Итак, этот стареющий господин, этот ученый педагог и астроном жил в Детском Селе, в местах довольно поэтических, красивых и даже восхитительных, вблизи бывшего царского парка.
Он жил в небольшом домике с прелестным видом на фонтан и на разные клумбы, дорожки и деревья. Гуляющая публика, проходя мимо, восторгалась исключительной красотой мест, но сам профессор, попривыкнув, не обращал внимания на эту красоту и несколько даже удивлялся, когда ему об этом говорили.
Он жил здесь совместно со своей семьей, которая состояла из стареющей супруги, двух взрослых детей и домработницы.
Он ездил читать лекции в Ленинград. И каждое утро, вставая, проклинал эту обязанность, бормоча ругательства и выражая свое недовольство.
И, видимо, страдая душой и болея телом, он кряхтел, пыхтел, вздыхал и охал, напяливая на ноги башмаки. И, шаркая ими, шел мыться и оправляться, на ходу говоря домработнице: «Соня, дайте же мне чаю. Я скоро ухожу».
И каждое утро было в точности похоже одно на другое.
Да, это было скучное пробуждение, скучное утро скучной и унылой жизни человека, который не ожидает уже больше от дальнейшего никаких сюрпризов, никаких неожиданностей и ничего хорошего.
Мы не хотим, конечно, назвать настоящую его фамилию, да и не можем, так сказать, обнародовать и выставить на всеобщее любопытство его подлинное имя. Мы назовем его Василий Петрович. И придадим ему фамилию, ну хотя бы – Волосатов.
Конечно, можно бы потрудиться и придумать фамилию более красивую или более оригинальную, а не брать столь случайное, ничего не обозначающее наименование. Однако можно привыкнуть и к этой фамилии.
Такая, скажем, блестящая и сияющая, как фейерверк, фамилия Пушкин мало обозначает чего хорошего, если от нее немного отвлечься и если отойти от привычки к ней. Это будет средняя фамильица из батальной жизни, вроде – Ядров, Пулев или Пушкарев.
А между тем эта фамилия благодаря великим делам засияла, как фейерверк, как комета на небе и как солнце в мировом пространстве.
А такая благозвучная фамилия, как Долгоруков, если опять-таки отвлечься от привычки и чуть сместить обозначения, получится просто дрянная, не дающая радости своему владельцу – Длиннорукий.
Нет, нам сдается, эта фамилия Волосатов – фамилия правильная и подходящая.
А если кому-нибудь она все же покажется смешной и если кто-нибудь увидит в этом склонность автора выставлять все, так сказать, святое в пошлом, комичном и мизерном виде, то на всякий случай вот вам еще фамилии и имена.
Отличное, мощное и красивое имя римского императора – Калигула – обозначает всего-навсего «солдатский сапог». Имя другого римского императора, Тиберия, – означает «пьяница». Клавдий – «разгоряченный вином». Дивное, поэтическое наименование Заратустра, рисующее нам нечто возвышенное, поднебесное, обозначает, увы, в переводе с арабского «старый верблюд». Мечта поэтов и желание многих дам называться хоть сколько-нибудь похожей фамилией Боттичелли – в переводе на наш скромный язык означает всего лишь маленькую бутылочку или посудину. И, стало быть, сама фамилия будет по-нашему Бутылочкин или Посудинкин. Эдип – «опухшие ноги».
Знаменитый художник Тинторетто – значит «маляр», «красильщик». Замечательный писатель Вассерман – Водянкин или там Водовозов. И даже фамилия политического деятеля Пуанкаре означает примерно – Кулаков («квадратный кулак»).
Учительница французского языка, когда автор учился в школе, имела прелестную фамилию Матино, что чрезвычайно шло к ее задорному французскому личику. Однако если эту фамилию, так сказать, перепереть на язык родных осин, то это будет просто нечто даже недостойное – дворовая собачонка. Или, значит, по-нашему, – Дворняжкина. То-то здорово! То-то огорчение для любителей заграничной красоты и эстетики!
Нет, мы решительно не нарушаем мирового порядка, придавая нашему герою скромную фамилию Волосатов, что по-французски будет, если хотите, мосье Шве. А по-немецки – господин Харман. А по-итальянски, может, черт его знает, – Беатрисини, или, скажем, Солио, или Дидини. Я не знаю.
Одним словом, Василий Петрович Волосатов жил в Детском Селе вместе со своей семьей.
Жена Екатерина Сергеевна, пятидесяти лет, сын Николаша, девятнадцати лет, и, наконец, дочка, взрослая девица, научный работник и литературовед, Лидия, или, проще, Лида – вот какова была семья у нашего стареющего профессора.
Его, между прочим, называли в семье не Вася, и не папа, и не Василий Петрович, его называли очень странно и даже несколько необычно, его называли Василек.
– Вот и Василек приехал, – говорила Лида, увидев папу.
– Василек, иди обедать, – звала супруга. И даже домработница, правда конфузясь, называла его за глаза Васильком, хихикая при этом и покачивая головой, – дескать, выдумали, черти, бесятся от излишнего жиру.
Это миленькое и радостное наименование чрезвычайно не подходило к стареющему, обрюзгшему человеку, потерявшему сияние молодости и свежести.
Автор не знает, как возникло это имя. Быть может, сердобольная мама, нежно целуя и лаская миленького ребенка, ужаснулась вдруг простоте имени и стала называть его этим забавным уменьшительным аллегорическим словом. Но скорей всего, хочется думать, так назвала его собственная супруга в счастливые годы молодости и юности. Быть может, они только что поженились. Быть может, они сидели на балконе и глядели на море и на закат солнца. Чудный воздух струится. Темнеющее небо без одного облачка. Прибой моря. Парус где-то далеко.
Ах, автору живо представляется эта счастливая картина!
Они сидят на балконе и любуются красотой природы. Ему двадцать три года, ей двадцать.
Он крепкой загоревшей рукой обнимает ее тонкий стан. Она, склонившись головкой, полулежит на его плече. Ей чудно и хорошо. Жизнь кажется волшебной сказкой. Рядом сидящий муж – древним героем, ведущим ее к неслыханным идеалам и к удивительной жизни. Помимо заката, ей, быть может, добавочно рисуются какие-нибудь там цветки, мотыльки, жучки, какое-нибудь там поле, даль, васильки, тюльпаны и белые лилии.
Она томно закрывает глаза. Муж бормочет ей нежные слова, называя ее Катюшечкой и мамулечкой. Вдруг, капризно надув губки, она восклицает, поглядев на мужа:
– Как глупо, что тебя назвали – Вася. Это прозаично, Вася, Васюк, Василий… Так было бы хорошо, если б у тебя было имя Митя или там Петя. А то – Вася.
Пропадает вся иллюзия, и не хочется даже глядеть на закат.
Ах, он конфузится, лепечет то и се, улыбается, говорит: вздор, дескать, ну как же, помилуй… Ну что ты, ей-богу… Ну почему же… Вот были же великие люди… Тоже среди них были Василии… Но тут, кроме Василия Блаженного и дяди Пушкина, Василия Львовича, он никого не припоминает и, сконфузившись, смолкает.
Тут она, несколько оживившись, вспоминает, что да, действительно, вот и с маминой стороны был дядя Василий, и он тоже жил довольно хорошо.
И после небольшой паузы, поглядев на заходящее светило и на роскошную южную растительность, она задумчиво говорит:
– Знаешь что, тогда я, пожалуй, буду называть тебя Васильком, а? Вот имя, которое к тебе подходит.
Он глупо смеется, обнимает ее и целует. Он похлопывает ее по розовой щечке, треплет ей волосы, дует ей в розовое ушко и говорит: «Ах ты моя крошечка. Ах ты моя умница». И, не доглядев заката, ведет ее в комнату, говоря, что, какие бы у них ни были имена, они все же самые счастливые люди на земном шаре.
Тут она падает ему на грудь и, всхлипывая от восторга, целует его лицо солеными от слез губами, бормоча: «Васюта, Василек, Василечек». И он говорит: «Ну ладно. Чего там… Пойдем сюда…» И, задыхаясь от радости, кричит: «Катя! Катюша! Екатерина!..»
Ах, только приближаясь к сорока годам, можно оценить всю радость этих юных лет за те, быть может, глуповатые и смешные минуты, когда они ничуть не кажутся смешными.
Так вот, Василий Петрович Волосатов назывался в семье по сложившейся привычке Васильком. А сам он был старый, увядший, больной, раздраженный и почти погибший. И, казалось, только в насмешку можно было дать ему это сияющее имя.
Итак, он был старый, больной и утомленный. Гримаса неудовольствия как бы застыла на его лице. Глаза стали пустые и равнодушные. Щеки висели складками. Шея покрылась морщинами. Седые усы поникли книзу. Кожа потеряла блеск жизни. И он ходил медленно, вяло передвигая ногами, выпятив живот и распустив губы, как это делают беременные женщины.
Короче говоря, это был среднего роста пузатый усач с лицом бледным и равнодушным, достойным жалости и медицинских советов.
А между прочим, в комнате на стене висели две фотографии, на которых его запечатлели в момент сияющей молодости.
Как странно и любопытно глядеть. Какая удивительная разница. Какая страшная перемена.
Вот он снят как будто бы за границей. Стоит около киоска с цветами. Голова слегка закинута назад. Сам тонкий, как тростинка. Черный плащ небрежно брошен на руку… Соломенная панама с пестрой лентой. Усики топорщатся кверху. Легкая самоуверенная улыбка играет на его лице. И кажется, что ему море по колено, все трын-трава и жизнь перед ним в изобилии рассыпает блага и радости. А вот еще фотография.
Вот он снят со своей молодой невестой. Черный фрак. Стоячий воротничок. Маргаритка в петлице. Молоденькая невеста, прелестная, как куколка, завернута в разные немыслимые кисейные штучки и воланы. Глазки у ней вытаращены. Ротик полураскрыт. Нежная ее лапка покоится в его мужественной, загрубелой руке… И сама молодая невеста припала головой к его плечу, как бы ища защиты от предстоящих бед, несчастий и битв жизни.
А он и тут немножко наглый, самоуверенный, с победоносным взглядом – мол, ничего… обойдется… как-нибудь проживем… чего там расстраиваться и раскисать… было бы здоровье и молодость.
Ах, как, вероятно, нехорошо владельцу фотографии глядеть на свою пропавшую молодость! Как небось замирает сердце и как многое, вероятно, хочется отдать, чтоб хоть на короткое время вернуть потерянное.
Короче говоря, у этого человека прошла молодость, миленькая невеста с вытаращенными глазками превратилась в черт знает что – в даму в пенсне с синеватыми губами. Весь восторг молодости сменился равнодушием и по временам желанием поскорей закончить неудачную игру.
Вот каков был профессор в тот год, о котором идет речь.
Что касается его нравственных качеств, то тут, к чести его надо сказать, он был на большой высоте.
Он был из тех хороших людей, которые проживали до революции в нашей стране, страдая и огорчаясь, видя безобразие строя, страшную несправедливость и вопиющее неравенство. Он был в душе горячим и пламенным революционером, пока не пришла революция. И он мечтал о равенстве и братстве, пока не наступило социальное переустройство.
Этот профессор и звездочет был мечтатель и фантазер, не любящий грубых объятий жизни и ее пошлой действительности.
Тем не менее он был хороший человек – отзывчивый и справедливый, вечно за что-нибудь страдающий, полный беспокойства, тревоги и ожиданий.
Он расстраивал свое сердце по малейшим пустякам. Он волновался, если где-нибудь плакал ребенок. Он ходил по саду, стараясь не раздавить лягушку или даже червяка. Он тревожился, если дочь Лида опоздала со службы и не вернулась с ее обычным поездом. Он тогда с беспокойством ходил по саду, вздыхал, заламывал руки, считал до тысячи и, не дождавшись, плелся на вокзал, желая уторопить события или услышать, что никакой катастрофы не было в этот день.
И, встретив дочку, он хватал ее за руку, бормоча и смеясь, говоря: «Ну, боже мой, как же так можно пугать отца, ведь он думал, невесть что случилось».
После чего он снова впадал в равнодушие и, сонный, плелся за дочкой, брюзжа что-то себе под нос.
Что же касается его ума, то он был, вероятно, умный человек, иначе, надо полагать, он не сумел бы возвратить свою потерянную молодость.
Впрочем, об уме говорить трудно. Понятие это весьма запутанное и неопределенное.
Еще в молодые годы автор отлично умел разбираться, кто умен, а кто глуп. А сейчас автор не решается давать свои оценки и определения. Честно говоря, автор слегка запутался в этих определениях.
Иная пустенькая девица, щебечущая о природных свойствах жизни, кажется автору мудрейшей особой. И жучок, при виде врага притворившийся мертвым, вызывает у автора чувство удивления и восторга.
А староватый философ, рассуждающий о разных психологических тонкостях и вывертах, кажется иной раз набитым дураком, болваном, фразером и пустомелей, не видящим дальше своего носа.
Автор, между прочим, знал одну собаку, от которой все были в крайнем восторге. Владелица этой собаки, какая-то бывшая дама-патронесса, невероятными красками описывала умственные свойства своего четвероногого друга.
– Только что она не говорит, – рассуждала дама со слезами на глазах. – А так во всем остальном собака ни в чем решительно не уступает мне самой.
И действительно, собака была из тех смышленых псов, которые чего-то такое понимают.
Этому псу клали на морду, на кончик носа, хлебный шарик – и пес не трогал, покуда не получал разрешения.
Собаку научили таскать корзину и даже полоскать белье. Ухватив зубами какие-нибудь панталоны, она полоскала это в пруде, ворочая мордой то туда, то сюда.
Собака приносила спички из кухни и туфли из-под кровати.
А однажды, когда проехал автомобиль по шоссе, собака с лаем бросилась из сада и с рычанием пыталась схватить зубами резиновую шину. «Стало быть, – подумал автор, – псина-то ведь ни черта не смыслит. Стало быть, она не только не понимает, что это есть нечто неживое, машина, автомобиль, который нельзя укусить, а стало быть, она вообще ничего не понимает. Мрак и невероятная путаница царят в этом собачьем мозгу…»
Нет, автор с осторожностью говорит, что есть ум и что есть глупость (XI).
Теперь представим по порядку родных и знакомых нашего профессора.
Вот прежде всего и, так сказать, первым номером нашей программы идет его мадам, его супруга и подруга его жизни, с которой он, себе на удивление, прожил двадцать пять лет.
Это была небольшого роста высохшая дама в пенсне, незаметная в смысле наружности, а также в смысле душевных качеств.
Она в своем доме как бы даже не существовала. И только время от времени проявляла признаки жизни – бранясь с кем-нибудь из соседей, с домработницей или с дворником. При этом она поднимала рев и визг, крича мужу, что ее оскорбляют и он, мужчина, должен за нее заступиться. На что профессор в молодые годы говорил: «А ты отойди, не обращай внимания». А в старости говорил: «А уйди ты, матушка, знаешь ли куда…»
Не привыкшая работать и тем более служить, она прожила двадцать пять лет за спиной мужа, и у ней было только и делов, что распорядиться насчет обеда или сшить себе новый капот.
За двадцать пять лет она едва-едва родила пару детей да сделала один аборт. Вот и все, что она сделала в своей жизни.
А остальное время она ничего не делала. Впрочем, в молодые годы она бурно ревновала своего мужа к каждой даме, закатывая сцены, истерики и драмы. А к сорока годам весь ужасающий остаток своего времени она посвятила гаданию на картах и пасьянсам, которыми она занималась до глубокой ночи.
Она имела в этом даже некоторую сумасшедшую страсть. И гадала, и раскладывала карты решительно на все и даже на самые пустые, вздорные вещи ну, вроде того, что скоро ли подадут обед, пойдет ли сегодня дождь, вернется ли когда-нибудь свободная торговля и получит ли муж деньги. Ну, и так далее, и тому подобное, и прочее – вообще чушь и дребедень.
И, прожив с ученым мужем двадцать пять лет, она так ничему и не научилась и ничего не поняла, хотя иной раз и любила вставлять в разговоре какое-нибудь астрономическое понятие – там, Сатурн, Уран, Млечный Путь, протуберанцы и так далее. И даже, правда изредка, затевала и разговор на сложные темы, отчего профессор махал рукой и уходил в свою комнату, где закрывался на крючок и не выходил иной раз до другого дня.
Тем не менее у ней были славные дети. Особенно на редкость симпатичная была старшая девочка Лида, которой в настоящие дни было двадцать три года. Она окончила университет и с самых молодых лет всецело стояла на платформе советской власти. И в этом смысле пикировалась со своим отцом, упрекая его в реакционности взглядов и отсталости.
Нет, она не отличалась красотой и женской прелестью. Она была несколько неуклюжа, с мужскими движениями и угловатыми манерами. И мужчины не посматривали на нее туманными глазами.
В силу чего она все помыслы своей жизни посвятила работе и общественным нагрузкам. Она была активисткой, ударницей и энтузиасткой.
Второй ребенок – девятнадцатилетний мальчик Коля – был болезненный юноша, проводивший большую часть своих дней в больницах, санаториях и домах отдыха. О нем не будем говорить. Ему, увы, надлежало вскоре умереть.
Вот какова была семья у профессора. Что касается его родственников, то родственников было немного – брат профессора, известный врач-гинеколог, работающий на крупном строительстве, да две-три племянницы, о которых в силу экономии бумаги говорить, конечно, не приходится.
Что же касается его знакомых, то знакомых профессор порастерял за годы революции. А переехав из Ленинграда в Детское Село, профессор и вовсе остался без знакомых, не стараясь, впрочем, завязывать новые знакомства и отыскивать прежние.
На службе профессор близких отношений ни с кем не имел и, кончив дело, уходил, торопясь поспеть на поезд.
Вот примерно какое окружение было у профессора. Одним словом, у него не было ни близких, ни друзей, ни приятелей. У него не было даже какой-нибудь паршивой собаки или овцы, с которой он мог бы пойти погулять.
У них была кошка. Пустое и вздорное животное.
Ничтожная тварь, которую профессор весьма не любил и при случае всегда ее сгонял с места газетой, книгой или даже локтем, где бы эта тупая тварь ни расположилась.
Да, он был, в сущности, очень одинокий человек. И это было тем более странно, что он сумел вернуть свою молодость.
Ах да, мы позабыли сказать о его соседях. Вот случайное знакомство, сыгравшее значительную роль в его жизни.
Итак, стало быть, вот еще несколько описаний и характеристик, после чего мы приступаем к главным событиям.
Одним словом: уже видны, так сказать, берега нашей занимательной повести. И автор просит читателя умерить досаду на него за его склонность к отвлеченным беседам и рассуждениям.
Итак, о соседях. Эти соседи носили фамилию Каретниковы. И принадлежали к канцелярскому миру.
Сам товарищ Каретников был бухгалтер. И его супруга служила в «Электротоке». Этот бухгалтер был еще нестарый человек, лет сорока восьми, потерявший совесть на своей профессии. Это был весьма молчаливый субъект с песьяком на глазу. И к тому же, говорят, полный импотент, неврастеник и психопат, думающий только о своей болезни и недомоганиях.
Его супруга была дама, так сказать, совершенно в обратном смысле. Это была пышная особа, цветущая и здоровая, любящая нравиться мужчинам, пустившаяся во все тяжкие на склоне лет.
Любовник у нее был некто такой Кашкин, без стеснения носивший свою весьма неважнецкую фамилию.
Это была мрачная личность. Такой плешивый, но с усами. Арап и прохвост. Беззастенчивый жулик. Такая веснушчатая кожа. Широкий нос. И короткие руки с кривыми пальцами. Он служил на коннозаводе не то кем-то, не то чем-то, не то черт его разберет кем – каким-то, кажется, объездчиком.
Во всяком случае, он ходил на раскоряченных ногах, усы носил стоячие, и пес его знает, чего он там делал, на этой службе.
Этот мерзавец, любивший поговорить о том о сем, был откровенный негодяй. Он открыто высказывал свои политические взгляды и воззрения и в своем цинизме превосходил все, до сих пор живущее на земле.
Он говорил, что он прежде всего хочет жить. А все остальное существует для него постольку-поскольку и отчасти как нечто мешающее его жизни. На все остальное ему решительно наплевать. Ему наплевать на мировые проблемы, течения и учения. Что касается взглядов, то он, знаете, не вождь и не член правительства, и, стало быть, он не намерен забивать свою голову лишними взглядами. И заместо этого он лучше подумает о личных делах и удовольствиях и о собственном строительстве жизни. И вообще, он, между прочим, признает каждое правительство, которое стоит у власти, и каждое правительство он согласен горячо приветствовать.
Эту свою гнусную идеологию он прикрывал исторической необходимостью, говоря, что случайно ничего не бывает и если кто у власти, тому, стало быть, и предназначено историей стоять у власти и заворачивать делами.
Вообще, он жил, не слишком задумываясь, беспечно и жизнерадостно, отличаясь крайним здоровьем и умением распоряжаться людьми. В этот же дом он приходил как в свой собственный, обжирая хозяев и командуя всем их бытом.
Затем шла единственная дочка Туля. Такая красивая, миловидная барышня с дивными ресницами и тоненькими бровями.
Этой последней было девятнадцать лет. Воспитанная в самые тяжелые годы Гражданской войны, когда люди кушали овес, картофельную шелуху и турнепс, она тем не менее выросла краснощекой, цветущей и круглолицей, как будто вскормленная мягкими булками, пирожными и ананасами.
Ее прелесть и красота сослужили ей, впрочем, плохую службу. Было слишком много соблазнов и выбора. И к девятнадцати годам она уже успела переменить пять мужей и сделать семь или восемь абортов.
И в настоящее время она вновь проживала на девичьем положении у своих родителей.
Это была, в сущности, пустенькая барышня, с головой, всецело набитой крепдешином, тюлем, отрезами шелка, комбине, чулками и прочим дамским гарнитуром.
Ее главное желание было – ничего не делать, кушать экспортное сладкое и лежать, выслушивая разные комплименты, обещания, предложения, просьбы, требования и восклицания.
Круглая мордочка, как луна. Черные, слегка навыкате глаза. Чувственный ротик, подмалеванный и подрисованный. Широкие бедра и пышный бюст. Круглые плечики и стройные ножки. Тут было от чего сходить с ума и добиваться ее благосклонности.
Нет, она не была продуктом социалистического общества. Она возникла как реакция каких-то таинственных и сложных процессов жизни. Она не укладывалась в рамки советской действительности.
Она была рождена для капиталистического строя. Ей нужны были коляски и автомобили, горничные и девчонки со шляпными коробками. Ей нужны были франтоватые мужчины с хлыстиками и моноклями. Маленькие собачки в синих шерстяных накидках. Швейцары, вежливо открывающие двери. И почтительный шепот восторга, восхищения и зависти перед ее богатством и миловидностью.
Нет, она ничего не знала об этой жизни и никогда ее не видела. Но она догадывалась, и мечтала, и рисовала в своем воображении картины пышной роскоши и сказочного великолепия.
Ее не коснулось дыхание современности. Она не поняла и не оценила достоинств новой жизни. Она считала эту новую жизнь как временное несчастье, как заминку в делах, как некоторое, что ли, личное невезение, которое пройдет, и тогда наступит то, что было раньше и что будет всегда.
Тем не менее она рано поняла все свои возможности, которых было в настоящее время не так-то много.
Она поняла, что ей не разбогатеть в социалистическом обществе, что мужчины, даже если их будет полтора десятка, не смогут, по крайней мере сегодня, сложившись, создать ей пышную, сказочную жизнь.
Она стала тогда присматриваться к тем мужчинам, которые имели видное положение, ромбы или шпалы на петлицах или какие-нибудь значки, отличающие их от простых смертных, полагая, что, шагая через таких как бы со ступеньки на ступеньку, она сумеет выбраться на гребень жизни. И тогда там, наверху, она расправит свои крылышки и продиктует миру свои диковинные условия.
Тем не менее ничего подходящего она не находила. Она встречала трудовую жизнь, ограниченный заработок и погруженных с головой в работу людей. Она согласна была ждать и надеяться.
Она по своей неопытности наделала много ошибок. Первые ее мужья были молодые юнцы и мальчишки, которые прельщались ее красотой и мечтали о том, что она будет ихней подругой и достойным товарищем, с которым можно, так сказать, идти рука об руку к светлому будущему.
Между тем с первых же дней она высказывала такое отчаянное пристрастие к деньгам и нарядам и такое, можно сказать, яростное, исступленное устремление ко всем материальным благам, что молодые влюбленные мужчины с первых же дней испуганно смотрели на нее и били отбой, понимая, что она запутает их и доведет до тюрьмы и до черт знает чего. Все пятеро мужей, в разное, конечно, время, бросили ее на второй и на третий месяцы.
Она всякий раз с плачем возвращалась домой, где находила свою девичью комнатку нетронутой. Эту комнату родители сохраняли для нее, так сказать, на всякий пожарный случай. И таких случаев было уже пять.
Папаша-бухгалтер, занятый лечением своих недомоганий, безразлично относился к возвращению своей дочери. Он говорил: «А, это ты… Вернулась?» И снова погружался в свои думы или в свое лечение.
Мамаша ахала и вздыхала. А негодяй Кашкин смеялся, говоря, что девочка с течением времени поумнеет и покажет еще кузькину мать всем живущим на земле мужчинам.
В сущности говоря, девочка была родной дочерью своим родителям – своей матери и главным образом отцу, который весьма бурно провел свою жизнь, полагая, что, кроме любви, ничего на свете не существует.
В настоящее время он меланхолически сиживал на крыльце, предаваясь грусти и отчаянию. Он сидел, подперев щеку рукой, смотря куда-то вдаль и чего-то вспоминая. Какая-нибудь проходящая мимо женщина заставляла его вздрагивать. Он приосанивался, прищуривал глаза, покусывал губы и громко откашливался, как бы приглашая этим женщину посмотреть в его сторону. После чего, махнув рукой, снова углублялся в себя и в свои воспоминания.
Свои недомогания и потерю здоровья он приписывал почему-то блошиным укусам.
Он яростно боролся с этими паразитами. По нескольку раз в месяц он вытаскивал в сад все кровати, матрацы, перины и диваны. Он обжигал на примусе кровати и яростно выколачивал палкой все, что можно было выколотить.
Он создал целую теорию, по которой выходило, что он лишился здоровья благодаря по крайней мере трем миллионам укусов клопов и блох, которые заносили в его кровь различные яды и микробы в течение сорока восьми лет и выпили по крайней мере десять литров крови.
Он лечился от своего бытового отравления и от своих нервных недомоганий разными домашними средствами.
Презирая врачей и говоря, что они вконец заездили его, он, по совету друзей, пил разную дрянь и настойки, садился зимой на час и полтора в кадку с рыхлым снегом, а летом окунался до пояса в холодную воду, в силу чего постоянно хворал простудой, лишаями, мокрой экземой, песьяками и анемией конечностей. И имел чертовские затруднения, когда садился в кресло или на скамейку.
Ничто другое его не интересовало и не трогало, и он даже удивлялся, как может людей что-либо трогать, кроме здоровья.
Служил он, впрочем, исправно, говоря, что счет и цифры ему полезны как отвлекающее средство, оттягивающее лишнюю кровь от ног к голове.
К любовникам своей жены он относился терпимо, играя с ними иной раз в шашки и в подкидные дураки.
Но всякий раз, когда появлялся на горизонте новый фаворит, он проявлял грозные признаки гнева. Он буйствовал, устраивал скандалы, орал, грозил всех убить, становился нежным и пылким мужем и на несколько дней действительно отгонял нового любовника, который от непривычки пугался, полагая, что это все время так и будет.
Но по прошествии нескольких дней бухгалтер смирялся, угасал и вежливо встречал друга дома.
Последнего фаворита – Кашкина – бухгалтер боялся как огня. И действительно, подобной личности нельзя было не бояться. Этот был способен на все: наорать, ударить в морду и даже выгнать из дому.
Он ежедневно приходил на своих кривых лапах, покручивая кверху усы, хохоча и громыхая.
Он шутил, веселился и подсмеивался, говоря бухгалтеру:
– Ну, как у вас насчет поправления здоровья?
И, не выслушав, шел на своих полусогнутых на дамскую половину, где его ожидали в цветном капоте, благоухая одеколоном и пудрой.
Эта мерзавка, бывшая мать, ничуть не стыдилась своей дочери. Напротив того, часто беседуя с ней, она разговаривала как с подругой, хохоча и веселясь над некоторыми подробностями дочкиной жизни.
Вот какова была семья соседей Каретниковых. И вот какова была девятнадцатилетняя девочка Туля, сыгравшая решительную роль в жизни нашего профессора.
Но не она вернула ему молодость. Напротив, она чуть не погубила ему все начатое.