«Почему ты пытаешься исключить только меня?» – заскулила я в свой мобильник, как будто ябедничала на старшего ребенка за то, что он мной пренебрегает. Как будто меня не пригласили на день рождения.
«Ты должна жить своей жизнью, – сказала мама. – Тебе двадцать пять. Это важный год. Мы с твоим отцом справимся с этим вдвоем».
Пришли свежие новости, и ни одна из них не была хорошей. Доктор Ли, онколог из Юджина, поставил ей диагноз: рак поджелудочной железы IV стадии. Шанс выжить без хирургического вмешательства составлял 3 процента. После операции на выздоровление ушли бы месяцы, и даже в этом случае вероятность излечения от рака составляла всего 20 процентов. Мой отец добивался приема у доктора медицины Андерсона в Хьюстоне, чтобы получить второе мнение. По телефону мама произнесла это как «раки поджелудочной железы» и «Энди Андерсон», что навело меня на мысль, что наша единственная надежда – в руках какого-то персонажа из мультфильма «История игрушек».
«Я хочу быть рядом», – настаивала я.
«Мама боится, что, если ты приедешь, вы опять перессоритесь, – позже признался отец. – Она понимает, что должна направить все свои усилия на то, чтобы выздороветь».
Я полагала, что семь лет, которые я прожила вдали от дома, залечили наши взаимные раны и напряжение, накопленное в подростковом возрасте, забыто. Расстояние в пять тысяч километров между Юджином и Филадельфией было достаточным для того, чтобы ослабить влияние матери, и я, свободно исследуя свои творческие импульсы без постоянной критики, начала ценить все ее труды, цели которых стали очевидны лишь в ее отсутствие. Сейчас мы были ближе, чем когда-либо прежде, однако признание отца показало, что от целого ряда воспоминаний мать так и не смогла избавиться.
С самого первого дня, как мне рассказывали, со мной было очень нелегко. Когда мне исполнилось три года, Нами Имо назвала меня «Самой настоящей злодейкой». Натыкаться на предметы головой было моей специальностью. Деревянные качели, дверные косяки, ножки стульев, металлические трибуны на Четвертое июля. У меня до сих пор в центре черепа осталась вмятина после того как я впервые врезалась головой в угол нашего кухонного стола со стеклянной столешницей. Если на вечеринке присутствовал плачущий ребенок, то это точно была я.
В течение многих лет я подозревала, что мои родители, возможно, преувеличивали или просто были плохо подготовлены к реалиям детского темперамента, но постепенно, основываясь на единодушных воспоминаниях многочисленных родственников, я пришла к выводу, что действительно была довольно паршивым малышом.
Но худшее было еще впереди, напряженные годы, которые, как я понимала, имел в виду мой отец. Ко второму семестру одиннадцатого класса то, что до этого момента могло бы сойти за простую подростковую тоску, начало перерастать в глубокую депрессию. У меня начались проблемы со сном, и я все время была уставшей. Мне было трудно собрать волю в кулак, чтобы хоть что-нибудь сделать. Моя успеваемость резко упала, и мы с мамой постоянно были на ножах.
«К сожалению, ты унаследовала это с моей стороны, – сказал мне отец однажды утром за завтраком. – Держу пари, ты тоже с трудом засыпаешь».
Он сидел за кухонным столом, поглощал хлопья и читал газету. Мне было шестнадцать, и я приходила в себя после очередной ссоры с матерью.
«Слишком много всего здесь происходит», – не поднимая глаз, сказал отец, постучал себе по виску, и перешел к спортивному разделу.
Отец был выздоровевшим наркоманом, и его подростковый возраст был гораздо более беспокойным, чем мой собственный. В девятнадцать лет он периодически ночевал под дощатым настилом в Эсбери-парке, и его поймали на продаже запрещенного препарата полицейскому. Шесть недель он провел в тюрьме, а затем переехал в реабилитационный центр округа Камден, где стал подопытным кроликом для нового метода психотерапевтического лечения. Его заставляли носить на шее табличку с надписью «Я угождаю людям» и заниматься бесполезными видами деятельности, которые якобы прививают моральные ценности. Каждую субботу он копал яму во дворе за учреждением, а каждое воскресенье снова ее засыпал. По сравнению с тем, что выпало на его долю, любая беда, в которую я попадала, выглядела незначительной.
Он пытался утешить мою мать, убедить ее, что это нормальная фаза, то, чем так или иначе болеет большинство подростков, но она отказывалась к этому прислушаться. Я всегда хорошо училась в школе, и этот сдвиг очень удачно совпал со временем подачи документов в колледжи. Она восприняла мое недомогание как роскошь, которую им приходилось оплачивать. Родители дали мне слишком много, и теперь я была полна жалости к себе.
Она пошла ва-банк, превратившись в грозный обелиск, следивший за каждым моим движением. Она пилила меня за вес, ширину подводки для глаз, высыпания на лице и нерегулярное использование тоников и отшелушивающих средств, которые заказывала для меня в QVC. Что бы я ни надела, все приводило к стычкам. Мне не разрешали закрывать дверь моей спальни. После школы, в то время как мои друзья разъезжались на ночевки друг к другу, меня увозили на внеклассные занятия, а затем возвращали в лес, оставляя ворчать в одиночестве в своей комнате с открытой дверью.
Раз в неделю мне разрешали ночевать в квартире моей подруги Николь – единственная передышка от властного маминого надзора. Отношения Николь со своей мамой были полной противоположностью моим. Колетт предоставила Николь свободу принимать собственные решения, и, похоже, им действительно нравилось проводить время вместе.
Их двухкомнатная квартира была выкрашена в яркие, смелые цвета, обставлена классной винтажной мебелью и украшена текстилем из секонд-хендов. У входной двери были сложены лонгборды времен подросткового возраста Колетт, проведенного в Калифорнии, а на подоконниках стояли сувениры, приобретенные в Чили, где она в течение года преподавала английский язык. В гостиной с потолка свисали на цепях качели, в звенья которых были вплетены пластиковые цветы из магазина рукоделия.
Я восхищалась тем, что они больше походили на друзей, чем на мать и дочь, завидовала их поездкам на блошиные рынки Портленда. Какой же идиллической представлялась мне эта картина, когда я смотрела, как они вместе занимаются выпечкой на кухне. Разглаживают основу для пиццы из домашнего теста чугунным утюгом, доставшимся им в наследство от итальянской бабушки Колетт; прорисовывают десятки замысловатых узоров на тонких съедобных салфетках; мечтают о кафе, которое однажды откроет Колетт, где они будут продавать свою выпечку и создадут интерьер в точности как у себя дома, дизайн которого я находила нестандартным и очаровательным.
Наблюдение за Колетт заставило меня задуматься о мечтах моей матери. Отсутствие цели в ее жизни все чаще казалось странным, подозрительным и даже антифеминистским. Я наивно отвергала мысль о том, что забота обо мне могла играть главную роль в ее жизни. Я не думала о напряженной, незаметной работе домохозяйки, которая ради этого отказалась от собственной страсти и овладения новыми навыками. Лишь годы спустя, уехав учиться в колледж, я начала понимать, что значит создавать уют в доме. Мне стало ясно, сколько всего я воспринимала как должное.
Но будучи подростком, одержимым поиском призвания, я не могла себе представить осмысленной жизни без карьеры или, по крайней мере, увлечения, хобби. Почему ее интересы и амбиции никогда не всплывали на поверхность? Неужели она действительно удовлетворена своей ролью простой домохозяйки? Я начала задавать вопросы и анализировать навыки, которыми она владела. Я предлагала возможные варианты – университетские курсы по дизайну интерьера или одежды; возможно, она могла бы открыть ресторан.
«Слишком много работы! Ты же знаешь, что мама Гэри открыла свой тайский ресторан – и теперь она вечно в бегах! Никогда ни на что не хватает времени».
«Когда я в школе, что ты делаешь весь день?»
«Много чего делаю, поняла? Ты просто не замечаешь, потому что тебя избаловали. Вот уедешь из дома, тогда увидишь все, что мама для тебя делает».
Могу поклясться, что мать завидовала Колетт – не ее причудливым амбициям, а тому, что я боготворила ее туманные цели, – и чем глубже я погружалась в роль жестокого подростка, тем больше выставляла напоказ свои отношения с Колетт, чтобы играть на чувствах матери. Я считала это расплатой за то, как часто она спекулировала моими.
В вакуум моего безразличия хлынула музыка, чтобы заполнить пустоту. Она расширила трещину, в щепки разнесла и без того шаткий мостик между матерью и мной. Она станет пропастью, грозящей поглотить нас целиком. На свете не существовало ничего важнее музыки, единственного лекарства от моего экзистенциального ужаса. Я целыми днями по одной загружала песни с LimeWire[50] и участвовала в жарких дискуссиях на AIM[51] о том, что лучше: акустическая версия Everlong группы Foo Fighters или оригинал. Я откладывала деньги на карманные расходы и обед, и тратила их исключительно на компакт-диски студии звукозаписи House of Records, анализируя тексты на вкладышах, зацикливаясь на интервью со звездами инди-рока[52] тихоокеанского Северо-Запада, заучивая списки таких лейблов, как K Records и Kill Rock Stars, и планируя, какие концерты стоит посетить.
На тот случай, если гастрольный тур группы пролегал через Юджин, музыканты могли играть на одной из двух площадок. Пока росла, большинство местных коллективов я смотрела в WOW Hall. Menomena, Джоанна Ньюсом, Билл Каллахан, Mount Eerie и Rock'n'Roll Soldiers, группа, которую Юджин мог по праву назвать героями родного города. Они выступали в головных повязках и кожаных жилетах с кисточками, свисавшими с голой груди, и мы восхищались ими, потому что они были единственными из всех, кого мы знали, кто покинул город и чего-то добился – желанной сделки с крупной студией звукозаписи и съемок в рекламе Verizon Wireless[53]. Мы никогда не задавались вопросом, действительно ли то, чего они достигли, было так здорово, если они так часто возвращаются с концертами в наш город.
Большие группы играли в McDonald Theatre, где я слушала Modest Mouse и впервые прыгнула в толпу, предварительно проведя добрых тридцать секунд на краю сцены, чтобы убедиться, что кто-нибудь в первом ряду действительно меня поймает. Айзек Брок[54] был для нас богом. Ходили слухи, что в соседнем городке, в трейлерном парке, о котором поется в песне Trailer Trash, жил его двоюродный брат, и эта потенциальная связь делала его еще более близким – человеком, которого мы могли назвать своим. Все, кого я знала, каким-то образом запоминали каждое слово в его обширном каталоге из сотен записей, включая песни из сайд-проектов[55] и би-сайдов[56], желанных альбомов, которые мы постоянно пытались выследить, чтобы переписать на компакт-диски и вставить в пластиковые конверты. Его тексты отражали, каково это – расти в маленьком невзрачном городке на тихоокеанском Северо-Западе – и медленно задыхаться от скуки. Отправляясь в дальнюю поездку, можно было слушать его раздутые одиннадцатиминутные опусы и катарсические, леденящие кровь крики, и ни о чем больше не думать.
Но ничто не произвело на меня такого сильного впечатления, как DVD с концертом Yeah Yeah Yeahs в зале The Fillmore. Солистка, Карен О, была первой иконой музыкального мира, которой я поклонялась, при этом она была похожа на меня. Она наполовину кореянка, наполовину белая, и отличается непревзойденным мастерством, которое стерло с лица земли стереотип послушной азиатки. Она была известна дикими выходками на сцене, плевалась водой в воздух, скакала по самым дальним уголкам сцены и глубоко заглатывала микрофон, прежде чем заарканить его над головой за кабель. Неотрывно глядя на этот образ, я испытала странное состояние амбивалентности. Моей первой мыслью было: как мне этому научиться, а второй: если это уже делает азиатская девушка, то для меня места просто нет.
Тогда я еще не знала, что такое дефицитное мышление[57]. Диалог вокруг способов репрезентации в музыке находился в зачаточном состоянии, и поскольку я лично была незнакома с другими девушками, которые занимались музыкой, то не знала, что есть такие же, как я, борющиеся с теми же чувствами. Я была неспособна провести аналогию и представить белого парня в той же ситуации, смотрящего концерт на DVD, скажем, The Stooges, и думающего, если уже есть Игги Поп, то где найдется место в музыке для еще одного белого парня?
Тем не менее Карен О сделала музыку более доступной, заставила поверить, что кто-то вроде меня сможет однажды сделать нечто такое, что будет иметь значение для других людей. Подпитываемая этим вновь обретенным оптимизмом, я начала непрестанно уговаривать маму купить мне гитару. Уже вложив изрядную сумму в длинный список внеклассных занятий, от которых я отказалась, она долго сопротивлялась, но к Рождеству окончательно сломалась, и я наконец получила стодолларовую акустическую гитару Yamaha в футляре от Costco. Струны над грифом располагались настолько высоко, что зажимать их приходилось с огромным усилием.
Я начала раз в неделю брать уроки в самом неподходящем месте для обучения игре на гитаре – в Lesson Factory. Lesson Factory был чем-то вроде Walmart[58], только для начинающих гитаристов. Он был соединен с Гитарным центром, и внутри находилось около десяти звуконепроницаемых кабинок, каждая из которых была оборудована двумя стульями и двумя усилителями, а также вашим собственным неудачливым музыкантом, найденным по объявлению на Craigslist[59]. Мне посчастливилось обучаться у преподавателя, который действительно мне понравился. А он, должно быть, считал меня долгожданной передышкой от мальчиков предпубертатного возраста, желавших научиться играть исключительно песни Green Day и вступление к Stairway to Heaven[60].
Уроки пришлись как нельзя кстати. В том же году на английском ко мне подсел Ник Хоули-Геймер, и я почувствовала себя так, будто выиграла в лотерею. Я слышала о нем, потому что он был соседом и бывшим бойфрендом Майи Браун. У меня не было общих занятий с Майей, но она была известна всем, поскольку каждый мальчик в нашем классе был в нее влюблен. Вызывало недоумение то, что она объективно была красивой и популярной, но маскировалась под свою измученную альтернативу. Она красила свои каштановые волосы в угольно-черный, носила вельветовые брюки карамельного цвета и вечно что-то писала ручкой на руках. Эти записи она позднее опубликовала в Живом Журнале, где я усердно за ней следила, хотя в реальной жизни мы не были друзьями. В ее текстах отрывки из песни Bright Eyes перемежались воспоминаниями о собственных романтических встречах и бессвязными руминациями, в основном написанными от второго лица и адресованными кому-то анонимному, либо тому, кто ее обидел, либо человеку, по которому она отчаянно тосковала. Я считала ее одним из величайших американских поэтов нашего времени.
У Ника были лохматые светлые волосы, он красил ногти прозрачным лаком и носил в одном ухе серебряную серьгу-кольцо. На уроках он был тихим и ужасно медлительным, будто все время пребывал под кайфом. Он постоянно спрашивал меня, к какому сроку нужно выполнить задания, и может ли он одолжить мои записи, – жалостливые просьбы, которые я непринужденно вплела в свою личную миссию с ним подружиться. В средней школе у Ника была группа под названием The Barrowites. Я не знала никого, кто играл бы в группе, и было невероятно круто, что у Ника она уже есть. Прежде чем распасться, они выпустили один мини-альбом, который я, приложив определенные усилия, раздобыла у друга своего друга.
Это был самопальный компакт-диск, вложенный в бумажный конверт с рисунками и названиями, сделанными маркером. Как только я вернулась домой, вставила его в проигрыватель, стоявший на столе. Я сидела в кресле-качалке и слушала, все еще сжимая бумажный конверт холодными и влажными руками, и погружалась в текст, представляя себе бурное сексуальное прошлое Ника Хоули-Геймера. На диске было всего пять треков, последний из которых назывался Molly's Lips. Я задалась вопросом, является ли Молли еще одной из его многочисленных бывших или, возможно, это псевдоним Майи Браун. Я была слишком темной, чтобы знать, что Molly's Lips на самом деле просто их кавер-версия группы Nirvana[61], и мне хотелось бы думать, что Ник был, по крайней мере, довольно глуп, чтобы знать, что Nirvana исполняла свою кавер-версию песни группы The Vaselines.
В конце концов я набралась смелости, чтобы спросить, не хочет ли он со мной «поджемовать»[62]. Мы встретились во время обеда под деревом у футбольного поля. Не потребовалось много времени, чтобы вскрылась очевидная истина: я ужасно неумело играла на гитаре. Я никогда раньше ни с кем не «джемовала». Ник начинал песню, а я понятия не имела, в какой она тональности и как ему аккомпанировать. Я старалась спокойно искать и подбирать нужные ноты, пытаясь полностью сосредоточиться на простой ведущей линии, смутно укорененной в звукорядах, которые, как мне казалось, я знаю. Но, в конце концов, извинилась и полностью сдалась. Ник воспринял это спокойно. Он был терпелив и беспристрастен и вместо этого предложил подыгрывать знакомым мне песням. Остаток обеда мы провели, обмениваясь куплетами песен We're Going to Be Friends группы White Stripes и After Hours группы Velvet Underground, и это казалось самым романтическим чудом раннего этапа моей взрослой жизни.
Сочинив несколько собственных песен, я решила записаться на вечер открытого микрофона в Cozmic Pizza, ресторане в центре города со столиками и небольшой сценой за барной стойкой. Там были блестящие цементные полы и высокие потолки и обычно устраивались вечера джаза и мировой музыки. Я пригласила друзей посмотреть свое выступление. Заведение было полупустым, но все же моя акустическая гитара была едва слышна на фоне дребезжания стеклянных кружек, хлопанья дверцы печи для пиццы и голосов кассиров, выкрикивающих номера готовых заказов. Я была в восторге от своих семи минут славы. Поскольку я приводила с собой группу друзей, время, обычно отводимое для выступлений в рамках открытого микрофона, постепенно закрепилось за мной одной, так что я начала работать на разогреве перед концертами местных артистов. С помощью автоспуска я сделала кучу селфи, отсканировала их на компьютере отца и в графическом редакторе MS Paint разработала макет рекламных листовок. Я купила строительный степлер и закрепляла их на телефонных столбах по всему городу, а также спрашивала разрешение у местных предпринимателей, могу ли приклеить флаеры к их витринам. Я создала страничку на Myspace[63] и загрузила записи своих песен в Garage Band[64]. Я отправила ссылку по электронной почте местным группам и промоутерам и умоляла их включать меня в свои концерты. Я играла на школьных благотворительных мероприятиях, и у меня появилось небольшое количество местных поклонников, в основном из друзей и одноклассников, которых я настойчиво приглашала на свои выступления, пока наконец не стала «достаточно известной», чтобы получить приглашение выступить в концертном зале WOW Hall на разогреве у Марии Тейлор[65].
В день выступления Ник пришел пораньше, чтобы меня поддержать, и ждал вместе со мной в гримерке, пока не подошло время моего выступления. Прежде я никогда не была в гримерке, однако даже несмотря на это, ее вряд ли можно было счесть гламурной. Это была ярко освещенная комната размером со шкаф с двумя скамейками и мини-холодильником на деревянном столе. Мы с Ником сидели на скамейке лицом к двери, как вдруг вошла Мария Тейлор с коллегой по группе в клетчатой фланелевой рубашке. Она выглядела потрясающе. Темные волнистые волосы обрамляли выразительные черты ее лица с крупным носом и стройную фигуру. Я затаила дыхание. Она пробормотала: «Где вино?», а затем развернулась и вышла.
Пришли мои родители и встали в задних рядах. Я исполнила около шести акустических композиций, сидя на складном металлическом стуле, одетая в радужную полосатую рубашку Forever 21[66] и выцветшие расклешенные джинсы, заправленные в коричневые ковбойские сапоги. Тогда я действительно полагала, что в этом наряде выгляжу круто. К тому времени, слава богу, я, по крайней мере, уже играла на акустической гитаре компании Taylor с усилителем SWR Strawberry Blonde, который выбрала исключительно потому, что мне нравилось сочетание красного и кремового. Я брала открытые аккорды, двигая каподастр[67] по грифу в каждой песне, чтобы повторно использовать одни и те же виды аккордов. Я пела подростковые песни о тоске по менее сложным временам, не понимая, что именно таким и должен быть этот период жизни. После того как закончила, я выслушала слова одобрения от родителей – «Молодец, доченька!», – великодушно позволивших мне остаться до конца шоу.
Мария Тейлор играла на красной гитаре Gretsch с полым корпусом, выглядевшей комично большой на фоне ее худощавой фигуры. Я взволнованно схватила Ника за плечо, когда она взяла аккорды Xanax, заглавного сингла с ее нового альбома, который я включала во все свои выступления. Песня началась будто с тиканья часов, барабанные палочки стучали по краю малого барабана, пока она перечисляла свои тревоги и страхи. «Боюсь самолета, машины, виляющей на шоссе… обледенелых горных дорог, по которым нам приходится добираться до концертной площадки». Во время последнего удара по струнам она дернулась всем корпусом вперед, и участники группы, стоявшие как вкопанные на протяжении первых двух куплетов, заиграли в унисон припев.
Пусть даже подпевала я песне, подробно описывающей нескончаемые трудности жизни в гастрольном туре, и играли они перед небольшой аудиторией в лучшем случае из тридцати человек в маленьком городке (вероятно, уже пожалев о том, что решили включить его в свои гастрольные планы), наблюдение за тем, как человек гастролирует по всей стране, исполняя песни, которые сам написал, явилось для меня откровением. Я делила с ней сцену, сидела в полуметре от нее в одной гримерке. Я мечтала о жизни артиста – и в тот момент мечта моя казалась вполне достижимой.
После концерта Ник подвез меня домой на Nissan Maxima своих родителей. Он гордился мной, и мне было приятно, что человек, на которого я равнялась, увидел меня в новом свете.
«Тебе действительно стоит записать альбом со всеми своими песнями, – сказал Ник. – Обратись в студию, где мы записывали Barrowites».
На следующее утро мама отвела меня на обед в Seoul Cafe, ресторан рядом с университетом, принадлежащий корейской супружеской паре. Муж работал в зале, а жена готовила. Единственным недостатком было медленное обслуживание, муж терялся, если ему приходилось обслуживать более трех столиков одновременно. В качестве выхода из положения примерно на полпути между нашим домом и рестораном мама делала заказ по телефону.
«Хочешь сегодня пибимпаб?» – спросила она, держась одной рукой за руль, а другой роясь в контактах своего розового телефона-раскладушки Motorola RAZR.
«Да, звучит здорово».
«Ах нет! Аджосси.?»[68]
Каждый раз, когда мать говорила по-корейски, текст расползался перед моим внутренним взором, как карточки игры Mad Libs[69]. Знакомые слова перемежались длинными пробелами, которые я не могла заполнить. Я понимала, что она заказывает тямпон[70] с дополнительными овощами, потому что знала эти слова, тем более что она всегда заказывает одно и то же. Если ей что-то нравилось, она ела это блюдо каждый день, казалось никогда от него не уставая, пока в один прекрасный момент необъяснимым образом не переходила на что-то другое.
Когда мы пришли, мать широко улыбнулась старику за прилавком и заговорила по-корейски, а я послушно налила нам горячего чая из большого металлического чайника и разложила на столе салфетки, металлические ложки и палочки для еды. Она расплатилась у прилавка, взяла корейский журнал и села за стол.
«Мне здесь все очень нравится, но они такие медлительные. Вот почему мамочка всегда звонит заранее», – прошептала она.
Она листала журнал, потягивая ячменный чай и рассматривая корейских актрис и моделей. «Мне кажется, эта прическа тебе бы подошла», – сказала она, указывая на корейскую актрису с идеально уложенными волнистыми локонами. И вновь перелистнула страницу. «Такие куртки с милитари-принтом сейчас очень популярны в Корее. Мамочка хочет купить тебе такую, но ты всегда носишь только уродливые вещи».
Старик привез на тележке и расставил на столе наши блюда и банчаны. Рис на дне моего долсота[71] потрескивал, а мамин суп с лапшой и морепродуктами изрыгал пар со своей ярко-красной поверхности.
«Мащитге дысэё», – сказал мужчина с легким поклоном, желая нам приятного аппетита, и покатил свою тележку обратно к прилавку.
«Как тебе понравилось мое вчерашнее выступление?» – спросила я, сдабривая свой пибимпаб кочудяном.
«Дорогая, не клади слишком много кочудяна, а то пересолишь», – сказала она и оттолкнула мою руку от миски. Я с нарочитым послушанием поставила красную бутылочку на место.
«Ник сказал, что знает студию, где я могла бы записать свои песни. Думаю, что, поскольку это лишь гитара и вокал, я успела бы записать целый альбом за два-три дня. Студийное время стоило бы всего около двухсот долларов, а потом я бы делала копии дома».
Мать подняла длинную нитку лапши и бросила ее обратно в бульон. Она положила палочки на чашку, закрыла журнал и встретилась со мной взглядом через стол.
«Я просто жду, когда ты все это бросишь», – сказала она.
Я уронила взгляд в свой рис. Раздавила ложкой яичный желток и полила им миску с овощами. Мать наклонилась и начала ложкой наливать мне в пибимпаб суп из ростков фасоли. Горячая жидкость шипела.
«Мне не следовало отпускать тебя на уроки игры на гитаре, – сказала она. – Ты должна думать о поступлении в колледж, а не заниматься этими странными вещами».
Я нервно болтала левой ногой вверх-вниз, стараясь не взорваться. Мать схватила меня за бедро под столом.
«Перестань трясти ногой; ты вспугнешь удачу».
«Что, если я не хочу идти в колледж?» – нахально заявила я, вырываясь из ее хватки. Я запихнула в рот ложку кипящего риса, перекатывая его во рту языком и создавая воздушный карман, из которого выходил пар. Мать нервно оглядела ресторан, как будто я только что присягнула на верность сатанинской коммуне. Я наблюдала, как она пытается взять себя в руки.
«Меня не волнует, что ты не хочешь поступать в колледж. Ты должна поступить в колледж».
«Ты совсем меня не знаешь, – воскликнула я. – Эти странные вещи и есть то, что я люблю».
«Ну, ладно, хорошо, тогда иди и живи с Колетт! – вспыхнула мать. Она схватила сумочку и встала, надевая свои огромные солнцезащитные очки. – Уверена, она отлично о тебе позаботится. Там ты сможешь делать все, что захочешь, я ведь у тебя такая злая».
К тому времени, когда я последовала за ней на стоянку, она уже сидела за рулем, и, глядя в зеркало на солнцезащитном козырьке, выковыривала из зубов кочукару[72] сложенной в несколько раз квитанцией. Она ждала, что я ее остановлю – погонюсь за ней и попрошу прощения. Но я не собиралась сдаваться. И без них проживу, думала я про себя с глупой подростковой уверенностью. Я смогу найти работу. Поживу у друзей. Буду продолжать выступать, пока в один прекрасный момент зал не будет битком набит народом.
Мать скомкала квитанцию и бросила ее в подстаканник, закрыла зеркало и опустила окно. Я неподвижно стояла на стоянке, изо всех сил стараясь не дрожать, пока она смотрела на меня поверх своих солнцезащитных очков.
«Хочешь быть голодающим музыкантом? – спросила она. – Ну и живи как тебе нравится».
Очарование жизни голодающего музыканта быстро испарилось. Я провела несколько ночей у Николь и Колетт, а затем у своей подруги Шенон, которая была на год старше и имела собственное жилье. Мы околачивались в панк-хаусе под названием «Цветочный магазин», который был, по сути, известным сквотом[73]. Панки спали на полу, швыряли стеклянные бутылки с крыши на улицу и в пьяном виде метали кухонные ножи в стены из гипсокартона.
Без матери в качестве якоря я начала еще больше пренебрегать своими обязанностями, о которых мы спорили весь последний год. Документы для поступления в колледж так и остались лежать незаполненными на настольном компьютере моего отца, а я пала жертвой порочного круга прогулов. Я пропускала уроки, не выполняла домашние задания, мне становилось стыдно, что я так сильно отстала, а затем я вновь прогуливала, поскольку не хотела сталкиваться с учителями, которые действительно за меня переживали. Много раз по утрам я просто сидела на улице, курила сигареты на школьной стоянке и не могла зайти внутрь. Я фантазировала о смерти. Каждый предмет в этом мире, казалось, был подходящим для нее инструментом. Автострада – отличное место, где тебя легко переедут, пяти этажей достаточно, чтобы наверняка разбиться. При виде бутылки со средством для мытья стекол я размышляла, какое количество необходимо проглотить. Я думала о том, чтобы повеситься на маленькой веревочке, с помощью которой поднимаются и опускаются жалюзи.
После того как мой промежуточный табель успеваемости подтвердил, что я отстаю по всем предметам и мой средний балл резко упал, мать запланировала встречу с психологом-консультантом колледжа и умоляла его о помощи. Она лихорадочно собрала все необходимые документы, в том числе выброшенные письменные работы, и разослала их в колледжи, к которым я ранее проявляла интерес. Вернувшись наконец домой, я начала посещать психотерапевта, который прописал лекарства для «эмоциональной разрядки» и приложил к пакету моих документов в колледж сопроводительное письмо, объясняющее, что изменение настроения и успеваемости свидетельствует о психическом истощении.
Оставшиеся месяцы дома были отмечены мрачным молчанием. Мать переходила из комнаты в комнату, едва замечая мое присутствие. А мое решение не идти на выпускной бал было удостоено лишь мимолетным комментарием, несмотря на то, что платье мы выбрали вместе почти год назад.
Я страстно желала, чтобы мать со мной заговорила, но старалась проявлять стойкость, прекрасно сознавая, что она гораздо сильнее меня. Казалось, мать совершенно не смущало то, что мы так друг от друга отдалились. Молчание было наконец нарушено лишь когда я собирала вещи, чтобы отправиться в Брин-Мор.
«В твоем возрасте я бы все отдала, чтобы у меня была мама, которая бы покупала мне красивую одежду», – сказала она.
Я сидела, скрестив ноги, на ковре и складывала полностью сшитый из клетчатых заплаток комбинезон, который купила в секонд-хенде. Я положила комбинезон в сумку вместе со своей коллекцией уродливых свитеров и огромной футболкой Daniel Johnston, которую я превратила в майку-алкоголичку.