О страшной притягательности склада в Школе домоводства и о нечаянной встрече, где мы забегаем далеко вперед
По соседству с детской площадкой стояло похожее на господский дом большое деревянное здание со множеством окон по всему фасаду. Старая фабрика, теперь здесь располагалась школа для девочек, где, помимо прочего, их учили стряпать и вязать. Все лучше, чем ходить безработной, – здесь девочки становились умелыми хозяйками. Возле школы, которую мы, детишки, так и прозвали Школой домоводства, стоял старый сарай, выкрашенный красной краской; он был набит всяким хламом и пожелтевшими школьными материалами, в которых мы так любили копаться. В одном месте с торца отходили доски, и можно было залезть внутрь.
Стоял жаркий летний день. Зной тяжелой пятой придавил наше селение, запах трав был крепок, как заваренный чай. Я в одиночку крался вдоль стены сарая. Опасливо озираясь, не идет ли сторож. Мы боялись его. Он был силач, носил заляпанный комбинезон и ненавидел любопытных детей. Всегда являлся ниоткуда, испепеляя тебя взглядом. На ногах у сторожа были сабо, в мгновение ока он скидывал их и тигриным прыжком настигал жертву. Никто до меня еще не ускользал от него, сторож точно клещами хватал жертву за шею, поднимал – голова жертвы того и гляди отделится от тела. Помню, мой сосед, пятнадцатилетний бугай, рыдал как младенец, получив взбучку за то, что катался на мопеде в неположенном месте.
И все же я решил рискнуть. Никогда прежде не бывал я на складе, но слышал рассказы тех, кто дерзнул. Я крался, вертя головой во все стороны, нервы были напряжены до предела. Вроде все спокойно. Встал на карачки, раздвинул доски, просунул голову в лаз и прошмыгнул внутрь.
Из солнечного света я нырнул в кромешную тьму. Зрачки расширились, ослепленные мраком. Долгое время я стоял неподвижно. Затем мало-помалу начал различать предметы. Древние шкафы, списанные парты. Дрова, кирпичи. Треснувший унитаз без крышки. Ящики с электропроводкой, изоляторами. Я стал осторожно бродить, стараясь ни на что не наткнуться. Пахло сухостью, опилками и рубероидом с кровли, нагретым теплыми солнечными лучами. Я плавно продвигался, почти плыл в густом, как кисель, воздухе. Он был оливкового цвета, точно в гуще соснового леса. Я будто ходил между спящими. Осторожно дышал носом, ноздри щекотала пыль. Мои тряпичные тапки беззвучно скользили по цементному полу, мягкие кошачьи лапы.
Стоп! Передо мной вырос великан. Я отшатнулся от черного призрака в полутьме. Оцепенел.
Нет, не сторож. Всего лишь старый отопительный котел. Высокий и тяжелый чугунок. Толстый, как раздобревшая матрона, с огромными литыми заслонками. Я отодвинул ту, что побольше. Заглянул в холодное, черное как смоль чрево. Тихонько гукнул. Голос отозвался металлическим эхом, вдвое сильнее моего. Топка была пуста. Чугунная дева, она хранила лишь память об огне, сжиравшем ее изнутри.
Я аккуратно просунул голову в отверстие. Порыскал рукой, нащупал комья шлака, отстающие от ржавой обмуровки, а может, то была копоть. Внутри пахло железом, окалиной и старой гарью. Я немного поразмыслил, набираясь храбрости. Потом ужом юркнул в тесную топку.
И вот я внутри. Согнулся в три погибели в ее круглом пузе, свернулся зародышем. Попытался выпрямиться, но стукнулся головой. Стал бесшумно задвигать заслонку, пока не погас последний лучик.
Внутри. Она вынашивает меня. Она обороняет меня своими пуленепробиваемыми стенами, будто беременная. Я у нее в брюхе, я ее дитя. Меня разбирала какая-то неприятная щекотка. Чувство защищенности со странной примесью стыда. Словно я нарушил какой-то запрет. Кого-то предал – может, свою мать? Закрыв глаза, я свернулся клубком, обнял колени руками. Она – такая холодная, а я – такой теплый и маленький, огнедышащий комочек. Прислушавшись, я услышал ее шепот. Слабый шелест, доносившийся то ли из вьюшки, то ли из обреза трубы, ласковые и баюкающие слова любви.
Раздался грохот. В сарай, тяжело топая ногами, ворвался сторож. Он был в ярости, клялся, что намылит шею озорникам. Я затаил дыхание, слушая, как он рыщет кругом, опрокидывая шкафы, с грохотом пиная и разбрасывая хлам, словно охотился на крыс. Он бегал по складу и матерился – видно, какая-то ябеда из Школы домоводства засекла меня и настучала. И “мать твою за ногу”, и “перкеле” – шведские и финские проклятья сыпались направо и налево.
Встав неподалеку от котла, он втянул носом воздух. Словно учуяв мой дух. Я услышал, будто кто-то скребется о стенку, и понял, что сторож прильнул к моему котлу. Нас разделяла лишь чугунная шкура толщиной в три сантиметра.
Медленно ползли эти секунды. Потом новый скребок и звук удаляющихся шагов. С треском захлопнулась входная дверь. Я остался сидеть внутри. Неподвижно считал томительные минуты. Внезапно вновь послышался стук сабо. Сторож, оказывается, уходил понарошку, чтобы выманить добычу, используя все коварство взрослого человека. Но теперь он окончательно сдался и отправился восвояси – я слышал, как щебенка все тише шуршала под его ногами.
Наконец я осмелился переменить положение тела. Суставы ломило, я толкнул заслонку. Она не поддалась. Я поднатужился. Заслонка не шелохнулась. Меня прошиб ледяной пот. Страх, перерастающий в панику, – должно быть, сторож задвинул щеколду. Я погиб.
Когда схлынуло первое оцепенение, я попробовал кричать. Эхо утроило силу голоса, я вопил с перерывами, затыкая уши пальцами.
Никто не пришел на мой зов.
Осипший и изнуренный, я пригорюнился. Я погибну? Умру от жажды, высохну в этом склепе?
Первые сутки выдались ужасными. Мышцы болели, икры сводила судорога. От сидения в три погибели затекла спина. Страшно хотелось пить – я чуть не сошел с ума. Мои испарения оседали на закопченных стенах, я слышал, как падают капли, пытался лизать стены. На языке остался металлический привкус, от него жажда только усилилась.
На вторые сутки меня взяла одурь. Я то и дело надолго впадал в забытье, качаясь в полудреме. Забытье казалось освобождением. Я потерял счет времени, впадал в сладостное оцепенение, возвращался и чувствовал, что умираю.
Проснувшись в другой раз, я понял, что время не стоит на месте. Зеленоватый дневной свет, пробивавшийся сквозь отверстие крана, стал слабее. Дни становились короче. По ночам я сильно мерз, вскоре ударили первые холода. Сложенный пополам, я мелко прыгал, чтобы хоть как-то согреться.
Зиму я помню не очень отчетливо. Свернувшись калачиком, я почти все время спал. Недели промелькнули как сон. Когда вернулось тепло, я понял, что подрос. Моя одежда стала мала мне и жала. Изрядно повозившись, я сумел стянуть ее с себя и продолжал ждать уже голый.
Постепенно мое тело заполнило тесную котловину. Должно быть, я прожил здесь несколько лет. От моих испарений нутро котла ржавело, с моей головы свисали длинные патлы. Я уже не мог прыгать, а только уточкой переваливался с боку на бок. И не вылез бы, даже если б сумел открыть заслонку, – проход стал слишком узок для меня.
Со временем жить в котле стало почти невмоготу. Теперь я не мог двигаться даже бочком. Голова была зажата между коленями. Плечам некуда было расти.
Пару недель я думал, что мне конец.
Наконец я дошел до ручки. Заполнил собой каждую клеточку пространства. Не осталось ни одной воздушной пазухи, мне нечем было дышать, и я только судорожно зевал ртом. Но упрямо продолжал расти.
И вот как-то ночью… Что-то звонко хрустнуло. Будто раскололось карманное зеркальце. Короткая пауза, потом протяжный треск со спины. Я понатужился – стена поддалась. Вспучившись, вдруг брызнула фонтаном осколков, и я очутился на воле.
Голый, новорожденный – я барахтался посреди хлама. Неуверенно встал на ноги, оперся на шкаф. И с удивлением обнаружил, что мир вокруг меня съежился. Нет, это просто я стал вдвое выше. На лобке появились волосы. Я стал большим.
На дворе лютовала морозная ночь. Ни души. Я потрусил по снегу вприпрыжку, шлепая босыми ногами, почесал по поселку в чем мать родила. Прямо на перекрестке между хозяйственной лавкой и киоском лежали четыре подростка. Казалось, спали. Я остановился и с удивлением стал разглядывать их. Склонился под светом фонаря, чтоб рассмотреть поближе.
Одним из подростков был я.
Смешанным было мое чувство, когда я лег рядом с самим собой на обледенелое шоссе. Лед кусался, таял, подо мной стало влажно.
Я приготовился ждать. Сейчас они должны проснуться.
О том, как мы пошли в Старую школу, как узнали о Южной Швеции и о том, какими неприятностями может обернуться домашнее чтение
Пасмурным августовским утром прогремел школьный звонок, и я пошел в школу. Первый класс. Мамы торжественно вводят нас в высокий желтый деревянный дом, где размещаются начальные классы, в старую школу, получившую затейливое название – Старая школа. В сопровождении мамаш мы протиснулись вверх по скрипучей лестнице и вошли в классную комнату с широкими лимонными половицами, покрытыми толстым слоем лоснящегося лака; каждому показали его место за допотопными партами с откидными крышками, пеналами и прорезями для чернильниц. Парты хранили следы ножевых ранений, оставленных многочисленными поколениями учеников. Мамаши выплыли из комнаты, а мы остались. Двадцать малышей с шаткими молочными зубами и пальцами в бородавках. Кто-то плохо говорил, кто-то носил очки, у многих родным языком был финский, каждого второго били ремнем, почти все происходили из рабочих семей, были затюканы и с самого начала знали, что здесь им никто не рад.
Нашей учительнице шел седьмой десяток, она носила очки в стальной оправе, волосы были стянуты на затылке клубком, покрыты вуалеткой и заколоты шпильками, нос длинный и крючковатый, как у совы. Неизменная шерстяная юбка и блузка, поверх которой учительница часто накидывала кофту, оставляя ее расстегнутой до половины, на ногах мягкие черные тапочки, смахивающие на туфли. Мягко, но решительно выполняла она свою задачу: выстрогать из нас, неотесанных чурбанов, что-нибудь более-менее соответствующее шведской модели.
Для начала каждый выходил к доске и писал свое имя. Одни смогли, другие – нет. По результатам этого научного исследования учительница разделила нас на две группы – первую и вторую. В первую группу попали справившиеся с заданием – боґльшая часть девчонок да пара мальчиков из интеллигентных семей. Во вторую группу попали все остальные, в их числе и мы с Ниилой. И хотя нам было всего по семь лет, нам приклеили именно тот ярлык, которого мы заслуживали.
Впереди под самым потолком раскинулись БУКВЫ. Воинственная армия палочек и закорючек, протянувшаяся от стены до стены. С ними-то мы и будем сражаться, одну за другой класть на лопатки в наших тетрадках и с натугой мычать их вслух. Еще нам дали ручки, бумажный пакетик с мелками, книжку родного чтения и жесткую картонную коробочку с лепешками акварельных красок, похожими на разноцветные карамельки. И закипела работа. Застелить бумагой парту, обернуть книги – мы усердно зашелестели рулонами ватмана, который принесли из дома, ретиво защелкали тупыми школьными ножницами. Под конец приклеили скотчем расписание уроков к изнанке крышек. Никто не врубался во все эти загадочные клеточки, но надо – стало быть, надо, расписание есть часть Распорядка и Дисциплины и означает, что наше детство кончилось. Началась шестидневка – с понедельника до субботы, а для желающих была еще и воскресная школа.
Итак, Распорядок и Дисциплина. Стройся перед классом после звонка на урок. Строем ходи в столовую во главе с учительницей. Поднимай руку, когда отвечаешь. Поднимай руку, когда хочешь в туалет. Держи прописи дырочками к окну. Выходи из класса после звонка на перемену. Входи в класс сразу после звонка на урок. Все делается по приказу, все приказы отдаются с кроткой шведской любезностью, лишь изредка сильная женская рука хватает за чуб расшалившегося сорванца из группы номер два. Мы любили нашу учительницу. Уж она-то знала, как вырастить из нас людей.
Рядом с учительской кафедрой стоял коричневый оргаґн с педалями. Каждое утро начиналось с собрания; учительница садилась на табуретку и долго жала на педали. Ее полные икры в гольфах телесного цвета набухали, очки покрывались испариной, сморщенные пальцы рассыпались по клавишам и брали тон. Учительница начинала петь дрожащим старушечьим сопрано, краешком же глаза зорко следила, чтобы все пели с ней. Солнечный свет четверился в крестовинах рам, теплом и золотом покрывая ближайшие парты. Запах мела. Карта Швеции. Микаэль – у него часто шла кровь носом, и он сидел, запрокинув голову, с салфеткой в руке. Кеннет – страшный непоседа. Анника – эта всегда говорила шепотом, а мы, мальчишки, были влюблены в нее. Стефан – этот классно играл в футбол, но три года спустя он насмерть разобьется о дерево на лыжном спуске в Иллястунтури. Да еще Туре и Андерс, Ева и Оса, Анна-Карин и Бенгт, ну и все мы, остальные.
Так как жили мы на далеком севере, в Паяле, то и были во всем распоследними. Изучая атлас, мы первым делом принялись за южную провинцию Сконе, изображенную во всех подробностях и сплошь испещренную красными черточками деревенских дорог и черными точками хуторов. За ней идут провинции, изображенные обычным масштабом, чем дальше вы листаете – тем дальше на север. И вот, самым последним, открываете Северный Норланд, на карте которого едва ли найдется хоть одна черточка или точка, пусть и взят он самым мелким масштабом (а то бы не поместился). Почти на самом севере находится Паяла, окруженная бурой тундрой, – здесь живем мы. Пролистав в начало, вы видите, что южная провинция Сконе по величине не уступает Северному Норланду, к тому же она вся такая зеленая-зеленая – там чертовски плодородна земля! Только спустя многие годы, сверив масштабы, я обнаружил, что Сконе, весь наш южный регион, от края да края легко поместится на кусочке Северного Норланда величиной в сотню километров, между Хапарандой и Буденом.
Нам вдолбили, что высота горы Киннекулле составляет 306 метров над уровнем моря. Но ни слова о Кяймявааре высотой 348 метров. Мы зазубривали названия: Вискан, Этран, Шипучкан, Вонючкан (или как их там?) – имена этих четырех “многоводных” рек, омывающих Южно-Шведскую возвышенность. Много лет спустя я увидел их воочию. Остановил машину, вышел из нее, протер глаза. Жалкие канавы! Лесные ручейки, по которым не сплавишь и бревна. Вроде Каунисйоки или Ливиэйоки, не более.
Такими же чужими мы были и на культурном поприще. Поём: “Вы видали старика, старика Боровика?”
Чего не видали, того не видали. Ни старика Боровика, ни бабки Поганки, ни кого-то из их родни.
Иногда из Сберегательного банка мы получали детский журнал под названием “Счастливая монетка”, на обложке которого красовался вековечный дуб. Журнал наставлял нас, что если копить деньги, то они вырастут величиной с такой вот дуб. Но в Паяле не растут дубы, и мы решили, что в рекламе есть какой-то подвох. То же самое с шарадами из этого журнала, в которых часто попадалось высокое дерево, похожее на кипарис. Правильный ответ – можжевельник. Но ведь можжевельник совсем не такой, это ведь такие колючие, взъерошенные кусты не выше колена.
Уроки пения напоминали священнодействие. Учительница ставила на кафедру громоздкий бобинник, здоровенный такой ящик с кнопками и ручками, медленно заправляла пленку и раздавала песенники. Потом, вперив в нас совиные очи, включала питание. Бобины начинали мотать магнитную ленту, из динамиков раздавался бойкий позывной. Энергичный женский голос вещал на чистом шведском языке. Бодро кудахтая, женщина на пленке вела идеальный урок пения! С учениками из музыкальной школы в Накке. Я и по сей день не могу понять, чего ради нас заставляли слушать, как эти южане ангельскими голосочками тянут песенки о каких-то там подснежниках, ландышах и прочей тропической растительности. Порой они пели соло, и, что хуже всего, один из солистов был моим тезкой.
“Маттиас, будь добр, возьми эту ноту еще раз”, – щебетала дама на пленке, и девчачий дискант заливался колокольчиком. Весь класс оглядывался на меня и угорал со смеху. Я был готов сквозь землю провалиться.
Прослушав методический материал несколько раз, мы начинали петь вместе с ними – эдакий ансамбль погорелого театра и Венский хор мальчиков. Глаза нашей учительницы зорко следили за нами, девочки еле слышно шелестели, как умирающий ветер в прошлогодней траве. Мы, мальчишки, сидели, будто набрав в рот воды, и только когда учительские “фары” зыркали на нас, начинали беззвучно шевелить губами, не более того. Петь – это бабское дело. По-нашему, кнапсу. Так что мы молчали.
Со временем мы поняли, что на самом деле мы живем не в Швеции. Наш край затесался в ее состав по чистой случайности. Северный придаток, заболоченные пустоши, кое-где заселенные людьми, которых и шведами-то можно назвать с натяжкой. Мы были иные – малость отсталые, малость неграмотные, малость нищие духом. Ну не водились у нас косули с ежами и соловьями. Ну не было у нас знаменитостей. Ни американских горок, ни светофоров, ни дворцов с усадьбами. Все, чем мы богаты, – это тучи мошкары, вычурная турнедальская брань и коммунисты.
Мы были детьми дефицита. Не материального, нет, – с этим мы кое-как справлялись, – а духовного. Мы были ничьи. Наши родители были ничьи. Наши предки были ноль без палочки для шведской истории. Редкие залетные преподаватели, приехавшие к нам на время из настоящей Швеции, не то что выговорить – написать наши фамилии толком не могли. Мы боялись заказывать музыку в известной передаче “До тринадцати”, чтобы ведущий Ульф Эльвинг не подумал, что мы финны. Наши селения были так малы, что их не было видно на карте. Мы едва сводили концы с концами и жили на казенные субсидии. На наших глазах загнулось наше семейное хозяйство, поросли бурьяном наши луга, на наших глазах по Турнеэльвен прошли последние плоты, и больше мы их не видели, на наших глазах на смену сорока крепким лесорубам пришли чадящие дизели, на наших глазах отцы повесили рукавицы на гвоздь и неделями стали пропадать на далеких Кирунских шахтах. Мы хуже всех в Швеции писали контрольные по шведскому языку. Мы не умели вести себя за столом. Дома мы ходили с шапкой на голове. Мы не собирали грибов, не ели овощей, не ловили раков. Мы не умели беседовать, не умели декламировать, красиво паковать подарки и толкать речи. Мы ходили с вывернутыми ступнями. Мы говорили с финским акцентом по-шведски, хотя не были финнами. Мы говорили со шведским акцентом по-фински, хотя не были шведами.
Мы были никем.
Оставалось одно. Одна-единственная лазейка для тех, кто хотел выбиться в люди, хоть в самые маленькие людишки. Свалить! Мы свыклись с этой мыслью, мы были уверены, что это наш единственный шанс, и мы его использовали. Вот в Вестеросе ты станешь человеком. И в Лунде. И в Сёдертелье. В Арвике. В Буросе. То была всеобщая эвакуация. Поток беженцев, опустошивший нашу округу, и что странно – эта миграция была совершенно добровольной. Незримой войной.
Сюда возвращались только мертвецы. Жертвы аварий. Самоубийцы. Позже к ним добавились жертвы СПИДа. В тяжелых гробах опускались в мерзлую землю среди берез на паяльском кладбище. Добро пожаловать домой! Котимаасса!
Ниилин дом, выходивший на реку, был построен в одном из тех старинных мест, откуда началась Паяла. Просторный ладный сруб конца прошлого века с большими крестовыми рамами, идущими вдоль продольной стены. Если присмотреться, на фасаде можно заметить шов: к дому была сделана пристройка. На крыше осталось две трубы от двух отдельных печей – дом стал слишком большим, и одной печи не хватало. Во времена расцвета лестадианства дом был естественного серого цвета, но в сороковых годах стал красным с белыми оконными рамами. А чтобы дом меньше походил на развалившийся хлев, по последнему слову моды и к вящему огорчению хранителей культуры и ценителей изящного, ему обкорнали углы. Со стороны реки к дому подходили заливные луга, тысячелетиями щедро удобрявшиеся илом во время половодий; здесь росла жирная трава, от которой наливались молоком коровы. Вот и присмотрел это место первый поселенец, шедший мимо несколько веков назад, снял он с плеч свою котомку и стал здесь жить.
Только вот уж который год луга были некошены. Быльем поросли они, только веники торчали повсюду. Забвением, ветхостью дышало это место. Неприветливо встречало. Таило в себе какую-то стужу, как если человека горько обидеть в детстве, и эта обида гложет его изнутри.
Хлебный амбар сохранился, однако со временем превратился в сарай и гараж. Мы только что вышли из школы и поехали к Нииле домой. На сегодня мы поменялись великами. Ниила взял мой, навороченный, с мягкой вытянутой сидухой и вывернутым рулем. Я катил на его “рексе” (“Рекс-фекс, горелый кекс”, – обычно кричали вслед Нииле задиристые третьеклашки). Въехав со мной во двор, Ниила сразу повел меня в амбар.
По крутой рубленой лестнице, за сто лет до блеска отполированной ногами, мы поднялись наверх. Здесь царила полутьма, вечерний свет пробивался в узкое подслеповатое оконце. Кучи хлама, изломанные стулья, ржавая коса, эмалированные ведра, свитки ковров, подернутых гнилью. Мы остановились у боковой стены. Перед нами высилась гигантская этажерка, заставленная рядами книг с потрепанными кожаными корешками. Наставления, часословы, жития святых на финском и шведском, громоздящиеся друг на дружке. Никогда прежде не доводилось мне видеть столько книг, собранных в одном месте, школьная библиотека не в счет. Это выглядело как-то неестественно, даже неприятно. Зачем столько книг? Кто их осилит? Чего они спрятались здесь в сарае, словно им стыдно за себя?
Ниила открыл ранец и вытащил книгу родного чтения. На дом нам было задано прочитать отрывок; Ниила отыскал его, бесцеремонно ворочая страницы грязными мальчишескими пальцами. Сосредоточенно стал читать вслух по слогам, с великим трудом складывая их в слова. Наконец, осатанев от чтения, с шумом захлопнул книгу. И вдруг, я глазом не успел моргнуть, со всей дури швырнул ее с лестницы. Книжка стукнулась корешком об пол и рассыпалась по грубым половицам.
Я смущенно уставился на Ниилу. Он улыбнулся, на щеках играли пунцовые пятна, а длинные клыки делали его похожим на лисицу. Выхватил из необъятного книжного ряда катехизис, тоненькую книжицу в мягком переплете. Кинул вслед за первой. Тончайшие шелковые странички печально зашелестели и разлетелись. Вслед им полетели сборники, два грузных коричневых толстяка с коротким треском хряпнулись об пол и расстались со своей листвой.
Ниила задорно посмотрел на меня, приглашая присоединиться. Чувствуя, как сердце радостно колотится в груди, я тоже схватил книгу. Запустил ей, она полетела – при этом из нее выпорхнуло несколько страниц – и ударилась о ржавую борону. Вот умора-то! Войдя в раж, мы стали хватать книги без разбору и, подбадривая друг друга, крутящейся свечой пускали их к потолку, пинали с такой силой, что аж страницы дымились; мы чуть со смеху не надорвались, опустошая полку за полкой.
Внезапно на пороге возник Исак. Огромный как гора, немотный и почерневший. Ни единого слова, только грубые мясистые пальцы, судорожно отдирающие бляху ремня. Гневным жестом указал мне на дверь. Я, как трусливая крыса, прошмыгнул мимо него и пустился наутек. Ниила остался. Дверь за мной затворилась, и я услышал, как Исак лупит его.
На мгновение я отрываюсь от дневника, который начал в Непале. Электричка подходит к Сундбюбергу. Занимается рассвет, пахнет отсыревшими куртками. В моем учительском портфеле лежит папка с двадцатью пятью проверенными сочинениями. Февральская хлябь, через четыре месяца ярмарка в Паяле. Мельком гляжу в окно. Высоко над перроном кружат галки, вьются, вьются взбудораженным кубарём.
Взгляд мой возвращается к Турнедалену. Глава пятая.