bannerbannerbanner
Черные бабочки

Моди
Черные бабочки

Полная версия

3

Мне нравится дорога до школы. Мне бы она нравилась еще больше, будь у меня велосипед, но нечего мечтать, он дорогой. Это для богатых. Для тех, у кого есть семья, карманные деньги и кто меняет ботинки, как только подошва начинает протекать. А я шлепаю в своих огромных ботинках, но мне все равно, я прыгаю по лужам, словно исследователь в джунглях. Я даже специально иду через них. Если бы я был в Африке или где-то еще, искал бы золото или охотился на тигра, то и не думал бы о своих носках. Надо быть дураком, чтобы думать о носках. У меня была бы винтовка вместо палки, колониальный шлем вместо кепки и медный компас с крышкой, чтобы не заблудиться. А пока что у меня нет велосипеда и каждое утро приходится долго идти. Но мне нравится. Тут есть белки. Иногда даже косули, если знаешь, куда смотреть. И клерк, запрягающий плуг у фермы; каждый раз машу ему рукой, и он отвечает. Можно сказать, что мы уже друзья. Пусть ни разу и не разговаривали. Я считаю, что ему везет. Он свободен. Никто не спрашивает его, сколько будет девять умножить на восемь. Работает себе в поле в одиночестве со своим мулом, под солнцем, под дождем, под ветром, останавливается перекусить спокойно у дерева, в ароматах влажной земли. Я никогда на самом деле не понимал, зачем нас отправляют в школу. Может быть, чтобы досадить.

Ночью, судя по всему, шел дождь, грязь сегодня утром повсюду. Все ботинки в брызгах, голени испачканы, и учитель, наверное, снова скажет, что я выгляжу как цыган. Словно это моя вина. Хотел бы я видеть его на моем месте, с отполированными туфлями и брюками с отворотами. И я начинаю бранить его всеми возможными словами, как и каждый раз, когда о нем думаю, но вдруг кто-то начинает кричать. Голос девушки. Голоса парней. И оскорбления.

«Полукровка!»

«Фашистская дочь!»

Это происходит там, внизу, под маленьким мостом над ручьем, где я обычно останавливаюсь, чтобы смотреть на тонконогих пауков, скользящих по воде. Там трое, ребята из школы, в передниках, с портфелями на спине. Большой неуклюжий парень, имя которого я всегда забываю, и два дурака, которые всегда с ним тусуются: Фурье, кажется, и Барош. Это банда старшеклассников, тех, кто устанавливает правила во дворе, потому что считает себя сильнее всех. Я не могу разобрать, на кого орут, но они подбирают с пола камни.

– Шлюха! Вали к своему отцу в Германию!

И вдруг я понимаю. Под мостом лежит девушка, которую они толкнули в грязь, она свернулась калачиком, пытаясь спрятаться от летящих камней, и эта девушка – Соланж.

Я бегу.

Первый, кто меня видит, это Фурье. А может быть, его имя не Фурье, но это не мешает мне влепить ему пощечину. Настоящую пощечину, красивую, которая прилетела ему прямо по уху. Я прилагаю всю силу, да так, что его кепка летит, и он за ней. Он вращается, как бубен, а я продолжаю без размышлений, потому что никогда не умел думать в такие моменты.

Другие смотрят на меня широко раскрытыми глазами, пока не осознавая, что происходит, а затем бросаются на меня, орут, как суслики.

– Чего он хочет, этот внебрачный?

Один из них меня хватает, даже не знаю кто, но он сразу получает локтем в живот и сгибается пополам. Я пользуюсь этим, чтобы еще навалять ему, и он не поднимается, а затем ищу второго, смотрю впереди, потом позади себя, сжимая кулаки, как боксер, но его нет, этот трус уже бежит, видно только, как портфель подпрыгивает за спиной. Я сильно бью ногой в грязь, чтобы обрызгать парня передо мной. Теперь он выглядит как цыган. Уже не такой смелый на четвереньках, с трудом глотает воздух, волосы во все стороны. Он чихает. Корчит гримасу. Очень хочется подобрать их же камни и бросить им в лицо, но я понимаю, что у меня и так будет много неприятностей, так что решаю их отпустить. Но ору на них всеми оскорблениями, что знаю, а они опускают головы и не отвечают, потому что не хотят, чтобы я побежал за ними и еще надавал по шее.

Соланж уже поднялась, протирает свой портфель, и я надеюсь, что она все видела.

Теперь, когда все закончилось, у меня немного бьется сердце.

– Все хорошо?

Она смотрит на меня.

– Что они хотели, эти идиоты?

Она опять смотрит на меня.

– Не обращай на них внимания.

Я чувствую себя глупо, потому что она мне не отвечает, и вообще было глупо это говорить. Они только что бросали в нее камни, а я советую ей не обращать на них внимания. Если бы можно было вернуть время назад, я бы сказал что-то другое. Что-то, что, возможно, заставило бы ее смеяться. Или хотя бы улыбнуться. Но я не знаю что, поэтому протягиваю ей свой носовой платок.

– Держи. Для твоего портфеля.

Она колеблется. Я думаю, она спрашивает себя, почему я это сделал. Или, возможно, она подозревает всех, как и я. Это было бы нормально. Ее тоже обзывают внебрачной. И я начинаю понимать, почему она никогда не разговаривает.

Мне трудно смотреть ей в глаза, и, поскольку не хочу краснеть, я поворачиваюсь, чтобы убедиться, что другие не возвращаются. Но нет, мы одни – она и я. Как в тех историях, которые я придумываю, думая о ней. Вот только на самом деле все гораздо сложней. Тихий голос в голове побуждает меня что-то сказать, прежде чем она уйдет, чтобы она наконец поняла, что я ее друг. Единственный ее друг. Даже если никогда раньше я не осмеливался заговорить с ней. Чтобы она видела, что я уже немного знаю ее. Что мы похожи, и я и она – ублюдок прислуги и дочь Боша, – которых никто не любит, кого никто не понимает. Но я здесь, всегда рядом. Чтобы защитить ее. Чтобы никто больше не бросал в нее камни. Но такие вещи не говорят просто так, поэтому я молчу и глупо улыбаюсь ей, потому что больше мне ничего в голову не приходит.

Ей, кажется, все равно.

Я наблюдаю, как она вытирает низ платья, чуть выше колен, а также рукава и передник, но это только размазывает пятна. Грязь не уходит так просто. Она остается. Впивается. И чем сильнее тереть, тем меньше исчезает. Я знаю, о чем говорю, каждый вечер перед возвращением домой пытаюсь отмыть свои туфли у крана, чтобы не остаться без ужина.

– Пойдем, – говорю ей.

Потому что вдобавок ко всему мы еще и опоздаем. Другие, наверное, уже прибыли в школу, чтобы сказать учителю, что я напал на них без причины. Это снова будет моя вина, как всегда. Разве что Соланж что-то скажет, потому что учитель ее любит. У Соланж всегда хорошие оценки, она всегда приходит вовремя, ее никогда не наказывают. Ее передник всегда безупречен, как и тетради, как и туфли. Даже кляксы она не ставит. Когда я говорю, что мы похожи, это не совсем правда, на самом деле.

– Нам пора.

Я начинаю идти, а потом жду ее. Немного как с прирученным животным. Нежно. Без резких движений. Мне кажется, что если я двинусь, если буду говорить слишком громко или скажу что-то, что ее заденет, она улетит и исчезнет в облаках, с развевающимися по ветру волосами.

Она берет портфель, возвращает мой носовой платок – забрызганный грязью, но мне все равно, я горжусь тем, что она им воспользовалась, – и идет рядом молча. Это странно чувствовать ее так близко, слышать шум ее шагов, которые хрустят по гравию, вдыхать запах ее волос и мокрой одежды. У меня даже немного кружится голова.

Я хотел бы, чтобы этот момент длился всю мою жизнь.

Снова начинается дождь, мелкий, легкий дождик. Пахнет землей, мхом, скошенной травой, и там, в поле, пастух в черной шляпе собирает в стадо овец. У меня уже начинается легкая дрожь в животе от мысли, что будет, когда мы придем. И тогда, внезапно, не задумываясь, я протягиваю ей руку. Ей требуется немного времени, чтобы заметить, – или, может быть, она специально так сделала – потом она поворачивается ко мне и смотрит в глаза. Ее взгляд наполнен многим, всем тем, что она не говорит словами, и у меня пробегают мурашки. Она сомневается, мне хорошо видно, что сомневается, и я понимаю ее, потому что тоже никому не доверяю. Если бы я был на ее месте, тоже бы не взял руку такого парня. Шум наших шагов эхом разносится по лужам, ветер начинает дуть сильнее, и она смотрит прямо вперед, как будто меня рядом нет. Но я чувствую, как ее пальцы слегка касаются моих и осторожно скользят по моей ладони. Я крепко сжимаю ее руку. Кожа мягкая, немного прохладная, промокшая от дождя, и мне кажется, что маленькое сердце бьется в ее запястье. Мое сердце бьется так сильно, что головокружение усиливается, но я улыбаюсь, потому что это самый прекрасный день в моей жизни.

Она все еще молчит.

Ничего страшного. Она заговорит со мной. Я знаю, что она заговорит со мной. Когда будет готова. Когда захочет.

А у меня еще вся жизнь впереди.

Ставни закрыты. Как всегда. Они больше не открываются или открываются мимолетно, в те часы, когда улица еще спит, чтобы впустить немного воздуха, немного лучей рассвета во мрак. Они потеряли свой цвет, остался только тускло-серый, и петли, застывшие от ржавчины, сливаются с фасадом. Время прошлось по ним, и дождь, и снег, словно артроз. Однажды, возможно скоро, они перестанут сопротивляться, и этот дом станет могилой.

И все же нужно вернуться.

Каждый день, из школы, со слишком тяжелым портфелем и грузом на сердце. Подниматься по главной улице, не сводя глаз со своих туфель, игнорировать взгляды. Забыть, что она та, с кем никто не разговаривает. Рыжая. Внебрачная. Дочь другого. Та, перед кем плюют на землю, как бы изгоняя зло. Та, которую никуда не приглашают, которая никому не подруга, та, кому отдают сдачу, не касаясь руки. Она чувствует себя грязной, и в то же время каждый раз, возвращаясь из школы, она моется, трет себя мочалкой, выскребает грязь даже из-под ногтей. Но это чувство прилипает и остается на коже.

Хорошо, наверное, быть сиротой.

Каждый раз, когда ее называют «эй ты», она молчит, повторяя свое имя в тишине, чтобы не забыть, чтобы не раствориться, как петли, в этом разлагающемся доме. Соланж. Соланж. Соланж. Только она произносит это имя. Мать не зовет ее по имени, она вообще больше не зовет, только роняет несколько слов, проходя мимо. Иди в свою комнату. Не шуми. Заплети волосы. В школе она – всего лишь фамилия, как и все остальные, и на улице она никто. Она смотрит на свое имя, написанное пером на обложке ее тетрадей, закрывает глаза и повторяет.

 

Соланж.

Когда она была младше, другие голоса присоединялись к ней, гномы, феи, русалки, лешие, но годы проходят, и постепенно остался только ее голос, потому что она выросла и больше в них не верит. Был еще кот, которого она так любила, что ей казалось, словно он ей отвечает. Кот, у которого не было имени, но он умер – закидали камнями местные мальчишки.

Они положили его перед дверью, твердым, как кусок картона, со все еще открытыми глазами. С тех пор, сколько она себя помнит, это единственное воспоминание, которое доводит ее до слез.

Гостиная пуста, заброшена с давних пор. Поглощенная мраком, пылью, старыми модными журналами, последний из которых датируется до войны. Под светом крючковой люстры мебель, покрытая белыми простынями, похожа на призраков. Соланж прячется здесь, тихо закрывая за собой дверь, чтобы учить уроки в безопасности, словно она одна на пустынном острове, в потерянной хижине. Закрывая глаза, она почти могла бы забыть, что с другой стороны двери, в коридоре, пахнущем влагой, раздаются шаги незнакомца. Одного из тех мужчин, которые паркуют грузовики у двери, которых ее мать приглашает на второй этаж, забрав в карман помятую купюру. Они оставляют за собой след, проникающий сквозь двери, облако едкого пота, холодного дыма сигарет и дешевого вина. С годами стены пропитались этим запахом, который скручивает желудок и остается, защищенный закрытыми ставнями, как будто они, эти мужчины, отказываются уходить. Как будто они все сидят здесь, в гостиной, в своих тяжелых ботинках, с кепками и усами. Она хотела бы прогнать их образ из головы, но запах слишком силен, и она погружается в учебу, надеясь, что география унесет ее за пределы карт, в страны, где ветер дует над пшеничными полями.

На лестнице слышен спор, раздаются крики, оскорбления, и как всегда, когда голос повышается, сердце Соланж начинает биться быстрее. Ей знакомы эти крики. Она никогда не забудет тот день, когда нашла свою мать, свернувшуюся калачиком в коридоре, с разбитой губой от ударов и нетрезвым взглядом. На полу лежали помятые купюры, и этот запах, сильнее, чем когда-либо, витал вокруг. Мать прерывисто плакала, как будто ее тело вырывалось из-под контроля. Соланж стояла, не сводя с нее глаз, не решаясь сделать шаг, потому что трудно утешить плачущего. Время шло. Секунды, минуты. Потом она осторожно приблизилась. Протянула руку, чтобы войти в ее мир, но встретила только пустой взгляд, полный боли и усталости. Взгляд, проходящий сквозь нее. Ее рука так и осталась висеть в воздухе. Долго. Все то время, пока слезы высыхали. Это было почти больно. Тогда она положила руку на плечо матери, отдавая ей всю нежность, надеясь, что, возможно, где-то из глубины своего разбитого мира она почувствует тепло.

– Это твоя вина.

Соланж отдернулась, словно и ее ударили прямо в лицо.

– Это твоя вина.

Все эти годы мать ничего не говорила. Только полезные наставления. Сделай уроки. Оставь маму в покое. Ты опоздаешь. И вдруг слова летели, как ливневый дождь, пропитанные гневом, так быстро, что некоторые терялись в потоке. Это был крик души, долгий крик гнева. И одна и та же фраза повторялась снова и снова, словно били по клавишам расстроенного фортепиано: «это твоя вина». Маленькая дочка – это тяжело, это мешает далеко улететь. Это мешает возродиться. Уйти куда-то еще, забыть, залечить свои раны. Продавать вязаные шапки, находить работу. Это оковы, рот, который нужно кормить, портфель, который нужно наполнять, и эти чертовы фартуки, которые нужно стирать, гладить, подшивать снова и снова, не видя конца и края. Это вечное угрызение совести. Это взгляд других, стыд, который не исчезает. Никто не хочет дочку без отца. Никто. Это позорное пятно, отпечаток каторжника. И это приковывает здесь, навсегда, в этом доме, застывшем в пыли, за закрытыми ставнями.

На лестнице раздается крик.

Очень громкий.

Соланж прижимает руки к ушам, прежде чем снова погрузиться в книгу по географии. Как будто ничего не происходит за дверью. Как будто все хорошо. Ей особенно нравится эта книга с желтоватыми страницами, которая, возможно, принадлежала поколениям школьников до нее. Ученикам, которые выросли, покинули деревню, которые, возможно, отправились в Амазонию, Атлас или Гранд-Каньон. И она тоже когда-нибудь уедет. Далеко. Очень далеко. Но не одна. Она больше не одна. Она чувствует это, она знает.

Он протянул ей руку.

4

Вчера мне исполнилось пятнадцать лет. Всем плевать, в первую очередь мне, но Соланж купила торт со свечкой, и я задул, загадав желание, которое оставлю при себе, иначе оно не сбудется. Было бы жаль. Ведь я намерен жениться на ней когда-нибудь, с кольцом и со всем прочим, когда мы станем совершеннолетними. У нас будут деньги, свой дом и, возможно, автомобиль. Я никогда не говорил ей об этом, потому что было бы странно, но, конечно же, это случится. Иначе и быть не может. Мы никогда не расстанемся, всегда будем вместе. Я уже представляю себя в голубом лавандовом костюме, с черным галстуком и туфлями такими блестящими, что в них можно будет увидеть свое отражение, и я спрошу ее, да или нет. Она скажет «да». Я очень надеюсь. И мы будем смеяться, вспоминая, как сначала она не разговаривала со мной, как я болтал сам с собой и смеялся над своими же шутками. Все будет казаться нам далеким прошлым. И глупым. Но мы будем гордиться, потому что оказались сильнее всех. Никто не смог нас разлучить: ни люди, ни школа, ни священники, ни даже ее сумасшедшая мать, которая никогда не хотела меня видеть. Я даже не помню, сколько раз я перелезал через ограду, сколько раз она спускалась ко мне, скользя по желобу. Мы встречались за гаражом после закрытия, среди старых шин, или на мостике, где я первый раз заговорил с ней. Мы курили, немного. Ну, в основном я. Мы рассказывали друг другу все. Даже мелочи. И когда меня опять перевели в другую школу, я украл велосипед и спрятал в лесу, чтобы встречаться с ней после уроков. Я приезжал вспотевший, но все равно приезжал, и она смеялась, видя меня красного как рак. Она говорила, что я выгляжу как дьявол. По-настоящему дьявол. Единственное, что я мог делать, – это быстро крутить педали и верить, что ничто не сможет нас разлучить.

Соланж и я – как двухголовое создание. Вот, например, я точно знаю, о чем она сейчас думает. Она думает, что мадам Дюшемен – старая злобная старуха. Что ее волосы выглядят как гроздья винограда. Что ей стоило бы подстричься секатором, вместо того чтобы приходить и надоедать нам за двадцать минут до закрытия. И что ее мнение о музыке молодежи не важно. Что она знает о музыке, эта старая карга? Она провела всю жизнь здесь, в Монтре-сюр-Мер, танцуя под аккордеон на танцевальных вечерах. Это не мешает ей разглагольствовать на тему твиста, когда мы натягиваем на ее голову с бигуди пластмассовую шапку. Музыка для выродков, танец дикарей. В такие моменты я начинаю задаваться вопросом, что мы здесь вообще делаем, а потом вспоминаю, что мы сами хотели эту работу. Мы возложили на нее все наши надежды. У меня даже есть то самое объявление, сложенное в кошельке: «Ищу помощницу парикмахера, предоставляется жилье и питание, рекомендации приветствуются, обращаться к г-же Кремье».

Мадам Кремье было нелегко уговорить, потому что у нас не было рекомендаций. Но никто не может устоять перед невинным видом Соланж, и мадам взяла нас обоих. Ее – на помощь парикмахеру, меня – подметать.

– Альберт! Ты не видишь, волосы повсюду? Я плачу тебе не за то, чтобы в облаках витать!

Она мне ни за что не платит, ни за витание в облаках, ни за что-то другое, но так как она меня кормит, а Соланж обучается мастерству, я делаю вид, что не расслышал.

– Простите, мадам.

– В следующий раз пойдешь за дверь. Понял?

– Да, мадам.

– Ну и в самом деле. Я стараюсь изо всех сил, даю вам работу… Ведь не всем выпадает такая возможность!

– Знаю, мадам.

– Не только знать нужно.

Я опускаю глаза, обычно это успокаивает ее.

И позволяю ей высказать все, что она может сказать о неблагодарности молодежи.

Наклонившись над раковиной для мытья головы, держа в руках волосы мадам Дюшемен, Соланж подмигивает мне, и я стараюсь не улыбаться. Если бы она знала, эта толстушка Кремье, что мы говорим о ней за спиной… Не уверен, что ей хотелось бы видеть, как Соланж хохочет, когда я передразниваю ее с подушкой на животе. Не говоря уже о ножницах, которые она специально заказала откуда-то, но почта их так и не доставила. Соланж украла их, эти ножницы, чтобы позлить мадам Кремье, а еще потому, что мы в конце концов откроем свой салон. Не думайте, что инструменты для парикмахера дешевы. Особенно хорошие. Не просто так хозяйка отправляет жалобу за жалобой, чтобы почта их вернула.

Однажды, когда нам все это надоест, мы скажем ей в лицо, что весь салон уродливый: зеленые стены, розовая мебель, шахматный пол, поддельные цветы. Это не американский стиль, как она думает, а просто уродство. А пока что я прохожусь метлой по углам, закоулкам, потому что она будет все проверять, как и всегда, когда она меня бранит, а мне не нужна еще одна нравоучительная беседа.

Одного раза в день вполне достаточно.

А так как ей это никогда не надоедает, она еще и добавляет, что детям «как мы» палец протяни, а они руку оторвут.

– Пятнадцать лет – это возраст глупости, – бормочет мадам Дюшемен, которую никто за язык не тянул.

– Ой! И не говорите. Эти двое сводят меня с ума.

Да, пятнадцать лет, говорят, это возраст глупости. Но, если честно, я считаю нас довольно умными. Мы уже накопили немного денег, пару профессиональных ножниц, множество планов на будущее и довольно успешный метод, как получать хорошие чаевые, не попадаясь. Знаю таких, кто с двадцатью годами опыта менее успешен.

В отместку мадам Дюшемен не оставляет ни копейки. Уходит походкой старого кудрявого пуделя, а хозяйка нас бранит за то, что мы не попрощались. Да, именно это делает салон красоты успешным. Приветствие. Улыбка. Особенно улыбка. И разговор, и вежливость. Парикмахер – это не просто парикмахер, это доверенное лицо. Нужно знать все, помнить, спрашивать, как муж, лучше ли ему, сдал ли младший экзамен, была ли починена крыша. Пока мы этого не поймем, ничего не поймем, и вообще, мы ни на что не годимся.

– Я посчитаю кассу и оставлю вас закрывать, хорошо? Но осторожно: я рассчитываю на то, что утром все будет на месте.

– Да, мадам.

– Вот как говорить «да, мадам» – вы настоящие чемпионы.

Я бы ответил «да, мадам», чтобы ее раздразнить, но мне лучше, чтобы она ушла. Так что я молчу, как обычно, пока она завязывает платок с цветочным узором на клок сена, который ей служит вместо волос.

– До завтра!

Вот так, до завтра. В ожидании, пока мы откроем свой салон и отберем у нее всех клиентов, у этой жирной коровы.

Закрытие – лучший момент дня, даже если нужно протирать пол шваброй, и мыть раковины губкой, и чистить ножницы спиртом и расчески черным мылом. Потому что наконец-то мы остаемся одни и никто не учит нас жизни. Соланж расстегивает передник, потягивается, массирует себе шею. Она опускает голову, распускает узел на голове, и все кудри разом падают, такие красивые, словно она сама провела час на процедуре. Это меня забавляет. Все эти женщины, которых мы укладываем часами, даже близко ей неровня. Не нужно никаких валиков, лаков или бархатных ободков, чтобы выглядеть как парижанки. Ничего. Я так говорю не потому, что это она, а потому, что, если бы мы разместили ее фотографию в журналах, все бы посчитали ее звездой.

– Устала?

– Немного.

Я наблюдаю, как она снимает передник и вешает на вешалку, затем садится на стул хозяйки и скрещивает ноги на стойке администратора. Это строго запрещено. И именно поэтому она делает это каждый вечер. Но сегодня у нее что-то на уме. Что-то, что заставляет ее заранее улыбаться. Я не знаю, что, но знаю этот кокетливый взгляд, который говорит: ну же, задай мне вопрос.

– Что у тебя на уме?

– Ничего.

– Что-то точно есть.

Она улыбается мне, потому что знает, что я знаю.

– Знаешь, чего я хочу?

– Если бы знал, не спрашивал.

– Мне хочется сменить обстановку. Я больше не могу тут находиться.

Это вызывает у меня странное чувство, неприятную дрожь, как будто я вдруг понял, что ей не нравится наша жизнь.

– Хочешь уйти? Но куда?

– К морю.

Она смотрит мне прямо в глаза, и я ищу, что бы ответить, ведь я тоже не люблю большую Кремье и не люблю этот безобразный салон, но тем не менее это наш шанс, и у меня нет ни малейшего представления, что мы могли бы делать в другом месте.

 

– К морю…

– Да.

– И что там делать?

– Продавать устрицы.

Конечно, я теряю дар речи, и она начинает хохотать. Это меня немного огорчает, так как я повелся, как дурак, и в то же время успокаивает, потому что я бы пошел за ней куда угодно и мне действительно не хочется проводить всю жизнь, собирая ракушки.

– Это ты здорово придумала!

– Не хмурься так, мой Бебер. Нам здесь очень хорошо, ты это знаешь.

– Ну да, нам здесь хорошо. Вот поэтому я не понимал…

– Ты иногда такой дурачок.

Это заставляет меня улыбнуться, потому что это правда. Но только с ней, потому что в противном случае никто меня не обманет. Никогда. Я слишком осторожен.

Она продолжает смотреть на меня, и я понимаю, что у нас еще не все закончено.

– Тем не менее ты мне обещал.

– Обещал что?

– Что ты отвезешь меня к морю.

Это было давно, я почти забыл. Не знаю, когда это было, и не знаю, где, но мне кажется, что шел снег. Соланж всегда хотела увидеть море, а я хочу того же, что и она. Если бы она пожелала увидеть Северный полюс, я бы пообещал.

– В воскресенье, если хочешь.

– Да, хочу.

Рейтинг@Mail.ru