Возможно, ответом Элимана в этой истории стало молчание. Но что это за писатель, который молчит?
Во вчерашнем номере «Ревю де Дё монд» сообщается о выходе у одного начинающего издателя «весьма необычного дебютного романа, автором которого будто бы является чернокожий, некий африканец из Сенегала».
А мы смело вычеркиваем это скептическое «будто бы»: эта изумительная книга, «Лабиринт бесчеловечности», – шедевр чернокожего автора, африканца до мозга костей […].
Потому что месье Элиман – действительно поэт и действительно негр. […]. Под описанными в романе ужасами скрывается глубокий гуманизм. […].
Автор, которому, по словам издателя, месье Элленстейна, едва исполнилось двадцать три года, оставит след в нашей литературе. Скажу больше: за ранний возраст и великолепие поэтических видений его можно назвать «негритянским Рембо».
Огюст-Раймон Ламьель
«Юманите»
Год тому назад я упивался счастьем каждого дня, наполненностью каждой недели, безудержным ликованием каждого нового начала: я понимал, что влюблен, и молился, чтобы это никогда не кончалось. Аида, как ей казалось, своевременно предупредила меня о грозящей опасности. Но это «своевременно», конечно же, запоздало: я уже достаточно долго любил ее к моменту, когда она призналась, что не может позволить себе такую роскошь, как привязанность. «Рано или поздно работа потребует моего присутствия в другом месте, возможно надолго, и я уеду», – сказала она.
Это было честно, следовательно, жестоко. Я любил ее с бешенством ребенка, который не в состоянии найти язык для выражения своих чувств, испытывал ярость, сам не зная, кто из нас двоих ее вызвал. Поскольку каждый день или каждая ночь с Аидой могли оказаться последними, я проживал их с необычайным волнением, с болью, а порой (хоть я и старался побороть это чувство) даже с надеждой: вдруг она останется со мной, а не отправится куда-то на край света фотографировать вспыхнувшую там революцию? Величайшее из потрясений происходит на твоих глазах: смотри, я влюбился в тебя. Она отворачивалась. Но на меня это не действовало. Я не сдавался.
Однажды, в порыве отчаяния или, наоборот, в безумной надежде, я произнес роковые три слова. В ответ – ничего, ни осмотрительного «я тебя тоже», ни даже вызывающего «а я тебя нет». Аида вообще не ответила, и я знал: ставить ей это в вину несправедливо, ведь я еще раньше понял, что рассчитывать на взаимность не могу. Если уж совсем честно, в глубине души мне это даже нравилось. Наверное, в любви я, подобно многим другим, был мазохистом. Я словно играл в теннис с невидимым партнером, перебрасывал признания в любви, как мячики, поверх сетки. Они падали в темноту на другой половине корта, и я не знал, прилетят они обратно или нет: эта пытка неизвестностью доставляла мне извращенное удовольствие. Кто в неведении, в том еще живет надежда; из молчания Аиды могли воссиять несколько слов, как свет жизни из первозданного хаоса. У меня было много мячей. Я подавал снова и снова. Я был готов к тому, что матч окажется сверхдолгим.
Но вышло иначе. Однажды ночью Аида сказала, что уезжает на родину, в Алжир, где назревает историческая народная революция. То есть нам осталось шесть месяцев жизни. Я был как человек, у которого диагностировали рак в терминальной стадии. Той ночью я втайне от всех начал писать «Анатомию пустоты». Роман о любви, прощальное признание, свидетельство разрыва, прелюдия к одиночеству: все сразу. Я писал его три месяца, и в это время мы продолжали встречаться. Почему? Сознание, что она живет со мной в одном городе, а я с ней не вижусь, было мучительнее, чем сознание предстоящей разлуки. Я любил любить ее, amare amabam[10], любил свою любовь, любил наблюдать за собой, охваченным любовью. Жизнь как картина, изображенная на другой картине, сведенная к одному-единственному измерению. Это было не обеднение, а сосредоточение всего моего существа на одной-единственной цели. Если бы в тот момент меня спросили, чем я занимаюсь в жизни, мой ответ был бы скромно-горделивым и трагическим: я просто люблю. Я уже жил так, словно был запечатан; а когда на ваше тело поставлена печать, это означает слепую покорность.
Я написал «Анатомию пустоты», никому об этом не сказав, очень быстро, и послал ее в одно дружественное издательство. Три недели спустя я, к своему величайшему удивлению, получил от них письмо (обычно они отвечали самое раннее через три месяца), в котором они сообщали, что хотели бы выпустить книгу как можно скорее. «Анатомия пустоты» вышла в свет за три дня до отъезда Аиды. Я посвятил книгу ей. Но ее это не удержало. Она отправилась в Алжир освещать революцию. Перед отъездом я спросил у нее, сможем ли мы остаться на связи. И получил ответ в духе Бартлби[11]: она бы предпочла отказаться. И объяснила почему: оставаться на связи значило бы надеяться, пусть и безотчетно, что наши отношения однажды могут возобновиться. А ей не хотелось, чтобы мы запрещали себе любить снова, любить чьи-то другие лица. Мне было нужно только ее лицо, но я согласился с ее решением – то ли от любви, то ли из малодушия. Она удалила свои аккаунты в социальных сетях, закрыла почтовый ящик и предупредила, что, прибыв на место, сменит номер телефона, так что писать ей бесполезно. Я каждый раз говорил «да». В наших отношениях тон всегда задавала она. Так я в один прекрасный день оказался один, и задать тон было некому. К одиночеству нельзя подготовиться, но можно постепенно привыкнуть, спускаясь со ступеньки на ступеньку; я же был сразу низвергнут на самое дно. Но я дал клятву.
В каком-то смысле Элиман стал первым человеком, который, будучи изгнан из рая, не смог найти прибежища нигде, кроме как там же, только на обратной стороне. На изнанке рая. А что такое изнанка рая? Позвольте гипотезу: изнанка рая – это не ад, это литература. Решение: когда Элимана убили как писателя, ему оставалось лишь умереть (или воскреснуть?) с помощью литературного текста.
Только остряк-социалист вроде Огюста-Раймона Ламьеля мог увидеть в «Лабиринте бесчеловечности» творение «нового Рембо», пусть даже негритянского. Эта книга – брызги слюны самонадеянного дикаря, вообразившего себя мастером фейерверков в языке, с таинственным пламенем которого он еще не умеет обращаться, и в итоге обжегшего себе крылышки.
[…] Дикая жестокость африканцев – не плод воображения: мы могли в этом убедиться на фронтах Великой войны, где отважные, но свирепые полчища негров внушали ужас не только врагам, но и самим французам. «Лабиринт бесчеловечности» – еще одна констатация этого факта. Африка и раньше отталкивала нас. А сейчас она нам просто отвратительна. Колонизация должна продолжаться, недопустимо откладывать христианизацию этих несчастных отверженных душ. Иначе мы получим новые книги того же свойства.
[…] Вся эта писанина наглядно показывает, что цивилизация лишь поверхностно затронула этих негритосов, способных только грабить, бесчинствовать, разорять, жечь, пьянствовать, развратничать, поклоняться идолам, убивать […].
Эдуар Вижье-д’Азенак
«Фигаро»
Санца пригласил всю нашу компанию к себе на ужин сегодня вечером. Я пошел туда без особой охоты, размышляя о пустоте того, что я пишу, о лживости того, что я пишу, о том, как далеко от жизни то, что я пишу. Права была Сига Д.: с насеста, на котором я сидел и изрекал суждения о литературе, я устремился ввысь, чтобы, как сокол, парить над миром; но это были лишь демонстрационные полеты, а не боевые вылеты, потешные бои вместо смертельных схваток. Я прятался за литературой, как за витриной или за щитом; а жизнь с ее жестокостью, ее напором, ее ударами ниже пояса оставалась по другую сторону. Надо было раскрыться, вступить в борьбу, быть готовым получать затрещины и, быть может, давать сдачи. Надо было найти в себе немного мужества не торговаться, не мухлевать, не искать лазейки; немного мужества, вот и все. Это цена, которую надо было заплатить.
Дискуссия за ужином у Фостена Санцы показалась мне вялой, и я в ней почти не участвовал. Беатрис Нанга едва поздоровалась со мной и за весь вечер больше не сказала мне ни слова. Казалось, каждый из присутствующих думал о чем-то своем. Санца попытался подбросить дров в угасающий спор, но все его усилия разбивались о стену равнодушия и скуки. Ева Туре не сделала ни одного фото для соцсетей. В этот вечер все было не так. И мы рано разошлись. Беатрис Нанга, садясь в такси, метнула в меня испепеляющий взгляд. Ева вызвала своего личного таксиста. А мы с Мусимбвой пошли пешком. По дороге я поделился с ним своими открытиями, сделанными в архиве прессы. Он спросил, собираюсь ли я в Амстердам. Я ответил, что это не исключено.
– Все это заслуживает книги, – сказал он. – И ты это знаешь. Я бы с удовольствием принял участие в этой затее, но не смогу. В последние дни я много думал. Сейчас у меня в голове план другой книги. Я возвращаюсь в Конго. Не знаю, готов ли я к этому, но я должен ехать.
Знаю, в эту тяжелую минуту надо было сказать ему что-то серьезное, или утешительное, или прекрасное, или просто отпустить шутку, но мне ничего не пришло в голову: рот остался закрытым, и молчание усугубило тяжесть минуты. Каждый из нас ушел к своей книге.
Мусимбва редко говорил о родной стране. Я знал только то, что он бежал от войны еще ребенком вместе с теткой, которая умерла в прошлом году. Он ничего не рассказывал об обстоятельствах своего бегства, о родителях, о своей жизни до эмиграции. Однажды я спросил, почему он лишь бегло упоминает о своем прошлом. Никогда не забуду его ответ:
– Потому что от Заира у меня остались только печальные воспоминания. Я провел там самые счастливые минуты своей жизни. Но всякий раз, когда я вспоминаю о них, я чувствую себя несчастным. Это воспоминание подтверждает, что они не просто остались в прошлом – они уничтожены, а вместе с ними уничтожен целый мир. От Заира у меня остались только печальные воспоминания. Среди них, конечно, есть плохие. Но есть и хорошие. Я хочу сказать: ничто так не печалит человека, как воспоминания, даже счастливые.
Больше я не решался говорить с ним об этом периоде его жизни. Хотя чувствовал, что именно там скрыты ключи ко всем загадкам его творчества. Например, во всех его книгах или есть глухой персонаж, или встречаются выразительные метафоры глухоты. Он никогда не объяснял причину, но интуиция говорила мне: хочешь понять Мусимбву – ищи подсказку здесь.
Мы все еще шагали по улице. Он прервал молчание:
– Что побудило тебя стать писателем, Файе? Можешь ли ты назвать событие, о котором ты вспоминаешь и думаешь: с этого начался мой путь в литературу?
– Трудно сказать. Возможно, все началось с книг, которые я прочел. Хотя не знаю. У меня нет впечатляющей истории о том, как я осознал свое призвание. Такой, например, как у Харуки Мураками. Ты ее знаешь? Нет? Представь себе матч по бейсболу. Движение мяча, рассекающего воздух, исполнено чистоты и гармонии. Мураками следит за безупречной траекторией полета и вдруг осознаёт, что он должен делать, кем должен стать: великим писателем. Этот мяч стал для него литературным озарением, знаком свыше. У меня не было мяча. Не было озарения. Вот почему я говорю, что, как мне кажется, в литературу меня привело чтение. А ты знаешь, почему стал писателем?
Он сказал, что да. Но мы уже были у перекрестка, где наши пути расходились, и он не успел (или не захотел) рассказать подробнее о том, как ощутил свое призвание. Только спросил, каким будет следующий этап моих поисков. Я ответил, что пока в точности не знаю, хотя нельзя исключать, что в скором времени загляну в Амстердам, к Сиге Д. А он собирался в ближайшую неделю уехать в Демократическую Республику Конго. Причем готовился к этой поездке по минимуму. «Еду, можно сказать, наудачу», – сказал он с улыбкой. Но от этой улыбки мне стало немного грустно.
Мы договорились еще раз встретиться до его отъезда, напиться, как никогда не напивались, и почитать вслух наших любимых поэтов и прозаиков. Ведь только так, признались мы себе, два молодых писателя, ставших друзьями и готовых ринуться в неизведанное, могли достойно попрощаться. Думаю, в глубине души мы оба понимали, что эта прощальная литературная попойка не состоится. Мы тогда виделись в последний раз перед долгой разлукой. И делали вид, будто верим в предстоящую вечеринку, чтобы сгладить впечатление от сегодняшней. Мы, конечно, еще перезвонимся, но уже не увидимся. Когда состоится наша следующая встреча, мы будем уже другими. Возможно даже, мы просто станем мужчинами.
В последние несколько дней нам приходится слышать, что недавно ставший сенсацией «Лабиринт бесчеловечности» Элимана (издательство «Жемини») дает адекватное представление об африканской цивилизации. Критики, стоящие на прямо противоположных идеологических позициях и высказывающие полярные точки зрения на этот роман, сходятся в одном: это африканская книга. На наш взгляд, все они ошибаются: книга эта какая угодно, но только не африканская.
Мы ожидали найти в ней больше тропического колорита, больше экзотики, более глубокого анализа именно африканской души […]. Автор – человек образованный. Но где в его произведении Африка?
Главная слабость этой книги в том, что она недостаточно негритянская. Жаль, что ее несомненно даровитый автор решил продемонстрировать нам стилистические изыски и собственную эрудицию, вместо того чтобы дать нам услышать нечто куда более интересное для нас: биение пульса его земли. Будем надеяться, что мы услышим его в следующей книге Элимана, которая призвана стать развязкой «Лабиринта бесчеловечности».
Тристан Шерель
«Ревю де Пари»
А что на самом деле можно знать о писателе?
О «Лабиринте бесчеловечности», вызвавшем многочисленные и разноречивые отклики, мы решили побеседовать с Шарлем Элленстейном и Терезой Жакоб, основателями и владельцами издательства «Жемини», в котором вышел этот широко обсуждаемый роман.
Брижит Боллем. Говорят, что Т. Ш. Элиман – лишь маска, под которой скрывается настоящий автор книги…
Шарль Элленстейн. В Париже много чего говорят. И, между прочим, зачастую говорите именно вы, журналисты. И далеко не все из сказанного – правда. Все авторы носят маски. Если вы имеете в виду слухи, будто книга написана не Элиманом, а неким известным автором, решившим выступить под другим именем, то это просто смешно.
Б. Б. Почему?
Тереза Жакоб. Потому что он существует. Элиман существует.
Б. Б. Он действительно африканец?
Т. Ж. Это африканец из Сенегала, как указано на задней странице обложки.
Б. Б. Кажется, он примерно вашего возраста…
Ш. Э. Он немного моложе меня. Но как бы то ни было, не возраст делает писателя.
Б. Б. Где он находится сейчас? Почему он не здесь, с вами?
Ш. Э. Это отшельник. К тому же он понимает: тот факт, что он африканец, вызовет массу комментариев по его адресу, притом не самых доброжелательных.
Б. Б. Книга возбудила полемику в прессе, в частности вокруг необычной и таинственной фигуры автора. Понимаете, хотелось бы получить подтверждение, что роман написал именно он, тот самый Т. Ш. Элиман… Его молчание бросает тень на его работу…
Т. Ж. Элиман это сознает и готов подвергнуться связанному с этим риску.
Б. Б. Можете ли вы, по крайней мере, рассказать о нем чуть больше? Чем он занимается? Как вы с ним познакомились? Как он выглядит? Где живет?
Ш. Э. Мы познакомились с ним в кафе, случайно, в прошлом году. Мы часто бывали в этом кафе и каждый раз за одним из столиков видели Элимана, который увлеченно что-то писал, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Было ясно, что он писатель. Это сразу чувствуется. Однажды мы с ним разговорились. Элиман человек необщительный, завоевать его доверие нелегко. Но мы с ним стали друзьями. В конце концов он дал нам прочитать свою рукопись. Нам понравилось. Так началась история этой книги.
Б. Б. Что он думает о шумихе вокруг его романа?
Т. Ж. Не такая уж это шумиха. Как бы там ни было, он, насколько мне известно, не обращает на это внимания. Такие вещи ему не интересны.
Б. Б. А что ему интересно?
Т. Ж. То, что должно интересовать любого писателя: писать. Читать и писать.
Б. Б. Он действительно африканец? Извините за настойчивость, но понимаете, для наших читателей непривычно, что африканец…
Т. Ж. Умеет так писать?
Б. Б. …просто умеет писать. И вызывает такой переполох в маленьком литературном мирке. Между прочим, вы знали, что Огюст-Раймон Ламьель в «Юманите» назвал его «негритянским Рембо»?
Т. Ж. Эта аналогия – на его совести. Больше нам нечего сказать.
Б. Б. Можем ли мы надеяться в скором времени увидеть Т. Ш. Элимана?
Ш. Э. Все зависит от него. Но я был бы удивлен.
Так закончилась наша беседа. Трудно сказать, что думать обо всем этом. Шарль Элленстейн и Тереза Жакоб стремятся во что бы то ни стало сохранить в секрете личность их таинственного друга. В итоге – парадокс: нам кое-что известно об этом человеке, но окружающая его тайна остается непроницаемой.
Брижит Боллем
«Ревю де Дё монд»
А что на самом деле можно знать о произведении?
Когда читаешь некоторые отзывы о «Лабиринте бесчеловечности», сомнений не остается: если что и смущает критиков в этом романе, то это цвет кожи автора. Вся эта возня – из-за его расовой принадлежности. Месье Элиман появился слишком рано, наша эпоха пока не готова видеть, как чернокожие добиваются успеха во всех областях жизни, в том числе и в изящной словесности. Как знать, быть может, такое время еще наступит. На данный момент Элиман – только первопроходец, живой пример. Его задача в том, чтобы его увидели и услышали, в том, чтобы доказать расистам: чернокожий может стать выдающимся писателем. Мы горячо и последовательно поддерживаем Элимана. Мы с радостью примем его в наши ряды.
Леон Беркофф
«Меркюр де Франс»
Я написал Матушке-Паучихе. Я был готов навестить ее в Амстердаме. Она тут же ответила: «Я жду тебя, Диеган Файе».
Я взял билет на поезд на следующий уик-энд: да здравствует стипендия!
Затем я стал искать в интернете фотографии Брижит Боллем. Они были сделаны главным образом в 1970-е годы, в десятилетие, когда Боллем, влиятельный член жюри премии «Фемина», крепкая шестидесятилетняя дама (она родилась в 1905 году), достигла пика популярности в литературных кругах и в средствах массовой информации. На фотографиях Брижит Боллем всегда смотрит прямо в объектив, словно хочет этим честным взглядом отправить послание будущему.
Анри де Бобиналь
Профессор африканской этнологии в Коллеж де Франс
Я неоднократно бывал в Африке, в частности в колонии Сенегал, в период между 1924 и 1936 годами. Во время одной из этих поездок я открыл и исследовал одно необычное племя – племя бассеров. Я провел с бассерами достаточно времени, чтобы сказать с уверенностью: книга Т. Ш. Элимана – постыдный плагиат одного из космогонических мифов этого народа. Сюжетная канва романа (если не считать вплетенных в нее романтических эпизодов) в общих чертах воспроизводит миф о происхождении бассеров, который я услышал в 1930 году.
В этом мифе рассказывается, как в древности один Король основал государство бассеров. Этот жестокий и кровожадный властитель сжигал живьем своих врагов, а порой и собственных подданных. После казни он смешивал их останки с удобрением, чтобы выращивать деревья, плоды которых делали его более могущественным. За короткое время посадки этих деревьев превратились в громадный лес, и у Короля набралось достаточно плодов, чтобы он мог править вечно. Однажды, гуляя в одиночестве по лесу, Властитель встретил женщину (или богиню: в бассерском языке первое и второе обозначается одним и тем же словом), красота которой поразила его. Женщина (или богиня) уходила все дальше в лес, Король последовал за ней и в конце концов заблудился. Он проплутал там несколько лет, среди деревьев, выросших благодаря его страшной подкормке. И ему пришлось столкнуться лицом к лицу со своими давними злодеяниями, потому что в каждом дереве жила душа человека, сожженного им заживо, и говорила с ним. Король был близок к помешательству, но затем, в мгновение, когда он, выслушав рассказ каждого дерева, уже находился между жизнью и смертью, снова явилась женщина-богиня и вернула ему рассудок и жизнь. Затем они вышли из леса. Король думал, что бродил по лесу несколько лет, но, вернувшись, застал свой двор таким же, каким оставил, и подданные сказали, что он исчез всего четыре или пять часов назад. И тогда Король понял, что это боги подвергли его испытанию. Он женился на женщине-богине и дал своему народу новое имя – бассеры, что означает «поклоняющиеся деревьям».
Я рассказал эту чарующую легенду Марселю Гриолю и Мишелю Лейрису, когда они в 1931 году во главе знаменитой экспедиции «Миссия Дакар-Джибути» прибыли в край бассеров. Они были в восторге. Кстати, Лейрис бегло упоминает обо мне в «Призрачной Африке».
Вы наверняка заметили удивительные совпадения между мифом бассеров и романом месье Элимана. Совершенно очевидно, что он воспроизвел эту историю практически без изменений. Это называется плагиат. Предположим, им двигали лучшие побуждения (популяризировать культуру бассеров); но тогда почему он не упоминает этот народ, к которому, возможно, принадлежит сам? Почему ведет себя так, словно обязан этим материалом исключительно своему воображению или своему таланту?
Я взываю к порядочности месье Элимана. Если она у него еще сохранилась, он должен признать свою вину публично. Вероятно, пострадает его репутация, но в моральном плане он, безусловно, выиграет. А с ним и бассерский народ.
Анри де Бобиналь
21 августа
Когда мы со Станисласом обедали в пакистанском бистро, он, дожевывая пирожок с мясом, вдруг заявил:
– Забыл тебе сказать кое-что. Вчера я перечитывал «Дневник» Гомбровича. Там речь идет о пятидесятых годах. Как ты, может быть, знаешь, он тогда жил в Аргентине. И вот что он пишет: «Сабато познакомил меня с одним африканским писателем, который недавно приехал сюда. Странный тип. Посмотрим, чего стоит его книга. Сабато мне ее подарил». Через две страницы он уже описывает свои впечатления. «Закончил книгу африканца. Приятно блуждать в его «Лабиринте» (хоть и бесчеловечном), несмотря на совершенно излишние стилистические изыски: в этом отношении он напоминает первого ученика в классе, который прочел все на свете». Возможно, это простое совпадение. Возможно, Гомбрович говорит о другой книге и о другом африканце. И все-таки – «Лабиринт», «бесчеловечный»… Есть ли вероятность, что… Не знаешь, твой Элиман случайно не побывал в Буэнос-Айресе в пятидесятых годах?
– Не знаю. Пока еще не знаю. Но Сига Д. должна знать. Она мне скажет, да или нет.
Недавнее выступление в печати Анри де Бобиналя лишний раз подтверждает: дело Элимана далеко от завершения. Так, Поль-Эмиль Вайян, профессор кафедры литературы в Коллеж де Франс, заинтригованный заметкой своего коллеги и этнолога, прочел книгу Элимана, а затем обратился к нам.
Этот эрудит был поражен столь же искусными, сколь и очевидными «литературными заимствованиями», которые обнаружил в романе. Вся книга, словно заплатами, испещрена переписанными фразами из произведений европейских, американских и восточных авторов прошлого. Кажется, не был забыт ни один знаменитый литературный текст, от античности до наших дней […].
Месье Вайян, разумеется, решительно осуждает подобную практику, но в то же время восхищается тем, как виртуозно автор включил в книгу эти разнородные фрагменты, перемешав их со своей собственной прозой и встроив в сюжет так, чтобы все в целом не превратилось в абракадабру.
Альбер Максимен
«Пари-Суар»
22 августа
Последний день перед отъездом Мусимбвы в Конго. Он позвонил мне, и я сразу понял: он испытывает страх, который сжимает грудь накануне далекого путешествия. Это меня успокоило: если он сознаёт опасность поездки, значит, предпринимает ее в ответ на услышанный им зов. Он сказал мне, что был бы рад взять «Лабиринт» с собой, и пожелал мне удачи в поисках Т. Ш. Элимана. Я поблагодарил его и стал умолять, чтобы он не вздумал браться за какую-нибудь очередную «книгу о возвращении на родину». Он поклялся, что сумеет не свалиться в эту смрадную трясину, которая разверзается под ногами всех писателей-эмигрантов, вообразивших, что они вернулись домой. Мы посмеялись, и на этом разговор закончился. Мы сказали друг другу «до свидания». И прервали соединение.
После этого я включил компьютер и занялся «Лабиринтом бесчеловечности». Я преследовал слова, как охотничий пес, как сыщик, как ревнивец. Моя литературная слежка разворачивалась в самом сердце фразы Элимана. Я не копировал текст. Я писал его; я стал его автором, подобно тому как борхесовский Пьер Менар был автором «Дон Кихота». Спустя четыре часа я закончил. И послал файл электронной почтой Мусимбве с припиской: «В дорогу». Ответ пришел немедленно: «Ты псих, парень, но спасибо». После этого я пошел в африканский ресторан. Музыкант играл на коре современные хиты. Это меня опечалило, и я, поедая рагу с арахисовым соусом, поймал себя на том, что с удовольствием послушал бы старую заунывную мандинкскую балладу.
Приходится признать: Т. Ш. Элиман, чья книга нам так понравилась – плагиатор. Тем не менее мы утверждали и утверждаем: речь идет об очень талантливом авторе, что бы там ни думали болваны вроде Вижье д’Азенака. Разве вся история литературы не представляет собой один сплошной плагиат? Чем бы был Монтень без Плутарха? Или Лафонтен без Эзопа? Мольер без Плавта? Корнель без Гильена де Кастро? Возможно, проблема кроется в самом слове «плагиат». Вероятно, все сложилось бы иначе, если бы вместо него мы использовали более литературное, более интеллектуальное, более нейтральное, более высокое, по крайней мере на первый взгляд, слово: интуиция.
«Лабиринт бесчеловечности» заимствует слишком откровенно. В этом его грех. Возможно, быть выдающимся писателем – значит всего-навсего умело скрывать случаи плагиата и непрямого цитирования […].
Огюст-Раймон Ламьель
«Юманите»
23 августа
Этой ночью мне приснился Элиман. Он сказал мне: «Что ты делаешь здесь, на дороге, за обочиной которой – одиночество и молчание, что ты делаешь здесь?» Знаю, я ответил ему изящно: фразой, полной остроумия и отчаяния, из тех, что существуют только в сновидениях, или в последних строках какого-нибудь письма Флобера, или в устах таксистов-сенегальцев, когда, безнадежно застряв в пробке, они в паузе между грязным ругательством и плевком в лобовое стекло вдруг произносят изумительные философские афоризмы. Знаю, это была именно такая фраза. Конечно же, проснувшись, я ее не помнил. И поэтому весь день чувствовал себя несчастным.
Издательство «Жемини» только что изъяло из продажи весь тираж «Лабиринта бесчеловечности». Издательство также сообщило, что после выплаты компенсации некоторым авторам, признанным жертвами плагиата, объявит себя банкротом.
Основатели и владельцы «Жемини», Шарль Элленстейн и Тереза Жакоб, так и не предоставили никакой информации о Т. Ш. Элимане. По-видимому, на предъявленное обвинение писатель намерен отреагировать своим отсутствием, своим выразительным молчанием. […]
В литературных кругах эта мистификация вызывает не только неловкость, но и смех: одно время в нее искренне верили. В ловушку попались даже члены жюри литературных премий. Т. Ш. Элиман в каком-то смысле поставил под сомнение их компетентность, их ответственное отношение к делу, а быть может, и их культуру.
Ситуация станет еще более неловкой, если пресловутый Т. Ш. Элиман действительно окажется африканцем. Получится, что он отвесил звонкую пощечину носителям культуры, которая вознамерилась его цивилизовать.
Жюль Ведрин
«Пари-Суар»
24 августа
Станислас на несколько дней уехал в Польшу. У него там остались родственники. Он попросил держать его в курсе моих разысканий по Элиману.
Поскольку я теперь был в квартире один, я пригласил на ужин Беатрис Нанга. Произошло то, чего я боялся: она согласилась. Первые минуты ее визита были ужасны, мы оба мучительно стеснялись. Над нами пролетели несколько тихих ангелов, причем далеко не кубистских. Она спросила, нет ли у меня новостей от Мусимбвы. Нет, а у тебя? Тоже нет. Надеюсь, он добрался благополучно. И я. Снова молчание. Я наполнил бокалы по второму разу. И залпом выпил свой. Пойдем за стол? Да. Я подал еду. Она попробовала и ничего не сказала. Я делал вид, что смотрю на ее пустую тарелку. Но притворяться было ни к чему: надо было говорить, хотя слова могли оказаться жесткими, обидными. Нарыв, так сказать, необходимо вскрыть. И я спросил прямо:
– Ты сердишься на меня за то, что я тогда не пошел в спальню, Беа?
– Знаешь, ты не единственный полноценный мужчина в мире, – ехидно заметила она. – А тот, кто пошел, щедро одарен природой, и вдобавок мастер своего дела. Тебе надо было услышать меня. (И она устремила на меня пристальный взгляд, который должен был быть жестоким, но мне показался просто грустным.) Но я и правда на тебя сердита. Дело не только в моем теле или в твоем желании.
– А в чем?
Она ринулась на меня как торпеда:
– У тебя никогда не хватает мужества отвечать за собственное мнение. Ты не можешь без оговорок, вечно даешь понять, что есть нюансы, что не все так однозначно. По-твоему, это признак ума, зрелости, глубины мысли? О чем бы ни шла речь, о самых важных или самых обыденных вещах, ты никогда не можешь определиться. В данную секунду ты чего-то хочешь. А секунду спустя – уже нет. У тебя в одной фразе уживаются вера и сомнение. Жизнь, состоящая из сплошных «может быть»? Такой жизни ты хочешь? Невозможно понять, что у тебя в голове. Ты живешь, словно ступаешь по узкому гребню горы между двумя пропастями. В тот вечер, когда я поняла, что ты не придешь, я вначале действительно рассердилась, я была разочарована, ведь я хотела, чтобы ты тоже пришел, да и ты говорил, что хочешь. Но потом подумала и поняла: дело не в твоем отношении ко мне, а в твоем отношении к миру, вот в чем оскорбление. Что для тебя важно? Какое желание тобой движет? Чему ты хранишь верность? Даже в спорах о «Лабиринте бесчеловечности» ты не проявляешь энтузиазма, как будто твоей единственной целью было воодушевить нас. Но что воодушевляет тебя? Я сержусь на тебя за то, что ты проходишь сквозь события и людей, как призрак сквозь стену. Человек к тебе привязывается, и какое-то время кажется, что ты привязался тоже. Но однажды ночью ты исчезаешь, человек просыпается, твое место рядом успело остыть, и неизвестно, почему и куда ты ушел. Известно только, что ты не вернешься. Но люди – не подопытные кролики, а я – не чертова лабораторная крыса, Диеган. Люди – не пассивный литературный материал, с которым можно делать что угодно, не фраза, которую ты, снисходительно улыбаясь, выворачиваешь так и сяк у себя в голове. Знаешь, в чем преимущество Мусимбвы по сравнению с тобой? У вас с ним много общего, но он понимает людей. Он живет среди них, на земле. Когда надо трахаться, он трахается, когда надо пить, он пьет, когда он может утешить, он утешает; он не боится душевных затрат, не боится, что его обманут. Это мужчина. И как писатель он от этого только выигрывает. Он горячий. А ты холодный. Не видишь людей, не видишь мира вокруг. Ты считаешь себя писателем. И это убивает в тебе человека. Понимаешь?