двери машины, но не закрываю глаза. Дорога усеяна всяким хламом. Разбитые колеса от повозок, брошенные хомуты, прохудившиеся бидоны для молока. Каждый из этих предметов, думаю я, некогда принадлежал какой-то семье, которую остановили или схватили, или же люди просто слишком устали, чтобы нести поклажу. Сначала они избавлялись от всяких пустяков, таких как музыкальные шкатулки или шелковые шали, а затем и от всех остальных пожитков, не нужных для того, чтобы просто-напросто остаться в живых. А поскольку выживать можно, не имея почти ничего, они бросали все. Разбитые колеса от повозок, брошенные хомуты, прохудившиеся бидоны для молока. Каждый из этих предметов некогда принадлежал какой-то семье, которую остановили или…

Прекрати, говорю я себе, пытаясь разорвать круг. Прекрати. Теперь это случается со мной сплошь и рядом. Мой мозг спотыкается. Или повторяет одно и то же, как заевшая патефонная пластинка. Он не дает мне думать об одних вещах, а о других не перестает думать опять и опять. Иногда с ним бывает все в порядке, он выздоравливает. Но в других случаях пусковым механизмом становятся какие-то вещи, которые я не могу предсказать. Это что-то вроде гололеда, никогда не знаешь, где он есть, а где его нет.

Я смотрю на противоположную сторону дороги, на холмистые сельскохозяйственные угодья, пытаясь заставить себя подумать о чем-то другом. Хлама там не видно, впереди простирается вспаханная земля, бурая и рыхлая, и на нее мне тоже тяжело смотреть.

Иногда дело было не в том, что семья уставала, а в том, что людей просто расстреливали на месте. Иногда целые деревни превращались в братские могилы. Я зажмуриваю глаза.

«Все кончено, кончено, кончено».

Когда-то мне нравился запах земли. Когда на каникулы мы ездили в деревню, я с Абеком палками чертила на земле буквы; я учила его алфавиту.

A – Абек.

В чем же дело – может быть, сейчас я чую что-то лежащее под этой вспаханной землей, что-то зловонное и ужасное?

B – баба Роза.

– Может, остановимся, чтобы пообедать? – предлагает Дима, и при звуке его голоса, прервавшем мои мысли, я чувствую облегчение.

– Ты не против, если мы просто поедем дальше? Мне хочется поскорее доехать до Абека. Если, конечно, ты не хочешь сделать остановку, – поспешно добавляю я. Мы с Димой впервые так надолго остаемся вместе, сегодня он вывел меня с территории госпиталя. Но если ему это и кажется странным, он не подает виду.

– Нет, мы можем ехать дальше. Я хочу довезти тебя до дома. Хочешь чего-нибудь еще? Воды? Или подвигать ноги?

– Размять ноги, – поправляю его я.

– Размять?

– Да, надо говорить так. Это идиома. То есть такое выражение.

– Тебе нужно размять ноги? – Он доволен, что выучил новое выражение – протянув руку, он хлопает меня по коленке.

«Тебе повезло, – говорили мне другие девушки-ничегошницы. – Будь с ним ласковой».

Не знаю, случайно ли Диму перевели в Сосновец. Возможно, он сам попросил о переводе туда. Мне не хотелось спрашивать его об этом – я считала, что лучше не вносить ясность в наши отношения.

– Нет, я… мы не могли бы просто ехать дальше? – спрашиваю я. – Для меня это было бы лучше всего. Может быть, ты мог бы рассказать мне какую-то историю. Или я могу попробовать отдохнуть.

В его глазах сразу же отражается участие.

– Да. Тебе надо отдохнуть. Отдыхай, а я отвезу нас домой.

* * *

Я вовсе не собиралась закрывать глаза – я искала тишины и покоя, а не сна. Но, видимо, они закрылись сами, потому что внезапно я чувствую, что машина резко останавливается.

– Зофья. – Дима осторожно трясет меня за плечо.

Мои глаза открываются, я осматриваюсь по сторонам. Местность стала более ровной, солнце уже находится в середине неба – выходит, прошло несколько часов. Дима широко улыбается, показывая на что-то, находящееся за ветровым стеклом.

Поначалу я не понимаю, на что мне нужно смотреть, а когда до меня доходит, не верю своим глазам. Деревянная табличка с аккуратно выведенными буквами.

– Как, уже? – задохнувшись, выговариваю я.

– Я же тебе говорил – это хорошая машина. Быстрая.

SOSNOWITZ – гласит надпись на табличке. Когда немцы явились в Сосновец, они дали ему немецкое имя.

Но я имела в виду отнюдь не скорость машины, не то, что она быстрая. «Неужели мы тут? Неужели я уже дома?» Куда легче было воображать, что зло творилось не здесь, а где-то далеко. На другом континенте. Но Биркенау, первый лагерь смерти, в который мы попали, расположен всего в двадцать пяти километрах от моего города.

– Это здесь, да? – спрашивает Дима. Он остановил свой джип и глядит на меня с удивлением. Моя реакция отличается от той, которую он ожидал.

– Да, здесь.

– Скажи мне, куда ехать теперь.

Я сглатываю, смотрю по сторонам.

– Домой. К Абеку.

– В какую сторону?

Мы стоим неподалеку от окраины Сосновца. Вокруг разбросаны маленькие крестьянские хозяйства, маленькие участки земли. Когда мы подъедем ближе к центру, дома будут стоять чаще и среди них будут многоквартирные, в три или четыре этажа. Вдалеке я вижу заводской район; если бы мы сейчас были ближе к нему, я смогла бы различить сажу, выбрасываемую из труб заводов – она висит в воздухе над трамвайными проводами. Широкие мощеные площади. Электрические фонари на улицах, закусочные, в которых обедают рабочие, торопясь наесться в свой обеденный перерыв.

– Зофья?

Я собираюсь с мыслями. Есть два адреса, которые я могла бы назвать Диме. Первый находится в районе, называемом Шродула, на окраине города, в еврейском гетто, в которое мою семью загнали, когда мне было тринадцать лет. Груды мусора на улицах, разрушающиеся стены, пустыри. Нам шестерым приходилось ютиться в одной комнате.

Второй адрес – это мой настоящий дом, тот, который принадлежал бабе Розе – там выросла моя мать, а когда она вышла замуж за моего отца, туда переехал и он. Этот дом находится ближе к центру.

– Поверни направо, – говорю я. К нашему настоящему дому. Я планировала встретиться с Абеком именно там. Так я ему и сказала: «Повтори адрес, Абек. Помнишь растущие там березы?» А что, если он уже давно ждет меня там, ждет один-одинешенек? «Я старалась выздороветь быстрее, Абек. Правда, старалась».

Дима поворачивает, и гравийная дорога сменяется мощеной. Мы проезжаем мимо мужчин в простой рабочей одежде, затем их сменяют мужчины в костюмах и шляпах. Дима приветственно поднимает руку, и один прохожий осторожно машет в ответ, но остальные словно не замечают нас вообще.

– Что это? – спрашивает Дима, показывая на ветровое стекло, на виднеющуюся среди зданий зелень.

– Это Селецкий парк. Иногда мы приезжали сюда на школьные экскурсии.

– А! – Несколько минут спустя он показывает рукой на что-то еще. – А что вот это?

Дима так радуется, осматривая город, будто он и сам здесь на экскурсии со своей школой, будто мы вместе приехали сюда на каникулы. В госпитале нас готовили к этому, говорили, что по возвращении домой у нас могут возникнуть странные чувства, но такого я не ожидала. Внутри у меня все сжалось, во рту металлический вкус.

– Это замок? – Дима показывает на самое нарядное из виденных нами зданий.

– Это вокзал. Раньше по выходным там открывался рынок. Мы называем Сосновец… – Я замолкаю, потому что даже это воспоминание, не имеющее никакого отношения к делу, вызывает у меня душевную боль. – Мы называем его Сковородкой.

 

Мой прекрасный безобразный город. Сосновец не похож на красивые города вроде Кракова, в который мама возила меня на праздничные обеды, когда наступал мой день рождения. В Сосновце промышленные магнаты строили свои заводы: здесь выплавляли чугун, варили сталь, изготавливали канаты и краски. Улицы в городе широкие, здания функциональные, в воздухе полно дыма. Главное здесь – польза, а не шарм. Кто может любить город, который прозвали Сковородкой?

Моя семья любила его. Мы и не подозревали, что наша любовь к городу настолько безответна.

Я знаю, что многие в Польше оказывали сопротивление немецким войскам: Армия крайова, Национальные вооруженные силы, Еврейский воинский союз – все они боролись против оккупантов. Я знаю – я услышала об этом позже, – что в Варшаве было восстание, что город более шестидесяти дней воевал против нацистов, поэтому-то Варшавы, можно сказать, больше и нет, немцы покарали город, стерев его с лица земли.

Но мне также известно, что, когда немцы вошли в Сосновец, многие жители города уже отлично выучили нацистское приветствие.

Окружающий пейзаж становится более знакомым, теперь все вокруг напоминает мне о моей семье. Мы проезжаем мимо библиотеки, во всяком случае, раньше в этом здании была именно она. А вот рынок, на котором мы покупали провизию в ту неделю, когда произошло вторжение. Было самое начало сентября, и наши буфеты и кладовые стояли пусты, поскольку мы только что вернулись из отпуска и с каникул. В магазине основные продовольственные товары, такие как хлеб, были уже раскуплены, и оставались только деликатесы. Например, блины, чтобы делать блинчики с мясом. Стеклянные банки с вареньем из ревеня, стоящие рядами за спиной растерянного хозяина магазина.

– Мы купим все, – тихо сказала мама.

И в первые две недели немецкой оккупации мы питались так, словно у нас был праздник.

* * *

Джип объезжает вокруг здания из красного кирпича с арками, украшенными по краям известняком, и я не дожидаюсь очередного вопроса Димы. – Это дворец Дителя, – говорю я. – Хайнрих Дитель первым стал строить в Сосновце текстильные фабрики.

Когда я произношу слова «дворец Дителя», мое сердце начинает биться чаще и пересыхает во рту. Значит, скоро мы подъедем к моему дому. Именно по этой дороге ходил мой отец, когда направлялся на свою фабрику.

Я всматриваюсь в дворец Дителя и вижу, что на его воротах вывешен не флаг семьи Дитель – на них развевается красное знамя с желтыми серпом и молотом и пятиконечной звездой.

– Наверное, тебе надо сюда, Дима. – Я показываю на советский флаг.

Его лицо светлеет.

– Да. Я остановлюсь здесь, а потом отвезу тебя к твоему дому, хорошо?

Меня охватывает паника, сердце колотится еще быстрее.

– Нет! Сначала мне нужно добраться до моего дома.

У него вытягивается лицо.

– Это займет всего несколько минут.

Я подавляю раздражение и уже берусь за ручку двери.

– И до моего дома всего несколько минут.

– Но, Зофья. – Кажется, моя невесть откуда взявшаяся храбрость ошеломила его – она ошеломляет и меня саму.

– Тебе надо идти туда. Уверена, что ты хочешь доложить о своем прибытии старшим офицерам.

«А мой брат, возможно, уже дома, и я не могу ждать. И не хочу встречаться с ним на глазах у других».

– Ты будешь беречь себя, пока меня не будет? – неохотно спрашивает он.

– Я могу записать адрес, и ты сможешь приехать ко мне, когда закончишь свои дела.

В конце концов я уговариваю его. Я не лгала – до моего дома и вправду всего несколько кварталов, а если срезать путь по проулкам, идти придется и того меньше, и именно это мои ноги делают сами – я бегу, бегу по камням, и моя нога, на которой ампутированы пальцы, болит. Я не могу бегать; я уже несколько лет слишком слаба для этого, однако я все-таки бегу, и мое сердце разрывается в груди.

И вот я уже почти на месте. На белой табличке написано название улицы: «МАРЬЯЦКАЯ».

Это короткая улица, в основном состоящая из многоквартирных домов. Наш дом стоит на ее середине, он четырехэтажный и выстроен из розоватого песчаника.

Я тысячу раз репетировала этот момент. Что я сделаю, если на месте окажется наш старый швейцар. Что я буду делать, если там другой швейцар, который не знает меня.

Но у входа никого нет. Никто не останавливает меня, не мешает войти, и я толкаю дубовую входную дверь. В вестибюле все тот же мраморный пол. Та же мерцающая лампочка. «Я дома».

Возле ряда почтовых ящиков я останавливаюсь. Засунув руку в наш ящик, я нащупываю латунный ключ – он приклеен скотчем там, где никто бы его не нащупал, если бы не знал, где искать. Тяжелый фигурный ключ падает в мою ладонь, а скотч рассыпается, превратившись в бурые хлопья.

Может быть, Абек уже дома и ждет меня. Мое сердце трепещет, полное надежды, пока я бегу по лестнице вверх. Огонь в печи. Чистое белье на кроватях.

Едва я дотрагиваюсь до дверной ручки, как дверь открывается.

B

– Абек! – Я вбегаю в прихожую. – Абек? Ты тут?

Прямо передо мной, в гостиной, я вижу мебель, но ее мало, и она не наша. Посреди комнаты расстелен ковер, слишком современный, бабе Розе он был бы не по вкусу. На нем стоят не знакомый мне шезлонг и несколько хилых на вид стульев.

Должно быть, я нахожусь не в той квартире, не на четвертом, а на третьем этаже. Должно быть, я опять все перепутала.

Но нет, отсюда я вижу в середине пола гостиной три круглых пятна от воды. Не могли же они перебраться в нижнюю квартиру. Шесть лет. Я не была в этом доме уже шесть лет. Я не перепутала квартиру. Просто с тех пор, как я покинула ее, собственная ее жизнь шла своим чередом.

Я дома. Я дома. Звук, слетающий с моих уст – это нечто среднее между вскриком и всхлипом.

Воздух здесь остался таким же, каким и был, жарким и душным. Мама всегда говорила, что это неизбежный минус проживания на верхнем этаже. Что это? Неужели я чую едва различимый запах табачного дыма от сигареты, которую тетя Майя всякий раз выкуривала на ночь? Я опускаю взгляд и обнаруживаю, что, сама того не сознавая, сняла обувь. Я не делала этого уже давным-давно. Даже по ночам. Я спала, держа обувь в руках, чтобы ее не украли, чтобы быть готовой бежать. «Это потому, что сегодня четверг. По четвергам мама всегда мыла полы».

Мои ноги не забыли, что нужно разуться, а руки не забыли положить узелок с едой туда, где раньше стоял комод.

– Это я, – не забывает сказать мой голос, и, возможно, в этой квартире мой голос вспомнил, что прежде он был выше. Что он был резче, и в нем звучала уверенность.

Сейчас единственным ответом ему становится эхо.

Сначала комната Абека. Я пытаюсь сосредоточиться, идя к самой маленькой из комнат, находящейся в конце коридора. Мои ступни липнут к натертому мастикой паркету из древесины грецкого ореха – раньше здесь лежала ковровая дорожка, – я толкаю резную дверь. Небесно-голубые стены – немцы не стали менять их цвет. Белая отделка, занавески на окне.

Но это единственное, что мне знакомо. Мебели тут нет. Пропала даже кровать. В углу лежит груда мятого постельного белья, но я не могу сказать, спал ли здесь кто-то в недавнем прошлом, или же белье бросили те, кто украл кровать. Когда я подношу к носу простыню, от нее слегка пахнет плесенью. Стенной шкаф Абека пуст. Нет ни книжек с картинками, ни коллекционных машинок, ни одинокого, случайно зацепившегося за дверцу носка.

Пройдя назад, я захожу в соседнюю комнату – это была спальня моих родителей – затем в комнату бабы Розы, и в каждой пустой комнате чувствую, что моему мозгу хочется разлететься на куски.

Моя комната, та, которую я делила с тетей Майей. Ее стены обшиты панелями из темного дерева – пока дедушка не умер, здесь был его кабинет. Отсюда тоже пропали кровати. Я оглядываю стены – когда-то я наклеила на них рекламные плакаты железнодорожных компаний с изображениями достопримечательностей. Кто-то пытался их соскрести, но я все еще могу различить половину Эйфелевой башни.

Если Абек побывал здесь, он бы оставил мне что-то именно в моей комнате – письмо или какой-то знак. В этом я уверена. Что-то, говорящее: «Я тут был. Подожди меня». И я подбираю валяющееся у плинтуса заплесневелое полотенце, трясу его, затем провожу кончиками пальцев по подоконнику в надежде на то, что в раму засунут листок бумаги.

В моем стенном шкафу висят голые деревянные вешалки, а на верхней полке лежит не знакомый мне мягкий саквояж. Я беру его, переворачиваю, но из него ничего не выпадает. Он пуст, и у него сломана застежка – потертая багажная принадлежность, которую те, кто здесь жил после нас, даже не потрудились забрать с собой.

Они оставили мне хлам. Они не оставили мне ничего. Они не оставили ничего нам с братом. Теперь эта квартира кажется мне одновременно и хорошо знакомой, и чужой. Как что-то может казаться сразу и чрезмерным, и недостаточным?

На полу стенного шкафа стоит деревянный сундук, он прячется в уголке, как будто его поместили сюда нарочно, а не просто оставили второпях. Мое сердцебиение учащается, и я падаю на колени.

Сундук тяжел, он царапает пол. И тут со стороны парадной двери доносится знакомый шум. Там кто-то есть.

– Абек!

Я бегу по коридору обратно и резко останавливаюсь, добежав до прихожей. Перед открытой дверью стоит женщина, тонкая, как тростинка, с половой щеткой наперевес. Увидев меня, она вздрагивает и смотрит поверх моего плеча, словно желая убедиться, что я здесь одна.

– Пани Войцик? – говорю я. Это моя соседка. На ее лице я замечаю морщины, которых не было, когда мы виделись в последний раз, ее волосы поседели. – Пани Войцик, я Зофья. Зофья Ледерман.

Ее глаза моргают, но она не ставит щетку на пол – только чуть-чуть опускает ее. – Зофья?

Я подхожу ближе. Пани Войцик я знала хуже остальных наших соседей по этажу, но сейчас ее вид радует меня едва ли не до слез. Она из прошлого. Единственное полученное мною свидетельство того, что хотя бы часть моей прежней жизни может существовать и теперь.

– Да, это я. А о ком подумали вы?

– Я думала, это бродяги, самовольно вселившиеся в дом.

– Значит, вот кто здесь жил?

– Какое-то время здесь жила приятная немецкая пара, но потом…

– Похоже, они уехали.

– Да, незадолго до того, как все закончилось, а потом здесь бывали только бродяги. Мне приходилось их гонять, поскольку из-за них в доме становилось опасно жить. – Она смотрит на меня, как будто ожидает, что я каким-то образом объясню появление этих бродяг, и, когда оказывается, что я не могу ничего объяснить, вздыхает. – Как бы то ни было, ты вернулась.

– Да, вернулась, – зачем-то повторяю я.

Она ставит щетку сбоку от себя и оглядывается по сторонам, замечая скудную мебель, поломанные стулья.

– Здесь мало что осталось, верно?

– Думаю, бродяги вынесли мебель.

Она пожимает плечами.

– Или сожгли. Здесь бывало холодно.

– Ах, вот оно что, – произношу я, и мы пристально смотрим друг на друга. Я больше не знаю, как мне говорить с моей соседкой. «Как там ваши маки? По-прежнему растут и цветут? Ваши собаки все так же здоровы?» Когда я видела пани Войцик в последний раз, она гуляла с ними по улице, и тут немецкий военный потребовал, чтобы я показала ему свои документы. Он потребовал того же у какого-то мужчины, и этого мужчину схватили за подмышки и увели. «Пани Войцик, у вас на глазах схватили еще много людей? Как вы пережили остальное время войны?»

Пани Войцик, похоже, также не знает, что сказать. После неловкого молчания она кладет руку на дверную ручку и поднимает брови, смущенно прощаясь.

– Подождите, – говорю я. Когда она снова поворачивается ко мне, ее движения кажутся мне усталыми. – Пани Войцик, до меня сюда кто-то приходил? Я имею в виду не бродяг, а человека из моей семьи.

Я не могу заставить себя произнести имя Абека, но мне также не хочется объяснять, почему остальные члены моей семьи больше не вернутся сюда никогда.

Она уверенно качает головой.

– Нет, ты первая. И я узнала тебя с трудом.

– Это точно? Сюда не приходил мой брат?

– Я не видела тут никого из вашей семьи. Если честно, я не думала, что кто-то из вас вернется.

Она снова замолкает, крутя дверную ручку, но так и не переступая порог. Как будто пытается придумать, что еще может мне сказать.

– У нас здесь больше нет мусорщика, – говорит она наконец. – Если тебе надо что-то выбросить, приходится выносить это на улицу и там сжигать. Если не сжигать объедки, до них добираются собаки и крысы.

 

– Спасибо.

Я вспоминаю свои хорошие манеры и провожаю пани Войцик до лестницы, а потом запираю дверь, чтобы в квартиру больше не смогли войти непрошеные гости.

Мне надо перенастроить себя, заставить мозг перестать опять ходить по кругу. Стены квартиры гудят воспоминаниями о бродягах, которые приходили сюда и жгли мебель моей семьи вместо дров, потому что было холодно, потому что им больше негде было жить, потому что они были бродягами. Поэтому-то они и жгли мебель и поэтому-то стены и гудят.

«Нет. Перестань».

Я возвращаюсь к своей комнате и останавливаюсь в дверях. Я что-то делала, когда пришла пани Войцик. Что же я делала? Пани Войцик подошла к двери, а я в это время… сундук в углу стенного шкафа.

Это сундук для приданого. Полированный клен, на крышке вырезан цветок. Может быть, это сундук тети Майи? У меня осталось какое-то смутное воспоминание о чем-то похожем – тот сундук стоял у нее под кроватью, и он был полон полотенец, скатертей, постельного белья и носовых платков, на которых были вышиты ее инициалы, а рядом оставлено место для инициалов будущего мужа. Замок сундука заржавел, и мне не сразу удается его открыть. Но в конце концов я откидываю крышку, и у меня перехватывает дыхание.

Внутри сундука лежит то, что осталось от моей жизни.

Когда мою семью выгнали из этой квартиры в гетто, нам разрешили взять лишь то, что мы могли унести. Мы смогли взять только практичную одежду и только самую необходимую посуду. И фотографии. Фотографии были так ценны, что мы забрали их, вынув из рамок, так что я знаю – в этом сундуке их нет.

Но остальное лежит здесь. Слои одежды, переложенные папиросной бумагой, то, что мы не могли унести, но не хотели отдавать в чужие руки. Мамино свадебное платье. Платье, которое я надевала на мой тринадцатый день рождения. Все это сохранила «приятная немецкая пара», они наверняка были нацистами. Значит, вот что считается добротой, если ты нацист?

На швейной фабрике «Хромицкий и Ледерман» своими вышивками славилась баба Роза, но иголкой и ниткой неплохо владела и я. Через несколько лет я могла бы и превзойти ее. Большая часть работы выполнялась на швейных машинках, но вышивки мы делали руками. Баба Роза говорила, что благодаря им у наших покупателей появляется такое чувство, будто приобретаемая ими одежда не куплена, а сшита на заказ, такое чувство, будто о них заботятся особо. Хромицкий и Ледерман, аккуратным курсивом вышивали мы.

А когда я шила одежду для моей собственной семьи, мне иногда случалось вышивать на ней что-то особенное, что-то незаметное, спрятанное под этикеткой или внутри шва. Имя Майя, вышитое темно-синей ниткой и строчку из любовного романа, который она не должна была давать мне читать. Дата свадьбы бабушки и дедушки, вышитая на скатерти, которую мы подарили им на юбилей.

Достав из сундука старую школьную форму, я провожу пальцем по ее подолу – на его подгибе я тайно вышила имена всех моих подруг. А на подкладке старого зимнего пальто моей матери вышито несколько строчек из стихотворения о весне. Никто не смог бы их увидеть – я вышила их не для того, чтобы их можно было прочесть.

Когда мы только перебрались в гетто, Абек потерялся. Он заблудился, и его не было несколько часов, потому что нашего нового адреса он не знал. Мама, конечно же, любила его – она любила нас обоих. Но после рождения Абека она долго болела, не выходя из своей комнаты. «Она слишком слаба, – так говорили папа и дедушка с бабушкой. – Ей пришлось нелегко». Когда он был мал, я заботилась о нем. А в тот день, когда он потерялся и его привел домой добрый прохожий, бродивший по улицам вместе с ним, пока Абек наконец не узнал наш дом, первым делом он, плача, подбежал именно ко мне. И именно я пообещала, что больше никому не придется с трудом возвращать его домой.

Для этого я вышила имя и фамилию брата под этикетками всех его рубашек, а еще адреса – адрес нашего настоящего дома и того, в котором мы стали жить, когда нас выгнали в гетто, и сверх того имена наших родителей и мое собственное имя.

А затем я принялась вышивать опять. Я вышивала целые истории, мелкими-мелкими буковками на кусочках тончайшей кисеи, а затем складывала их по двенадцать раз и вшивала под этикетки.

Одна такая история была вшита в его курточку в тот день, когда мы все явились на футбольный стадион. Это был мой подарок ему на его день рождения, самая лучшая моя вышивка. История нашей семьи, рассказанная с помощью букв алфавита.

A – это Абек.

B – это баба Роза.

С – это Chromicki amp; Lederman[1], название нашей швейной фабрики и D – это Декерта, название улицы, на которой находится наша синагога, хотя мы ходим туда только по большим праздникам.

H – это Хелена, имя нашей мамы; M – это тетя Майя; Z – это Зофья.

Как-то так. Всего я уже не помню. По алфавиту от A до Z – после одних букв были вышиты целые абзацы, а после других всего несколько слов. В последние минуты перед тем, как мы все отправились на стадион, будто бы для того, чтобы сфотографироваться для новых удостоверений личности, я сняла историю нашей семьи со стены, на которой она висела, и зашила в его курточку, после чего заставила Абека надеть ее.

Как будто знала, что нас ждет.

Эта мысль приходила мне в голову потом. И тогда, когда я голодала в Биркенау, и тогда, когда на фабрике в Нойштадте работала на ткацком станке («Эта девка умеет ткать», – сказала охранница, вытащив меня из когтей смерти и отправив на работу), – и тогда, когда зимний холод замораживал пальцы моих ног, пока мы шли 140 километров до Гросс-Розена, куда эсэсовцы погнали нас с ткацкой фабрики, и перед тем, как я лишилась чувств в женском бараке, когда лагерь освободила Красная армия и нацисты сбежали. Должно быть, я знала, что нам приказали явиться на футбольный стадион вовсе не затем, чтобы изготовить для нас новые удостоверения личности. Иначе зачем мне было заставлять Абека надеть ту куртку? Ведь на улице было слишком тепло, чтобы надевать куртки или пальто. И к тому же эта куртка уже была ему тесновата. Кто вообще зашивает историю семьи в куртку?

Либо тогда я уже знала, что с нами случится беда, либо к тому времени сошла с ума.

Мне надо разыскать моего брата.

Мне надо разыскать моего брата, потому что война закончена, но я все еще не чувствую себя в безопасности. И думаю, он тоже.

«Я не думала, что кто-то из вас вернется». – так сказала пани Войцик. Но она произнесла это не с благодарностью Богу, не так, словно хотела сказать: «Я так рада видеть тебя». В ее голосе прозвучала не радость, а разочарование. Как будто на самом деле она имела в виду другое: «Я надеялась, что они прикончили вас всех».

1Хромицкий и Ледерман (польск.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru