После работы Ник собирался проведать Эльфи, а потом мы с ним встретились в баре, пили пиво, поглядывали друг на друга – растерянно, обескураженно – и обсуждали, что делать дальше. Мы пытались собрать команду помощников, которые будут присматривать за Эльфи, когда ее выпишут из больницы.
Ник очень мягко намекнул Эльфи, что добровольное сотрудничество – главный фактор на пути к выздоровлению. Ей не понравилась эта идея. Само собой. Она сказала, что ей в принципе не нравится слово «команда». В «команде» нет «я», верно, Йоли? Это она процитировала нашего школьного тренера по баскетболу и добавила, что это слово всегда ее пугало. Зачем ей команда, спросила Эльфи. Что она будет делать с командой? Составлять списки? Намечать цели? Принимать жизнь как есть? Вести дневник? Учиться растягивать губы в улыбке? В самой этой концепции есть что-то в корне неправильное. Боже мой, Николас, сказала она. Путь? К выздоровлению? Ты сам себя слышишь? Мне самой очень даже понравилось предложение Ника, но Эльфи уже ощетинилась и взвилась на дыбы, приняв в штыки всю эту аферу под названием «Помоги себе сам», существующую лишь для того, чтобы продавать глупые книги и вводить в наркоз уязвимых людей, чтобы представители так называемой помогающей профессии получили возможность тешить свое собственное самодовольство, потому что они якобы сделали все, что могли. Они составили списки! Наметили цели! Они поощряли своих пациентов заниматься чем-нибудь интересным и радостным хоть понемножку, но каждый день! (Надо было слышать, с какой интонацией Эльфи произнесла слово «радостным». Словно речь шла о нацистских преступниках.)
Привлеченным специалистам было трудно понять крайне враждебное отношение нашей семьи ко всей системе здравоохранения. Нам самим трудно понять наше крайне враждебное отношение ко всей системе здравоохранения. Когда случилась авария с газонокосилкой и маме отрезало два пальца на ноге, она чуть-чуть отлежалась на травке и уже собралась подниматься, и тут к ней приехала скорая. Мама весьма удивилась и спросила у медиков: «Вы здесь зачем?» Когда детский врач сообщил маме, что мне надо удалить миндалины, она поблагодарила его за заботу и сказала, что мы, наверное, справимся сами, в домашних условиях.
На самом деле нам просто не хочется, чтобы Эльфи оставалась одна. Нику надо работать, он и так отстает от всех графиков, а мне уже скоро придется вернуться домой в Торонто, чтобы освободить Уилла от обязанностей няньки при младшей сестре. Его ждут в Нью-Йорке: учеба и политическая борьба. На языке индейцев-мохоков Торонто звучит как Тхаронто, что означает «место, где деревья растут из воды». (Мне нравится, что наши канадские города носят названия, в которых есть грязь, и вода, и деревья, особенно в нынешние времена, когда городам дают прозвища вроде «Финансовый центр», или «Центр передовых технологий», или «Издательская столица», или «Самый космополитичный город в мире».) Но пока я еще здесь, и сегодня вечером мы с Джули разопьем бутылку вина на веранде ее дома в Уолсли – зеленом микрорайоне, где высоченные вязы создают соборные своды из пятнистых теней. Мы замечательно проведем время, пока ее дети будут смотреть видео в гостиной.
Мы с Джули вместе росли в Ист-Виллидже. Мы с ней троюродные сестры, и наши мамы – тоже лучшие подруги. (Кстати, мы с Эльфи не только родные сестры, но еще и троюродные; чтобы это понять, нужно знать, что в свое время из России в Канаду, спасаясь от армии анархистов, переехали всего лишь около восемнадцати предприимчивых меннонитов, так что… в общем, вы поняли.) В детстве мы с Джули вместе купались в ванне, придумывали всякие игры вроде «Спрячь мыло» и экспериментировали, касаясь друг друга языками, когда постепенно до нас начала доходить страшная правда, что в будущем нам придется проделывать что-то подобное, если нам хочется строить нормальную жизнь с мальчиками и мужчинами.
Джули работает почтальоном. Она крепкий орешек. Ежедневно проходит пешком миль пятнадцать, с двумя тяжеленными сумками на каждом плече. Если вдруг начинается дождь, она отпирает рабочим ключом ближайший зеленый почтовый ящик из тех, что обычно стоят на углу, забирается внутрь и сидит. Курит и слушает новостные подкасты в наушниках. За это она постоянно получает выговоры от начальства – и за прочие бессчетные провинности, как в тот раз, когда она закатала повыше пояс форменной юбки, выданной Почтой Канады, чтобы выглядеть сексапильнее. Иногда ее отстраняют от работы на день, два или три – в зависимости от тяжести преступления, но ее это даже устраивает, потому что в такие дни она может спокойно проводить детей в школу, а не будить их в темноте, чтобы отвести к соседке прямо в пижамах. Джули недавно развелась с мужем, высоким, как каланча, скульптором и живописцем, и теперь вовсю пользуется программой медицинского страхования сотрудников и посещает психотерапевта, которого ей оплачивает Почта Канады. У нее все хорошо, она вполне счастлива и довольна жизнью, просто ей нравится говорить о себе, о своих чувствах и целях, надеждах и разочарованиях. А кому это не нравится? Ее психотерапевт, аналитик юнгианской школы, говорит, что она – самая оптимистичная из всех его пациенток за годы терапевтической практики, а полное отсутствие у нее сновидений стало для него источником постоянного вызова.
Мы сидели у нее на веранде, пили дешевое красное вино, закусывали его сыром и крекерами и говорили о чем угодно, но только не об Эльфи, которая была словно время – в том смысле, что я никогда не смогла бы его удержать, хотя оно крепко держит меня. Восьмилетний сын Джули и ее девятилетняя дочка до сих пор любят обниматься и сидеть на коленях у взрослых. Они смотрели «Шрека» в гостиной, но каждые пять-десять минут выбегали к нам на веранду (каждый раз Джули бросала свою сигарету в траву у крыльца, чтобы дети не видели, как она курит, а потом поднимала и докуривала до конца) и сообщали, что там такое, такое! Это надо увидеть! Оно как будто… Пару минут они спорили, что с чем сравнить, а мы с Джули кивали в полном изумлении. Джули периодически поглядывала на свою сигарету, тлеющую в траве. Потом они внезапно умолкали и стремительно, будто стрижи, мчались обратно в гостиную к своему фильму.
Они думают, что от курения бывает СПИД, сказала Джули, поднимая дымящуюся сигарету. Мы заговорили о детях, о том, что они навсегда остаются для нас малышами, сколько бы им ни было лет, и мы одержимы их благополучием, и непрестанно и дико страдаем, и виним себя за каждую наносекунду пережитого ими несчастья. Мы готовы пожертвовать собственной жизнью, лишь бы не видеть, как глаза наших детей медленно наполняются слезами. Мы говорили о наших бывших мужьях и любовниках, о нашем страхе, что нас больше никто не захочет как женщин, что мы умрем в одиночестве, без любви, покрытые пролежнями глубиной до костей. И мы вообще сделали хоть что-то правильное в этой жизни?
Наверное, да. Мы сохранили нашу дружбу, мы всегда будем рядом друг с другом, и однажды, когда наши дети уже станут взрослыми и разъедутся, бросив нас прозябать в сожалении, меланхолии и старческой немощи, когда наши родители умрут от накопившихся горестей и усталости от жизни, когда наши мужья и любовники разбегутся по собственному почину – или мы сами выгоним их за порог, – мы с ней купим один на двоих маленький домик в какой-нибудь прекрасной деревне, станем рубить дрова, брать воду в колодце, рыбачить, играть на пианино, петь на два голоса арии из «Иисуса Христа – суперзвезды» и «Отверженных», вспоминать прошлое и ждать конца света.
Уговор?
Уговор.
Мы ударили по рукам и свернули себе косячок. Мы уже начали замерзать на открытой веранде. Мы сидели и слушали, как трещит и ломается лед на реке в одном квартале от дома, и мне вдруг подумалось, что, наверное, было бы здорово, если бы глыбы льда взмыли в воздух, как птицы, и полетели бы прочь от всего этого бурлящего давления. Наверное, было бы здорово наблюдать, как куски льда летят высоко над Портедж-авеню курсом на север, домой. Мы смотрели в беззвездную, студеную, ясную апрельскую ночь. Наблюдали, как гаснут огни в окнах соседних домов. Дети Джули уснули на диване в гостиной, сжимая в руках пульты управления для тысячи современных устройств.
Почему Дэн не присмотрит за Норой? – спросила Джули. (Дэн – отец Норы, человек увлекающийся, легко возбудимый и сентиментальный. Сейчас мы в процессе развода.) Ситуация вполне себе чрезвычайная. Он же вроде бы говорил, что ты всегда можешь рассчитывать на него в экстренных случаях? Ты говорила ему об Эльфи?
Он сейчас на Борнео, сказала я. С какой-то воздушной гимнасткой.
Хорошо ему. Я думала, он живет в Торонто.
В принципе, да… чтобы быть ближе к Норе. Но сейчас он на Борнео.
Он вернется в Канаду? – спросила Джули.
Наверное, да. Я не знаю. Нора говорила ему об Эльфи.
А Барри оплачивает Уиллу учебу в Нью-Йорке? – спросила Джули. (Барри – отец Уилла, человек во многом загадочный и весьма состоятельный. Занимается разработкой стохастических моделей волатильности курса валют для какого-то крупного банка. Мы почти не общаемся.)
Да… пока да.
Норе нравится танцевать? (Собственно, из-за танцев мы и перебрались в Торонто: чтобы Нора училась в определенной балетной школе, куда смогла поступить только благодаря стипендии. У меня самой нет таких денег.)
Очень нравится, но она страдает, потому что считает себя толстой.
Боже, сказала Джули. Когда же закончится это дерьмо?
Я поймала ее с сигаретой.
Она курит, чтобы меньше есть?
Я пожала плечами. Наверное, да. Все танцовщицы курят. Я пыталась с ней поговорить, но…
Уиллу нравится в Нью-Йорке? – спросила Джули.
Очень, сказала я. Как я понимаю, теперь он марксист. Читает «Капитал».
Круто.
Ага.
Но пришло время прощаться. Я помогла Джули переместить детишек в постель – полуволоком, полуходом – и пожелала им спокойной ночи. К сожалению, Джули не получила никаких взысканий, ее никто не отстранял от работы, а значит, завтра ей надо было рано вставать. Она выставила у двери свои казенные «почтовые» ботинки, подбитые шипами, и собрала детям обед в школу. В ботинках с шипами удобно ходить по льду. Однажды зимой, после ледяной бури, я застряла на скользком крутом берегу Ассинибойна. Я возвращалась домой пешком, решила срезать путь, перейти через реку прямо по льду и подняться на Осборн-стрит, минуя мост. Но я не сумела подняться на набережную, мои сапоги с гладкой подошвой скользили по обледенелому склону, и я постоянно съезжала вниз. Я пыталась хвататься за тонкие ветви деревьев, нависавших над берегом, но они неизбежно ломались, и я снова съезжала на реку, как по ледяной горке. Я лежала на льду, размышляла, что делать дальше, грызла батончик мюсли, который нашелся в сумке, а потом вспомнила о шипастых ботинках Джули. Я позвонила ей на мобильный, и оказалось, что она была неподалеку на своем почтовом маршруте. Джули велела мне ждать, никуда не уходить, потому что уже через пару минут она примчится меня выручать. Она и вправду пришла очень быстро, сняла подбитые шипами ботинки и сбросила их мне, чтобы я их надела и спокойно поднялась по скользкому склону. Она встала на свою почтовую сумку, чтобы не промочить ноги, и успела выкурить сигарету, пока я поднималась по ледяной круче, как сэр Эдмунд Хиллари, покоряющий Эверест. Потом мы пошли выпить кофе и съесть по пончику с кремом. Спасательные мероприятия порой бывают весьма простыми.
Я попрощалась с Джули, села в машину и какое-то время просто каталась по городу. Мне хотелось и не хотелось проехать мимо нашего прежнего дома на Варшава-авеню. Хотелось и не хотелось вспомнить годы счастливого замужества.
Дэн, мой второй бывший муж, отец Норы, воспитывал Уилла как собственного сына, пока биологический отец Уилла, мой первый бывший муж, изучал в США волатильность валют. Нам обоим казалось, что мы нашли «своего человека» после первых неудачных попыток построить семейную жизнь и теперь все будет правильно и хорошо: мы наконец-то избавились от страданий, порожденных несбывшимися романтическими иллюзиями, и покончили с плохими решениями. Сейчас мы ведем войну на истощение. В основном, как это принято у современных любовников, через мессенджер и электронную почту. У нас бывают короткие периоды перемирия, когда нам обоим надоедает сражаться или нас одновременно накрывает волной ностальгии и тянет на добросердечность. Иногда он присылает мне ссылки на песни, которые, как ему кажется, мне понравятся, или на статьи о космических волнах и тайнах Вселенной, или тысячи извинений за все-все-все. Иногда он напивается и шлет мне длинные колкие диатрибы с перечислением всех моих недостатков, имя которым – естественно – легион.
«Ничего плохого пока не случилось». Эта строчка из песни Лаудона Уэйнрайта всплыла у меня в голове, когда я проехала мимо дома на Варшава-авеню. В этом доме я начала писать свою подростковую серию книг о родео, и поначалу все было прекрасно: авторских гонораров хватало, чтобы выплачивать часть ипотеки и покупать продукты. Сейчас в серии девять книг. Девять историй о Ронде, девчонке с родео. Но миру Ронды пора измениться, так считает издатель. Нынешние подростки по большей части живут в городах и далеки от проблем юных участниц родео и бесстрашных ковбоев, объезжающих лошадей. Моя редактор проявляет поистине ангельское терпение, пока я работаю над моим «подлинно литературным» романом. Она говорит, что не будет меня торопить с десятой книгой о Ронде и с радостью даст мне возможность «расширить свой творческий ассортимент». Новый владелец дома решил перекрасить фасад: сделать его строго белым поверх красных и желтых полос, которыми мы с Дэном когда-то раскрасили дом по ребяческой прихоти, когда у нас не было денег, но мы были счастливы, и бесстрашны, и уверены в нашей любви, в нашем будущем, в нашей новоиспеченной семье – непоколебимой опоре в мире. Забор еще не перекрасили, он сиял радостной желтизной в серых сумерках, и на досках до сих пор сохранились наклейки, которые налепила Нора: лягушки, машинки и лучистые солнышки со счастливыми лицами. На калитке все еще висела жестяная табличка, которую мы с Дэном приобрели в одной из семейных поездок. «Осторожно! Добрая собака! Залижет насмерть!» Иногда в таких случаях говорят: Я не знаю, что произошло. Не знаю, где именно мы ошиблись.
Я подъехала к дому Ника и Эльфи и зарулила во двор. Уже совсем стемнело. Пару минут я наблюдала за Ником через окно. Он сидел в темноте, перед слабо светящимся экраном компьютера. Наступил поздний вечер, а значит, пришло время нам с Ником вновь говорить об Эльфриде, провести очередное ежевечернее обсуждение, которое не приблизит нас к решению проблемы, но укрепит нашу с ним солидарность в деле сохранения Эльфиной жизни. Мы сидели в гостиной посреди стопок книг – монографий о музыке и монументальных романов китайских авторов, которыми Ник увлекался в последнее время, – пили травяной чай из последних нашедшихся в доме чистых чашек и обменивались соображениями вроде: Сегодня она вроде бы пободрее, тебе не кажется? Да, может быть… Меня все-таки беспокоит, что она упала. Разбила лоб. Ты не знаешь, она принимает лекарства? Говорит, принимает, но… Сегодня медсестра мне сказала, чтобы мы не приносили ей никакой посторонней еды, что, если ей хочется есть, она должна встать с кровати и прийти в общую столовую по расписанию. Да… но она никуда не пойдет. Она скорее уморит себя голодом. Ей не дадут уморить себя голодом. Ты уверена? Гм…
Мы все еще не получили ответа от «команды» работников психиатрической помощи на дому и уже начали сомневаться, существует ли эта помощь на самом деле. Нам надо было понять, как часто они собираются приезжать и сколько это будет стоить. Мы решили, что цена не имеет значения, мы найдем деньги. Ник сказал, что позвонит их представителю завтра утром с работы, а я предложила еще раз попробовать встретиться с психиатром Эльфи, неуловимым, как глава мафиозного клана Гамбино. Я была не уверена, что он вообще существует в природе. Я сказала, что поговорю с кем-нибудь из старших медицинских сестер, знакомых с историей болезни Эльфи, и попрошу всех и каждого, кто будет слушать, чтобы ее не отпускали домой, пока мы не придумаем, как обеспечить ей необходимый уход, или пока она окончательно не выйдет из кризиса, как у них принято говорить.
Кстати, а что с гастролями? – спросила я.
В жопу гастроли, ответил Ник.
Это понятно, сказала я. Но все равно надо что-то решать. Она беспокоится, что всех подведет.
Я знаю. Ник поднялся и взял лист бумаги, лежавший на пианино. Сообщения для Эльфриды. От Жана-Луи, Феликса, Теодора, Ганса, Эндри. Кто все эти люди? Я не знаю и половины.
Ты уже говорил с Клаудио?
Нет. Пока нет… Он звонил несколько раз, оставлял сообщения. «Фри Пресс» просит ее биографию для музыкальной антологии. «Музыкальный журнал» тоже готовит статью. Ха!
Ник уселся за стол и положил подбородок на руки. Глаза у него были красные, воспаленные. Казалось, что у него воспалено все лицо. Он улыбался, потому что был храбрым.
Я спросила: Устал?
Он сказал: Очень.
Он снова поднялся и поставил на проигрыватель пластинку. Настоящую виниловую пластинку. Ему нравится слушать музыку на виниле. Нравится сам процесс. Он держал пластинку, как надо: не пальцами за края, а ладонями с двух сторон. Подул на нее, прежде чем установить на вертушку. Музыка шелестела, как мягкий шепот. Одна акустическая гитара, никаких голосов. Потом Ник вернулся к столу и попросил меня посмотреть, что у него с глазами.
Они постоянно текут, сказал он. Наверное, какая-то инфекция.
Может, конъюнктивит?
Я не знаю. Гноя нет, просто чистая жидкость. Но течет постоянно. Даже когда закрываю глаза. Наверное, надо бы показаться врачу. Офтальмологу или кому-то еще, я не знаю.
Ты плачешь, Ник.
Нет…
Да. Это слезы.
Слезы не могут литься все время. Иногда я даже не осознаю, что они льются.
Это новый вид плача, сказала я. Для новых времен. Я перегнулась через стол, положила руки ему на плечи, потом прикоснулась к его щекам – только ладонями, так же бережно, как он сам держал пластинку.
Мы долго молчали, а затем Ник сказал, что у Эльфи намечена генеральная репетиция, уже через три недели, за два дня до начала гастролей. Я сказала, что она не готова и не будет готова. Ник со мной согласился, потому что она сама постоянно твердит, что не сможет выступить на гастролях, и чем раньше об этом станет известно всем заинтересованным сторонам, тем лучше. Я сказала, что надо позвонить Клаудио, и он со всем разберется, как всегда разбирался.
Если хочешь, я сама ему позвоню, сказала я.
Думаю, надо еще чуть-чуть подождать.
А я думаю, надо сказать ему как можно раньше.
Послушай, я знаю, что скажет Клаудио, быстро проговорил Ник. Он скажет: давайте еще подождем и посмотрим. Скажет, что она справится – как в прошлый раз. Скажет, что выступления уже спасали ей жизнь и спасут снова.
Может быть.
И возможно, он прав, и ее надо слегка подтолкнуть, и все будет в порядке.
Да, наверное.
Но… она не обязана выступать на гастролях, если ей не хочется выступать, сказал Ник. Это уж точно неважно в масштабах Вселенной. Но ты же знаешь Эльфи. Она может внезапно решить, что ей хочется выступать, и тогда…
Да, значит, пока что не стоит ничего отменять.
Голова Ника упала на стол, медленно, словно снежинка. Упала на руку, вытянутую вперед вверх ладонью, и неподвижно застыла.
Ник, сказала я. Ложись-ка ты спать.
Завершение нашей вечерней беседы прошло как обычно. Мы оба вздохнули, растерли ладонями щеки, поморщились, улыбнулись друг другу, пожали плечами и заговорили о разном: о байдарке, которую Ник строит с нуля у себя в подвале, о его планах закончить работу в ближайшее время и уже этой весной спустить лодку на реку, в двух кварталах от дома, подняться на веслах вверх по течению – это будет самая сложная часть, а потом просто сплавиться вниз по течению обратно домой.
Когда я собралась уходить, он снова сел за компьютер. В рассеянном, призрачном свете монитора его лицо словно светилось само по себе, как у Бориса Карлоффа. Интересно, что он искал в интернете? Какие запросы обычно вбиваются в поисковую строку, когда твой самый любимый человек на свете категорически не хочет жить? Я уселась в машину и проверила сообщения в телефоне. Сообщение от Норы: Как Эльфи? Я хочу сделать пирсинг в пупке, но мне нужно твое разрешение. Можно?! Люблю тебя! Еще одно сообщение – от Радека. Он приглашает меня к себе. Радек – чешский скрипач с печальными глазами. Мы с ним познакомились в мой прошлый приезд в Виннипег, когда я пошла разносить почту вместе с Джули. (Собственно, именно из-за него и пошла. Джули мне рассказала, что носит письма красавчику-европейцу, который кажется ей одиноким и совершенно отчаявшимся. Как ты, Йоли, сказала она.) Он приехал в Виннипег писать либретто. А куда еще ехать? Этот темный и благодатный уголок мира, это слияние мутных вод будто бы вопрошает: какие ты, человек, подбираешь слова для трагической партитуры жизни? Радек плохо говорит по-английски, я совсем не говорю по-чешски, но мы как-то общаемся, он меня слушает и, кажется, понимает. Или не понимает, а просто тихонько сидит и часами выслушивает, как я перечисляю свои неудачи на чужом для него языке, рассудив, что терпение когда-нибудь вознаградится и – на все воля Божья – у него даже получится со мной переспать.
Мне кажется, что «переспать» – старомодное слово и так уже не говорят. Наверняка есть какое-то более современное обозначение для этого дела, но мне неловко спрашивать у Норы. У меня промежуточный возраст, я как бы застряла между двумя поколениями, одно из которых привычно использует слово «переспать», а другое – «перепихнуться», и что прикажете делать мне? Я сидела на маленькой кухне в мансарде, которую Радек снимает на Академи-роуд, и говорила об Эльфи, о ее неизбывном отчаянии, ее оцепенении, ее «часе свинца», как это определила Эмили Дикинсон, о моих планах – хрупких, как карточный домик, – пробудить в ней желание жить, о злости и тщетности, о морях на Луне, море Спокойствия и море Познания, и у какого из них он предпочел бы поселиться (у моря Спокойствия), и знает ли он, что где-то в Канаде есть ледник Разбитых Надежд, питающий реку Разбитых Надежд, которая впадает в озеро Разбитых Надежд, но на реке нет плотины Разбитых Надежд? Радек кивал, подливал мне вина, и готовил мне ужин, и целовал меня в шею, когда проходил мимо меня по дороге на кухню, куда периодически бегал, чтобы перемешать макароны или рис. Он очень бледный и весь покрыт черными жесткими курчавыми волосами. Он шутит на ломаном английском, что так и не эволюционировал до конца, и я говорю, что мне нравится его шерсть. Нравится, что он не сводит волосы с тела, как многие современные североамериканцы, которые до дрожи боятся волосяного покрова и меха вообще. Волосатость на теле – последний рубеж в борьбе за освобождение женщин, Радек. Я так устала. Он кивал: Да?
Он аккуратно поставил на стол макароны и сказал: Я был на концерте твоей сестры. Я видел, как она играет.
Правда? Ты мне не говорил. А где? Когда?
Еще в Праге. И я вовсе не удивлен.
Чему ты не удивлен?
Ее страданиям, сказал он. Когда я слушал ее игру, у меня было чувство, что я не должен при этом присутствовать. В зале несколько сотен зрителей, но мы все были лишними. Это была очень личная боль. Личная – в смысле непостижимая. Только музыка знала и хранила секреты, ее игра была загадкой, шепотом в тишине, и после люди сидели в баре, пили и не говорили ни слова, потому что все сделались соучастниками. У них не было слов.
Я задумалась о его словах, о его чуть старомодном европейском шарме, о его необычной манере речи. Может быть, мы смогли бы влюбиться друг в друга и переехать в Прагу вместе с Уиллом и Норой, и тогда у меня будет другая жизнь, чем-то похожая на жизнь Франца Кафки. Уилл с Норой займутся теннисом и гимнастикой, а мы с Радеком будем почти ежедневно ходить на концерты, в оперу и на балет. И заживем яркой, насыщенной жизнью, революционной и поэтичной.
Я бы поставил ее в один ряд с Иво Погореличем или даже Евгением Кисиным, сказал он. Она понимает, что фортепианная музыка – это тот же человеческий голос, но доведенный до совершенства.
Она носит в себе стеклянное пианино, сказала я. И боится, что оно разобьется.
Да, сказал он. Может быть, уже разбилось. И она из последних сил держит осколки, чтобы они не разлетелись. Наверное, в тот вечер я влюбился в нее сразу и навсегда. Мне захотелось ее защитить.
Так ты влюблен в мою сестру?! Он рассмеялся: Нет. Конечно же, нет. Но мне показалось, он врет. Вот и плакали все мои дивные мечты о Праге. Хотя, может быть, это и к лучшему. Францу Кафке не так уж и весело жилось в Праге, верно?
Хочешь еще вина? – спросил Радек. Какой она была в детстве?
Она только и делала, что играла на пианино, сказала я. И составляла петиции.
Ну так да, играть на пианино – это не худшее из занятий на целую жизнь, сказал Радек. Но ведь было и что-то еще? Ты должна помнить, нет?
Она самостоятельно выучила французский, когда была совсем маленькой, сказала я, иногда она говорила только на нем, а иногда умолкала вообще – и надолго, как наш отец. Она выдумывала для меня всякие прозвища: Шарнир-Башка или Чума. Ей нравилось воображать, что наш скучный меннонитский городок – это маленькая деревенька где-нибудь в Тоскане, и она переделывала все названия улиц на итальянский манер. Она буквально бредила Италией. Когда к нам приезжали престарелые меннонитские родственники, она обращалась к ним «синьор» и «синьора» и предлагала им пиццу и граппу. Вроде бы понарошку, но и всерьез тоже. Над ней все смеялись. Иногда мне бывало за нее стыдно.
Ей же просто хотелось, чтобы всем было радостно, сказал Радек. Чтобы всем было весело, разве нет?
Да, теперь я понимаю, сказала я. Но тогда… было невесело. Городок вроде нашего – не совсем подходящее место для отработки комически номеров. Однажды наш дом обстреляли.
Из-за Эльфриды?
Не знаю. Тех, кто стрелял, так и не нашли. Над нашим отцом тоже смеялись. За то, что он ездил на велосипеде, постоянно ходил в костюме и читал книги. Эльфи злилась до слез. Она жутко бесилась, и бросалась его защищать, и ругалась со всеми, кто над ним насмехался. Когда она уехала в Осло учиться музыке, она присылала мне магнитофонные кассеты, на которых записывала свой голос. Свои рассказы о жизни в городе. Из Осло, из Амстердама, из Хельсинки – отовсюду. Я каждый день слушала эти кассеты, по вечерам, в темноте, и представляла, что она рядом со мной. Я их выучила наизусть, каждую фразу, каждую интонацию, каждый вздох. Я все проговаривала вместе с ней, на два голоса, вплоть до мелких смешков. Я запомнила все.
Радек подлил вина нам обоим и сказал, что ему вспомнилась одна фраза Нортропа Фрая. Об энергии, необходимой, чтобы сдвинуться с места, а затем не потерять этот разгон и двигаться дальше, и продолжать творить, и открывать новые горизонты. Я не согласна?
Конечно, согласна, сказала я. Как можно не согласиться с Нортропом Фраем?
Наверное, можно, ответил Радек, если ты…
Я просто шучу. Я согласна.
Ты скучала по сестре, заметил Радек.
Да, но тут все сложнее. На самом деле мне не хотелось, чтобы она возвращалась. Даже не на сознательном уровне, а на уровне ощущений. Где-то в сердце я знала, что ей нужно держаться подальше от нашего городка. И в то же время я знала, что без нее мне самой точно не выжить в этом унылом месте, и я только и делала, что постоянно тревожилась и пыталась понять, как быть храброй и сильной, если рядом нет Эльфи. Когда она приезжала домой погостить, мы с ней помногу играли в теннис. В темноте. В слепой теннис. Было весело, но мы непрестанно теряли мячи. Она говорила, что в слепом теннисе самое главное – очень внимательно слушать. Мы смеялись как сумасшедшие и возмущенно кричали, если в нас попадало мячом в темноте. Когда Эльфи играла на пианино, мне сразу было понятно, какое у нее настроение. Она была круглой отличницей в школе, однажды даже участвовала в телевикторине, но очень многое выводило ее из себя. Ее бесило, что люди такие ленивые, что они не желают стараться стать лучше. Когда наш пастор и церковные старейшины заявились в наш дом и сказали родителям, что они не должны отпускать Эльфи учиться, потому что у нее появятся всякие мысли, а там уже рукой подать до вольнодумства, она в тот же вечер подожгла городскую молитвенную палатку, и к нам домой пришли полицейские…
Божечки, прошептал Радек.
Но сначала, когда старейшины пришли к нам домой, она сыграла Рахманинова. В другой комнате. Мы с мамой прятались в кухне, папа говорил с непрошеными гостями. И чем больше они давили на папу, тем яростнее кричала Эльфи. Кричала музыкой. Она выгнала их из дома своим мастерством, своей яростью. Как Иисус выгнал менял из храма. Как Дастин Хоффман в «Соломенных псах»…
Как солнце – вампиров, сказал Радек.
Это были простые, грубые люди. Она как будто играла собранию мастодонтов. Она не…
Что именно она играла? – спросил Радек.
Прелюдию сольминор, опус двадцать три.
А что было, когда к вам пришли полицейские?
Родители никогда бы не допустили, чтобы Эльфи забрали в колонию для несовершеннолетних или в христианский исправительный лагерь для трудных подростков. Я думаю, это были пустые угрозы, но мы все равно собрались и уехали во Фресно, в Калифорнию, чтобы скрыться от полиции. А когда мы вернулись, уже все забылось. Во Фресно у Эльфи появился парень, и, когда мы собрались возвращаться домой, он попытался уехать с нами. Спрятался в багажнике нашей машины. Но папа сразу почувствовал, что машина как-то потяжелела, проверил багажник и нашел того парня. Когда он его вытащил, они с Эльфи как будто взбесились, принялись целоваться как сумасшедшие, и папа совсем растерялся, не зная, что делать. Маме пришлось выбраться из машины и сказать Эльфи, что нам надо ехать. Я помню, как она тянула Эльфи за руку, чтобы оторвать ее от того мальчика. А когда Эльфи все-таки села в машину, рыдая в истерике, и мы поехали прочь, тот мальчик долго бежал следом за нами, пока не выбился из сил. Как бродячие псы в предместьях Ист-Виллиджа.
Радек рассмеялся и спросил: У тебя есть ее фотография?
Я вынула фотографию из бумажника и показала ему. На этом снимке Эльфи была совершенно нездешней: сплошные огромные зеленые глаза и блестящие черные волосы. Правда, она похожа на инопланетянку?
Он сказал: Она очень красивая.
Когда я впервые осталась на ужин у Радека, я сказала ему, что была верна мужу и мы вместе воспитывали детей. Радек слушал меня, улыбался, кивал, как будто ему нравились такие женщины и для себя он предпочел бы именно такую, но жизнь – сложная штука, и посмотрите, как все получилось. В последнее время я так устаю, что иногда засыпаю прямо за столом после ужина у Радека, пока он убирает посуду. Потом он берет меня на руки и несет на кровать, аккуратно меня раздевает, вешает мои джинсы на спинку стула, так чтобы баночка с бальзамом для губ не выпала из кармана и не закатилась в пыль под кроватью, накрывает моей рубашкой настольную лампу, чтобы создать интересный приглушенный свет, и очень бережно, очень нежно занимается со мной любовью. Именно так моя бабушка говорила о дедушке, когда я однажды спросила, каким он был мужем. Очень бережным, очень нежным. Таким был и Радек, и я совершенно не представляю, что еще о нем можно сказать. Когда Радек кончает, он произносит какое-то слово по-чешски. Очень тихо, всего одно слово. Мне нравится трогать кончики его пальцев в твердых мозолях от скрипичных струн, которые он зажимает по пять-шесть часов в день.