– «Другу моему…» А? Слышите ли? Другу!.. Что Милорадович не мог бы предать друга, знает весь свет, но вы о том не знаете! А почему?.. – вбросив шпагу в ножны, он вновь поднимает руку, обводит взглядом стройные, подтянутые ряды. Тишина над площадью мертвая, от Невы до Исаакия. – Почему?.. Потому что нет здесь ни одного офицера, ни одного солдата! Здесь мальчишки, буяны, разбойники! Мерзавцы, осрамившие русский мундир, военную честь, название солдата! Вы – пятно России! Вы преступники перед царем, перед отечеством, перед Богом!..
Пляшет под шенкелем гнедой, крутится перед каре, вот-вот готовый сорваться. Оболенского нет, нет и других – никак, разбежались? Штыки горят стройными линиями, солдаты тянутся, замерев, сжимают ружья под приклад, неотрывно смотрят ему в глаза. Они – его. В его руках, в его укоряющем голосе.
– Что вы затеяли? Что сделали? О жизни и говорить нечего, но там… – жест в небо. – Там, слышите, у Бога, чтобы найти после смерти помилование, вы должны сейчас идти, бежать к царю, упасть к его ногам! За мною, все, слышите? За мной!..
Прыгает гнедой, взвивается на дыбы, и взброшены ружья, без команды, но воедино – подвысь, и раскалывает площадь, как выстрел:
– Ура, Милорадович!
В ярком солнце, невидимый, вьется пороховой дымок.
Последним усилием зажимая рану в боку, он роняет поводья, бросая гнедого вперед, на уставленный штык Оболенского.
Сотни пуль. Пятьдесят штыковых без царапин. Непростительная удача – он всегда возвращался.
По примятому серому снегу пятном яркого цвета – дорожка крови.
Экзерсис завершен.
Но все кончится несколько позже.
Опустеет, затихнет площадь у бронзовой прозелени Медного всадника, развеется после залпов пороховая гарь, успокоится Нева, и затянет полыньи свежий прозрачный лед. Похоронные команды соберут тела, вновь липкий снег выбелит мостовые, и стемнеет – быстро и сразу, как всегда зимой в Петербурге.
Плывет под луной в мерзлом небе кораблик на шпиле Адмиралтейства.
Среди теплой гостиной Катя лежит на полу, обнимая себя под колени, и загнанно дышит.
Все кончено. Прошел этот страшный, серо-черный, кровавый день, воцарилась на улицах испуганная тишина, разве что изредка с треском подков пролетает верховой фельдъегерь, да в отдалении кто-то заунывно воет – то ли баба, а то ли собака…
Час назад здесь еще было людно, и Катя стояла на полупальцах и выделывала батманы и позы, пока остальные слушали, затаив дыхание, господина Майкова, что добрался все-таки до Милорадовича, умиравшего в казармах Конной гвардии, и выхлопотал себе персональную пенсию от императора Николая…
Теперь в гостиной мертвая тишина, и все пусто. Убежала кухарка – не иначе, погреть уши чужими новостями. Ушел приятель Петруша Каратыгин, сочувственно посмотрев на прощание, как Катя стоит в равновесии и будто бы слушает боль усталых ног. Ушла Азаревичева, соседка снизу, так и не уговорив Катю спуститься к ней, чтобы скоротать время вместе. Ушел, отрыдавшись, господин Майков, теперь уже бывший директор театров.