А думается мне, граждане, что женскому классу маленечко похуже существовать, чем нам.
Конечно, за эти слова какая-нибудь ханжа мне может плюнуть в глаза.
– Позвольте, – скажет, – почему такое хуже, раз своевременно объявлено равенство?
Эх, братишечки! Берите самый громадный камень с мостовой и бейте меня этим громадным камнем по башке – не отступлюсь от своих слов.
Вчера, например, соседушка мой по комнате кинулся стулом в свою супругу.
С благородным негодованием разлетелся я в ихнюю комнату.
– Гражданка, – говорю, – немедленно перестаньте жить с подлецом. Уходите от него.
Она на меня же и взъелась.
– Да ты, – говорит, – что, обалдел? Куда я уйду? К тебе, что ли?
Я говорю:
– Не ко мне. Зачем же, помилуйте, ко мне? Ко мне, – говорю, – не надо. Это, – говорю, – я так отвлеченно выражаюсь.
А она на меня же стулом размахивается. Еле вышел.
Конечно, может, это была слабая женщина. Другие, может, крепче в жизни держатся. И не отступают от своих намеченных идеалов. Только таких-то в своей жизни я встречал маловато. Одну только вот и встретил, Марусю Блохину.
Эта действительно ушла от мужа. И стала самостоятельно жить. И ничего себе жила. Раз только впала в отчаяние. Хотела даже на улицу идти. Да сдержалась. А уж даже брови пробкой намазала, и губы подвела, и блузку эффектную надела. Вышла и стоит у ворот.
И вдруг какой-то к ней хахаль подходит.
Тут у ней сразу и перелом случился.
– Да ты, – говорит ему, – подлая твоя душа, что же это подходишь? Да, может, это порядочная дама вышедши к воротам подышать вечерней прохладой? Да как же, – говорит, – не лопнут твои бесстыжие глаза?
Мужчина несколько оробел и в сторону подался, а она его не пущает. За рукав держит.
– Да может, – говорит, – это та самая дама, которая не отступает от намеченных идеалов? Да, – говорит, – таких подлецов об тумбу головами крошить надо! Ах ты, говорит, подлая твоя морда!
Уж и отвела же она тогда свою душеньку. Хотела по морде его лупцевать, да сдержалась. Дворник Иван сдержал.
Покричала она еще на дворника Ивана немножко и ушла.
Пришла домой, головой тряхнула и думает.
«Нет, – думает, – не отступлюсь от своих идеалов. Проживу как-нибудь. Буду-ка я, например, дамские шляпки делать».
И действительно, стала она дамские шляпки делать. И на рынке их продавала. А материал… А вот насчет материала – черт ее знает, откуда она достала? Не иначе как какой-нибудь добродушный мужчина за спасибо дал.
Эх, братцы, держите камень и бейте меня – не отступлюсь от своих слов: маленечко будто похуже бабам жить. А может, мне это только кажется. Может, это у меня нервы развинтились.
А если нервы развинтились, так везите меня в курорт. Какого черта!
1925
Тут недавно маляр Иван Антонович Блохин скончался по болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день небольшой пикничок устроила.
И меня пригласила.
– Приходите, – говорит, – помянуть дорогого покойника чем бог послал. Курей и жареных утей у нас, – говорит, – не будет, а паштетов тоже не предвидится. Но чаю хлебайте, сколько угодно, вволю и даже можете с собой домой брать.
Я говорю:
– В чае хотя интерес не большой, но прийти можно. Иван Антонович Блохин довольно, – говорю, – добродушно ко мне относился и даже бесплатно потолок побелил.
– Ну, – говорит, – приходите тем более.
В четверг я и пошел.
А народу приперлось множество. Родственники всякие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохин. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и делов, что арбуз отрезает перочинным ножом и кушает.
А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать, – шваброй малость отзывает. И взял я стакашек и отложил к черту в сторону.
Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, об ручку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещину дай.
Я думал, не заметят. Заметили, дьяволы.
Вдова отвечает:
– Никак, батюшка, стакан тюкнули?
Я говорю:
– Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще продержится.
А деверь нажрался арбуза и отвечает:
– То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдова их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают.
А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается.
– Это, – говорит, – чистое разорение в хозяйстве – стаканы бить. Это, – говорит, – один – стакан тюкнет, другой – крантик у самовара начисто оторвет, третий – салфетку в карман сунет. Это что ж и будет такое?
А деверь, паразит, отвечает:
– Об чем, – говорит, – речь. Таким, – говорит, – гостям прямо морды надо арбузом разбивать.
Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужасно и говорю:
– Мне, – говорю, – товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я, – говорю, – товарищ деверь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще, – говорю, – чай у вас шваброй пахнет. Тоже, – говорю, – приглашение. Вам, – говорю, – чертям, три стакана и одну кружку разбить – и то мало.
Тут шум, конечно, поднялся, грохот.
Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился.
И вдова тоже трясется мелко от ярости.
– У меня, – говорит, – привычки такой нету – швабры в чай ложить. Может, это вы дома ложите, а после на людей тень наводите. Маляр, – говорит, – Иван Антонович в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов… Я, – говорит, – щучий сын, не оставлю вас так после этого.
Ничего я на это не ответил, только говорю:
– Тьфу на всех, и на деверя, – говорю, – тьфу.
И поскорее вышел.
Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной.
Являюсь и удивляюсь.
Нарсудья дело рассматривает и говорит:
– Нынче, – говорит, – все суды такими делами закрючены, а тут еще, не угодно ли. Платите, – говорит, – этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в камере.
Я говорю:
– Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа.
Вдова говорит:
– Подавись этим стаканом. Бери его.
На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще нарочно в трех местах треснувший.
Ничего я на это не сказал, только говорю:
– Передай, – говорю, – своим сволочам, что теперь я их по судам затаскаю.
Потому, действительно, когда характер мой задет – я могу до трибунала дойти.
1923
Шел я раз по Васильевскому острову. Домик, гляжу, небольшой такой.
Крыша да два этажа. Да трубенка еще сверху торчит. Вот вам и весь домик.
Маленький, вообще, домишко. До второго этажа, если на плечи управдому встать, то и рукой дотянуться можно.
На этот домик я бы и вниманья своего не обратил, да какая-то каналья со второго этажа дрянью в меня плеснула.
Я хотел выразиться покрепче, поднял кверху голову – нет никого.
«Спрятался, подлец», – думаю.
Стал я шарить глазами по дому. Гляжу, у второго этажа досочка какая-то прибита. На досочке надпись: «Уровень воды 23 сентября 1924 г.». «Ого, – думаю, – водица-то где была в наводнение. И куда же, думаю, несчастные жильцы спасались, раз вода в самом верхнем этаже ощущалась? Не иначе, – думаю, – на крыше спасались…»
Тут стали мне всякие ужасные картины рисоваться. Как вода первый этаж покрыла и ко второму прется. А жильцы небось в испуге вещички свои побросали и на крышу с отчаяния лезут. И к трубе, пожалуй что, канатами себя привязывают, чтобы вихорь в пучину не скинул.
И до того я стал жильцам сочувствовать в ихней прошлой беде, что и забыл про свою обиду.
Вдруг открывается окно и какая-то вредная старушенция подает свой голос:
– Чего, – говорит, – тебе, батюшка? Из соцстраха ты или, может, агент?
– Нету, – говорю, – мамаша, ни то и ни это, а гляжу вот и ужасаюсь уровнем. Вода-то, – говорю, – больно высока была. Небось, – говорю, – мамаша, тебя канатом к трубе подвязывали?
А старушка посмотрела на меня дико и окошко поскорей закрыла.
И вдруг выходит из ворот какой-то плотный мужчина в жилетке и с беспокойством спрашивает:
– Вам чего, гражданин, надо?
Я говорю:
– Чего вы все ко мне пристали? Уж и на дом не посмотри. Вот, – говорю, – гляжу на уровень. Высоко больно.
А мужчина усмехнулся и говорит:
– Да нет, – говорит, – это так. В нашем районе, – говорит, – хулиганы сильно балуют. Завсегда срывали фактический уровень. Вот мы его повыше и присобачили. Ничего, благодаря бога, теперь не трогают. И лампочку не трогают. Высоко потому… А касаемо воды – тут мельче колена было. Кура могла вброд пройти.
А мне как-то обидно вдруг стало вообще за уровни.
– Вы бы, – говорю, – на трубу еще уровень свой прибили.
А он говорит:
– Ежели этот уровень отобьют, так мы и на трубу – очень просто.
– Ну, – говорю, – и черт с вами. Тоните.
1925
Говорят, против алкоголя наилучше действует искусство. Театр, например. Карусель. Или какая-нибудь студия с музыкой.
Все это, говорят, отвлекает человека от выпивки с закуской.
И действительно, граждане, взять для примеру хотя бы нашего слесаря Петра Антоновича Коленкорова. Человек пропадал буквально и персонально. И вообще жил, как последняя курица.
По будням после работы ел и жрал. А по праздникам и по воскресным дням напивался Петр Антонович до крайности. Беспредельно напивался.
И в пьяном виде дрался, вола вертел и вообще пьяные эксцессы устраивал. И домой лежа возвращался.
И уж, конечно, за всю неделю никакой культработы не нес этот Петр Антонович. Разве что в субботу в баньку сходит, пополощется. Вот вам и вся культработа.
Родные Петра Антоновича от такого поведения сильно расстраивались. Стращали даже.
– Петр, – говорят, – Антонович. Человек вы квалифицированный, не первой свежести, ну, мало ли в пьяном виде трюхнетесь об тумбу – разобьетесь же. Пейте несколько полегче. Сделайте такое семейное одолжение.
Не слушает. Пьет по-прежнему и веселится.
Наконец нашелся один добродушный человек с месткома. Он, знаете ли, прямо так и сказал Петру Антоновичу:
– Петр, – говорит, – Антонович, отвлекайтесь, я вам говорю, от алкоголю. Ну, – говорит, – попробуйте заместо того в театр ходить по воскресным дням. Прошу вас честью и билет вам дарма предлагаю.
Петр Антонович говорит:
– Ежели, – говорит, – дарма, то попробовать можно, отчего же. От этого, – говорит, – не разорюсь, ежели то есть дарма.
Упросил, одним словом.
Пошел Петр Антонович в театр. Понравилось. До того понравилось – уходить не хотел. Театр уже, знаете, окончился, а он, голубчик, все сидит и сидит.
– Куда же, – говорит, – я теперича пойду, на ночь глядя? Небось, – говорит, – все портерные закрыты уж. Ишь, – говорит, – дьяволы, в какое предприятие втравили!
Однако поломался-поломался и пошел домой. И трезвый, знаете ли, пошел. То есть ни в одном глазу.
На другое воскресенье опять пошел. На третье – сам в местком за билетом сбегал.
И что вы думаете? Увлекся человек театром. То есть первым театралом в районе стал. Как завидит театральную афишу – дрожит весь. Пить бросил по воскресеньям. По субботам стал пить. А баню перенес на четверг.
А последнюю субботу, находясь под мухой, разбился Петр Антонович об тумбу и в воскресенье в театр не пошел. Это был единственный раз за весь сезон, когда Петр Антонович пропустил спектакль. К следующему воскресенью небось поправится и пойдет. Потому – захватило человека искусство. Понесло…
1926
Германская война и разные там окопчики – все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные.
У кого нервы расшатаны, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого сердце не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все это результаты.
На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
Тоже вот, не очень давно, встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
– Что-то, – говорит, – ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, – говорит, – такой у тебя цвет бордо.
Поглядел я в зеркало. Действительно – цвет лица отчаянный бордо, и морда кирпича просит.
Вот те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею.
Пощупал пульс – тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
Вышел на работу. Думаю – ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица – схожу обязательно к доктору. Мало ли – живет, живет человек и вдруг хлоп – помирает. Сколько угодно.
Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
– Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, – говорит, – у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, – говорит, – у тебя, землистый вид.
Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.
И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотелось даже скорую помощь вызвать.
Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
– Ну, – говорят, – и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.
Чуть я за эти самые слова врача не побил.
– Я, – говорю, – покажу, какая симуляция. Я, – говорю, – сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер – гляжу – щека белая, здоровая и румянец на ней играет.
Стал поскорей физию тряпочкой тереть, гляжу – начисто сходит серый цвет бордо.
Жена приходит, говорит:
– Да ты небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?
Я говорю:
– Неделю, этого быть не может, – тоже хватила, дура какая. Но, – говорю, – дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.
А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать – тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.
Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.
И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.
1926
Перед самыми праздниками зашел я в сливочную – купить себе четвертку масла – разговеться.
Гляжу, в магазине народищу уйма. Прямо не протолкнуться.
Стал я в очередь. Терпеливо жду. Кругом – домашние хозяйки шумят и норовят без очереди протиснуться. Все время приходится одергивать.
И вдруг входит в магазин быстрым шагом какая-то дамочка. Нестарая еще, в небольшой черной шляпке. На шляпке – креп полощется. Вообще, видно, в трауре.
И протискивается эта дамочка к прилавку. И что-то такое говорит приказчику. За шумом не слыхать.
Приказчик говорит:
– Да я не знаю, гражданка. Одним словом, как другие – дозволят, так мое дело пятое.
– А чего такое? – спрашивают в очереди. – Об чем речь?
– Да вот, – говорит приказчик, – у них то есть семейный случай. Ихний супруг застрелившись… Так они просят отпустить им фунт сметаны и два десятка яиц без очереди.
– Конечное дело, отпустить. Обязательно отпустить. Чего там! – заговорили все сразу. – Пущай идет без очереди.
И все с любопытством стали рассматривать эту гражданку.
Она оправила креп на шляпке и вздохнула.
– Скажите, какое горе! – сказал приказчик, отвешивая сметану. – И с чего бы это, мадам, извиняюсь?
– Меланхолик он у меня был, – сказала гражданка.
– И давно-с? Позвольте вас так спросить.
– Да вот на прошлой неделе сорок дней было.
– Скажите, какие несчастные случаи происходят! – снова сказал приказчик. – И дозвольте узнать, с револьверу это они, это самое, значит, или с чего другого?
– Из револьверу, – сказала гражданка. – Главное, все на моих глазах произошло. Я сижу в соседней комнате. Хочу, не помню, что-то такое сделать, и вообще ничегошеньки не предполагаю, вдруг ужасный звук происходит. Выстрел, одним словом. Бегу туда – дым, в ушах звон… И все на моих глазах.
– М-да, – сказал кто-то в очереди, – бывает…
– Может быть, и бывает, – ответила гражданка с некоторой обидой в голосе, – но так, чтобы на глазах, это, знаете, действительно…
– Какие ужасные ужасти! – сказал приказчик.
– Вот вы говорите – бывает, – продолжала гражданка. – Действительно, бывает, я не отрицаю. Вот у моих знакомых племянник застрелился. Но там, знаете, ушел человек из дому, пропадал вообще… А тут все на глазах…
Приказчик завернул сметану и яйца в пакет и подал гражданке с особой любезностью.
Дама печально кивнула головой и пошла к выходу.
– Ну, хорошо, – сказала какая-то фигура в очереди. – Ну, ихний супруг застрелившись. А почему такая спешка и яйца без очереди? Неправильно!
Дама презрительно оглянулась на фигуру и вышла.
1926
Как в других городах проходит режим экономии, я, товарищи, не знаю.
А вот в городе Борисове этот режим очень выгодно обернулся.
За одну короткую зиму в одном только нашем учреждении семь сажен еловых дров сэкономлено. Худо ли!
Десять лет такой экономии – это десять кубов все-таки. А за сто лет очень свободно три барки сэкономить можно. Через тысячу лет вообще дровами торговать можно будет.
И об чем только народ раньше думал? Отчего такой выгодный режим раньше в обиход не вводил? Вот обидно-то! А начался у нас этот самый режим еще с осени.
Заведующий у нас – свой парень. Про все с нами советуется и говорит как с родными. Папироски даже, сукин сын, стреляет.
Так приходит как-то этот заведующий и объявляет:
– Ну вот, ребятушки, началось… Подтянитесь! Экономьте что-нибудь там такое…
А как и чего экономить – неизвестно. Стали мы разговаривать, чего экономить. Бухгалтеру, что ли, черту седому, не заплатить, или еще как.
Заведующий говорит:
– Бухгалтеру, ребятушки, не заплатишь, так он, черт седой, живо в охрану труда смотается. Этого нельзя будет. Надо еще что-нибудь придумать.
Тут, спасибо, наша уборщица Нюша женский вопрос на рассмотрение вносит.
– Раз, – говорит, – такое международное положение и вообще труба, то, – говорит, – можно, для примеру, уборную не отапливать. Чего там зря поленья перегонять? Не в гостиной!
– Верно, – говорим, – нехай уборная в холоде постоит. Сажен семь сэкономим, может быть. А что прохладно будет, так это отнюдь не худо. По морозцу-то публика задерживаться не будет. От этого даже производительность может актуально повыситься.
Так и сделали. Бросили топить – стали экономию подсчитывать.
Действительно, семь сажен сэкономили. Стали восьмую экономить, да тут весна ударила.
Вот обидно-то!
Если б, думаем, не чертова весна, еще бы полкуба сэкономили.
Подкузьмила, одним словом, нас весна. Ну да и семь сажен, спасибо, на полу не валяются.
А что труба там какая-то от мороза оказалась лопнувши, так эта труба, выяснилось, еще при царском режиме была поставлена. Такие трубы вообще с корнем выдергивать надо.
Да оно до осени свободно без трубы обойдемся. А осенью какую-нибудь дешевенькую поставим. Не в гостиной!
1926
Натерпелись мы вчера страху. То есть форменный испуг на себе испытали.
Может, член правления Лапушкин до сих пор сидит у себя на квартире, трясется. А он зря не станет трястись. Я его знаю.
А главное, все эти дни были сами знаете какие жаркие. Не только, скажем, крупное животное, – клоп и тот может по такой жаре взбеситься, если, конечно, его на солнцепеке подержать.
А тут еще в газетах сообщают: по двадцать шесть животных ежедневно бесятся.
Тут действительно сдрейфишь.
А мы, для примеру, у ворот стояли. Разговаривали.
Стоим у ворот, разговариваем насчет бешенства и вдруг видим – по нашей стороне, задрав хвост, собака дует.
Конечно, она довольно спокойно бежит. По виду нипочем не скажешь, что она бешеная. Хвостишко у ней торчит, и слюны пока не видать. Только что рот у ней подозрительно закрыт и глаза открыты.
В таком виде и бежит.
Добегла она до члена правления. Член правления, конечно, ее палкой.
Ляпнул ее по башке палкой. Видим – собака форменно бешеная. Хвост у ней после удара обмяк, книзу висит. И вообще начала она на нас кидаться. Хотя слюны пока не показывает.
Начала она кидаться, а дворник Володин не растерялся, вооружился камушком и тяпнул ее по башке.
Тяпнул ее по башке. Глядим – все признаки налицо. Рот раскрыт. Слюна вышибает. Хвост колбасой. И вообще накидывается.
Член правления кричит:
– Спасайся, робя! Бешеная…
Бросились мы кто куда. А дворник Володин в свисток начал свистеть.
Тут кругом на улице рев поднялся. Крики. Суматоха.
Тут постовой бежит. Револьверы вынимает.
– Где тут, – кричит, – ребятишки, бешеная собака? Сейчас мы ее уконтрапупим!
Поднялась тут стрельба. Член правления из окон своей квартиры командует, куда стрелять и куда прохожим бежать.
Вскоре, конечно, застрелили собачку.
Только ее застрелили, вдруг хозяин ее бежит. Он в подвале сидел, спасался от выстрелов.
– Да что вы, – говорит, – черти, нормальных собак кончаете? Совершенно, – говорит, – нормальную собаку уконтрапупили.
– Брось, – говорим, – братишка! Какая нормальная, если она кидается.
А он говорит:
– Трех нормальных собак у меня в короткое время прикончили. Это же, – говорит, – прямо немыслимо! Нет ли, – говорит, – в таком случае свободной квартирки в вашем доме?
– Нету, – говорим, – дядя.
А он взял свою Жучку на плечи и пошел. Вот чудак-то!
1926