bannerbannerbanner
Приговоренный к пожизненному. Книга, написанная шариковой ручкой

Михаил Захарин
Приговоренный к пожизненному. Книга, написанная шариковой ручкой

Полная версия

Мы знали их всех по именам, некоторых и по прозвищам. Они, в свою очередь, знали наши. Это были нормальные взаимоотношения цивилизованных людей, несмотря на наши статусы. И когда мне влепили пожизненное, то во взглядах некоторых из них я увидел сочувствие и понимание моей беды, когда я сам еще целиком не осознал произошедшего.

Конечно, в семье не без урода. Была пара человек в составе конвоя не совсем дружелюбного свойства. И один из них был Омуль. Омулем окрестили его мы, а потом прозвище подхватили и его коллеги по батальону. Он был схож с рыбой омулем за счет своих больших, навыкат, рыбьих глаз. (Наверное, в прошлой жизни он был рыбой.) Этот человек относился к той категории беспринципных людей, которые не гнушаются самыми низшими средствами для достижения своих карьерных целей.

Таких типов никогда не любят. Их всегда бьют в школе и в армии. Они всегда на обочине нормального общества. В сущности, это бесхарактерные, подленькие, лицемерные существа. Жополизы, готовые воткнуть тебе нож в спину при первой возможности, если это будет способствовать карьерному росту. И если есть у меня опасения за сына, который растет без меня, то это опасения, что, не дай бог, он может вырасти таким человеком, как Омуль. Но я знаю: он не будет таким!

Омуль – офицер. И ему часто приходилось замещать Саныча, то есть исполнять обязанности начальника конвоя в отдельные дни. О! – вот тут-то во всей красе проявился «феномен вахтера». Дали порулить и покомандовать. Надо отличиться.

Чтобы было понятно, о какой редкой сволочи я веду речь, приведу в качестве примера один случай. Хоть этот человек и не заслуживает столько внимания и времени. Но моя цель – показать тот живучий социальный феномен, который выживает всегда, везде, при всех режимах правления, присутствует во всех пластах истории, который, манипулируя, живет среди нас, пагубно влияя на формирование таких важных принципов, как Дружба, Порядочность, Честь, Достоинство, Верность. Пагубно влияя и разрушая судьбы простых людей! Это вот из-за таких условных «Омулей» в 1937 году пачками губили достойнейших людей в подвалах Лубянки. Именно поэтому как социальный вид он имеет для меня художественную привлекательность.

А случай мой прост. Идет судебное слушание. Прокуроры предоставляют доказательства, читают тома уголовного дела. В зале четырнадцать наших адвокатов. За решеткой – мы. Нас девять человек. Семь обвиняемых и двое в статусе потерпевших (Алексей Бердуто и Олег Филонов – Филон). Присутствуют родственники, опера и какие-то посторонние люди. В общем, полный зал народу. Судья в скверном настроении. У моей мамы через три дня день рождения. Я не успеваю ее вовремя поздравить открыткой, так как работаем каждый день и Слава, мой адвокат, просто не успевает навестить меня в СИЗО. А такие вещи я передавал через него, так быстрее и надежнее. (Дело в том, что я очень трепетно отношусь к датам всех родственников и близких мне людей. И всегда чувствую себя обязанным вовремя поздравить. Пропустить мамин день рождения – и речи быть не может!)

Накануне этот Омуль, мать его так, поймал Лёху Быкова (Иваныча), когда его адвокат передавала ему пару сигарет во время перерыва. Узрел, сволочь! И написал судье рапорт. Судья, будучи серьезным человеком, зачитал этот рапорт при всех и указал на недопустимость происходящего в зале суда, поставив Иванычу на вид. И тут же запретил адвокатам что-либо передавать нам и наоборот. Вообще ничего! Строго с разрешения судьи.

О, видели бы вы лицо Омуля. Это был его маленький звездный выход. Он был переполнен чувством выполненного долга.

В общем, судья был зол! Дисциплина в наших рядах в эти дни страдала. Было еще что-то – не помню. Было напряжение, и тут я еще с открыткой для мамы. Спрашиваю Омуля: «Можно передать открытку маме, поздравить с днем рождения?» Открыл, показал, объяснил, что опаздываю, работаем каждый день, ни передать, ни отправить. «Нет!» – тупо ответил он и отвернул свою рожу.

Ладно, думаю, хрен с тобой.

Во время процесса, когда прокуроры читали свою макулатуру, которую они называли «доказательствами», я шепотом попросил список свидетелей и адвокатов. Попросил так, чтобы судья видел, что я беру протоколы и собираюсь их вернуть. Под его взглядом это по умолчанию позволялось.

Перед самой клеткой сидели адвокаты: Беляк (из Москвы), Кучма, Крутер. Мне дали список, это видели все. Омуль, черт его дери, тоже. Он знал, что я хотел передать открытку, и был настороже.

Я демонстративно просматривал бумаги и ловил момент, когда это водоплавающее ослабит бдительность. В то же время я должен был убедиться, что на меня не смотрит судья, судебные приставы и другие члены конвоя. Но главное – это Омуль.

Прокурор читает дело. Все слушают, делают пометки.

И вот я улучил момент, вложил в бумаги открытку и отдаю список обратно адвокатом с пометкой карандашом «передать ее Славе». Но Омуль, эта сволочь, каким-то немыслимым образом сумел увидеть своими выпученными глазенками, как я что-то туда вложил.

И что вы думаете? Этот гаденыш посреди процесса демонстративно встает во весь рост, подходит к адвокату Галине Кучме и говорит: «Отдайте открытку!» Зал замирает. Прокурор останавливает чтение. Тишина в зале, на стадионе и во всем мире! Кажется, даже солнце на секунду потухло.

Адвокат в тихом недоумении. Судья вообще въехать не может, что происходит! Всё внимание на Омуля. Он это понимает. И с великим осознанием свой значимости в этот момент берет список со стола адвоката, находит в нем мою открытку, вынимает не торопясь, чтобы его действия видел судья, и через решетку протягивает мне:

– Забери! – и тем самым окончательно разоблачает мою террористическую акцию под кодовым названием “Congratulate your Mother or die!”.

Разворачивается и садится на свое место с кирпичом вместо лица.

Гробовая тишина. Все смотрят осуждающе на меня!

Всё! Я убит!

Судья, учитывая его скверное настроение в те дни, уничтожает меня взглядом из-под очков, не произнося ни слова! Не зная, куда себя деть от неловкости, пытаюсь объяснить безобидность произошедшего, но не успеваю сказать и слова, как меня жестом усталого пренебрежения усаживают, опозоренного, на место. Я раздавлен и уничтожен! Позорно прибит к столбу!

Я в жизни не мог представить себе ситуацию, что можно чувствовать себя настолько глубоко виноватым и опозоренным только за то, что хотел поздравить маму с днем рождения!

А у Омуля – мелкое торжество, ничтожная кульминация его служебного долга. Еще одна галочка в его послужном активе.

Потом, когда процесс закончился, я сказал ему прямо в лицо при всех: «Ну и сволочь же ты, Омуль!»

Он промолчал, не ответил. Он трусливым был по природе своей. И прекрасно это знал. Наверное, ему об этом часто говорят. Лишь только когда нас выводили из зала, он туго застегнул мне наручники на руках, мелко отомстив.

Так что я невиновен, мам. Это всё он, Омуль.

* * *

После обыска нас рассадили по клеткам. Есть еще минут пятнадцать перед тем, как нас начнут поодиночке поднимать наверх, в зал суда. Обычно в это время, во время перерывов и многочасовых ожиданиях адвокатов, бурлили страстные и нескончаемые дискуссии. Гремели споры, диспуты, словесные поединки, обмены новостями, мнениями. Решались текущие вопросы, которые не всегда ограничивались пределами тюремной жизни. У всех (почти) были телефоны (по-тюремному – «фага». Почему фага – не знаю!), и это давно не секрет, а боль головная оперов! Телефон – это необходимый атрибут современного заключенного, инструмент, с помощью которого настраивается его благополучие в СИЗО, тюрьме, лагере. Наличие сотового в СИЗО дает негласное право обладателю причислять себя к привилегированному числу. По крайней мере, в мое время (2004–2006 гг.) это было так.

И там, в клетках, в перерывах между судами, мы говорили о том, что в эфире сотовой связи говорить не рекомендуется. Да и разговаривали исключительно на понятном нам языке. Это был наш искусственный, придуманный сленг, это было наше арго, со своими бессмысленными для чужого уха словооборотами и идиомами.

Огромное количество бесед и разговоров во время этих ожиданий запали мне в память. Это время я вспоминаю с теплотой. Потому что это было наше время. Единственная возможность собраться вместе, поговорить, выслушать друг друга, поддержать и просто подурачиться.

Там, в клетках суда, мы отдыхали от тюрьмы, от ее несвободы, от ее вони и общей тошнотворности бытия. Что может быть важнее в тюрьме, чем возможность собраться вместе! В этих встречах мы подпитывали друг друга силой, заряжаясь оптимизмом и верой. Хоть никто из нас и не проговаривал это вслух, все равно мы это знали и чувствовали в какой-то степени эмоциональную зависимость от общения. И каждое утро нового дня мы с улыбкой, хоть и не всегда, встречали друг друга и были рады, что проведем этот день вместе. Что творилось тогда в суде, в «зале нашего ожидания»! Там стоял гвалт от увлекательных словесных баталий, градус которых зашкаливал до неприличных децибельных высот! Нагнетались такие страсти, что мы забывали, где находимся. Динамика интереснейших споров набирала такую сумасшедшую инерцию, что нас не мог остановить даже Саныч, начальник конвоя. За стенкой, в зале суда, останавливался процесс, заходила секретарь, просила быть тише. (Мы – были.) А ребята из конвоя, развесив уши, получали удовольствие от того, что им приходилось слушать. Особенно когда что-то рассказывал Михаил Владимирович Скрипник. А этот человек умеет рассказывать даже о простых вещах самым интересным образом, целиком захватывая ваше внимание. Его спичи напористы, эмоциональны, с четко расставленными логическими ударениями и богатой речью. Это сгусток энергии и немалых знаний. Слушать таких людей – одно удовольствие. Мишу даже судья во время протестов никогда не останавливал. Всегда было интересно дослушать его речь. Я соглашусь здесь с Мамоновым, что в российских тюрьмах находится самая энергичная часть населения. Вот и мы, энергичные, не унимались тогда. Это было наше время, в котором пространство подчинялось нам! Это был наш угол некой свободы, кубические метры воздуха, где схлестывалась наша энергия! Так неосознанно формировался наш командный дух. Мы смеялись, шутили, кричали, спорили, подтрунивали друг над другом, оставляя яркие впечатления от уходящего дня.

 

А потом нас привозили в СИЗО. И разводили по камерам. Но даже после расставания в ушах еще долго звенело эхо азартных споров. Мы приносили его в камеры. Это хорошее настроение.

Топая по мрачным, сырым и вечно скользким коридорам СИЗО, умещая внутри все впечатления прожитого дня, – я чувствовал себя счастливым! Но это было не то состояние счастья, которого стремится достичь человек. Это было нечто простое и легкое, но вместе с тем очень нужное в этих обстоятельствах ощущение!

* * *

Время подошло. Нас надо поднимать в зал. Саныч отдал четкие распоряжения своим людям. Кто где стоит и что делает. Все встали и зашумели своими грузными телесами, наручниками, зашаркали берцами по полу, начали зевать и выкрикивать односложные фразы. Вывели собаку из такой же клетки, где «хранились» и мы. Заклацали наручниками, забренчали автоматами.

Внутри дернулась струнка нерва – через минуту-другую решится моя судьба.

Увели одного, второго. Подошла моя очередь. Сняли замок с решетки. Приоткрыли дверь, придерживая ее ногой. Надели наручники. «Выходим».


Один спереди, один сзади. По лестнице на второй этаж направо. Слева нещадно и громко лает ротвейлер. Прямо по узкому коридору делаешь несколько шагов, прежде чем нырнуть в зал суда. В конце этого коридора решетка, за которой неизменно стоят наши родственники и адвокаты – родные лица.

За эти несколько шагов успеваешь выделить в толпе своих и обменяться с ними взглядами и улыбками. Я всегда замедлял шаг, идя по этому коридору, растягивал момент.

Тихо зашел в зал. Сняли наручники. Занял свое место. За эти полтора года у каждого обозначилось свое место на скамье подсудимых (какой-то скабрезный каламбур). Клетка была разделена на две части. В одной я, Миша Скрипник, Лёха Быков, Олег Зырянов, Тёма Клабук. В другой: Алексей Бердуто, Филонов Олег, Лёня Тищенко и Денис Комиссаров.

Зал пустой, проветренный. Скоро в нем будет душно. Напротив нас большие окна. За окнами тихо падает белый снег. Стоит теплый декабрьский день. Приближается Новый год, люди ждут его. За окном все то, к чему мы не прикоснемся еще много лет! Сколько? Нам сейчас скажет человек в черной мантии.

И вот заходит секретарь, молодая девушка Женя, в очках с тонкой оправой. И бросает:

– Встать, суд идет!

Все, шумно шурша одеждами, сумками, двигая стульями, встают. Заходит судья в черной траурной мантии. Очки на строгом, сосредоточенном лице, которое не предвещает ничего доброго для нас. И произносит:

– Продолжаем оглашать приговор. Можете садиться.

Все сели, шумно шурша одеждами, сумками, задвигая стулья.

Приговор зачитывают уже третий день, и сегодня мы точно знаем – страницы приговора иссякнут. Прокурорами на прениях были запрошены сумасшедшие срока: от пожизненного (мне и Мише) до семи лет лишения свободы. Они совсем офигели! Оперируют такими цифрами, за которыми кроются человеческие судьбы, как будто это простая математика. Как будто я имею вторую, запасную жизнь. И одну я могу свободно посвятить гниению в какой-нибудь тюрьме, слабо приспособленной к жизни, на краю географии.

О чем они думают, когда разбрасываются пятнадцатилетними, двадцатилетними сроками и «ПЛС» на деле, построенном полностью на пытках и фальсификации? О стране, о долге, о защите общества, об охране закона? Или, может, о предстоящем повышении в должности и дополнительной звездочке?! Мне не залезть к ним в головы. Не узнать, что творится в их извилинах. Иногда мне кажется, что это совершенно другие люди, с другой жизнью, с другой структурой белковых соединений и биологических жидкостей, живущие в другой среде. Я не хочу никого оскорблять, но очень часто их цинизм переходит все границы. И это по-человечески разочаровывает.


Судья дочитывает последние страницы приговора. Читает «о психическом статусе подсудимых», «о назначении наказания», «о гражданских исках», «о судебных издержках». Я в это время смотрю в белые окна, где качаются заснеженные ветки тополей. (Когда я еще к ним прикоснусь?) Смотрю на лица всех присутствующих. На судью, на женщин, которые решили быть рядом со своими мужчинами в этот роковой момент. Смотрю на тревожное, сосредоточенное лицо брата, которое застыло в скорбном ожидании. Смотрю на адвоката Славу, в глазах которого заключено знание моей участи. Смотрю на всех, на каждого в зале, как будто хочу увидеть что-то нужное мне, спасающее меня. Хочу зацепиться за что-то, что мне поможет или поддержит. Но не нахожу.

Смотрю и вслушиваюсь в монотонную речь судьи, а мозг мой одолевает целый рой струящихся мыслей: чем же будет исчисляться мой срок – цифрами или буквами? Между этими категориями наказаний целая пропасть! Пропасть неопределенных страхов, и отчаяния, и никому не ведомых ожиданий, надежд! Наверное, основное их различие заключается в осуществлении надежды. В ее силе. Человек с исчисляемым сроком имеет крепкую уверенность – надежду, – что срок конечен. А вот человек, приговоренный к ПЛС, в этом уверенным быть не может. Сбыточность его надежды сводится почти к нулю. Хочется сказать, что ее вообще нет, но это будет неправдой. Надежда всегда в нас присутствует, в какой бы жопе мы ни оказались. И если бы ее не было у меня, этих строк бы не существовало. Вопрос в том, насколько серьезно мы к ней относимся и что делаем для того, чтобы она осуществилась. Или верить Гроссману, что надежда почти никогда не связана с разумом, что она бессмысленна и ее породил инстинкт? Не знаю…


Судья читает приговор, а я думаю: что же я буду чувствовать, когда это услышу? Как отреагирую? Что скажу себе и нужно ли что-нибудь говорить? О чем подумаю? Какая у меня при этом будет поза, мимика, лицо? Куда мне нужно будет посмотреть, на кого, с каким выражением? Что должно читаться в моих глазах? Боль, скорбь, жалость к себе, обреченность, злость, отчаяние, мужество или отрешенность? Или всё сразу? Что я должен делать, как отреагировать и вести себя в этот момент? Как встретить этот удар достойно?!.

А еще, как молнии по ночному небу, проскальзывают мысли: что будет дальше, когда меня приведут в СИЗО после приговора? Что изменится? Куда переведут? Что оставят из вещей? Как начнут обращаться?.. Мелочь.

А что будет дальше в моей судьбе? В какой ад меня забросят, куда? Что будет со мной там и что я буду делать там всю жизнь?!. И откуда мне снова брать силы, если все они ушли на борьбу со следствием?! Но главное, как встретит новость мама? Что вообще делать с жизнью, с собой? Будет ли смысл жить дальше? Может, нет? Может, махнуть на всё рукой и удавиться?! Но ведь это будет эгоистично по отношению к людям, которые тебя любят! Одни пожалеют, другие подумают: «слабак», третьим будет безразлично. Но какое мне, на хрен, будет дело до них, этих мнений, если меня уже не станет! Ведь все уже так осточертело, и хочется просто покоя, отдыха, тишины. Так не хочется быть героем, хочется быть простым обывателем. Забыть об этом кошмаре, тюрьме, пытках, милиции, вообще обо всей системе правоохранительных органов и обо всем, что с ней связано!

В минуты, когда зачитывался приговор, все эти мысли вихрем проносились в моей голове, потихоньку нагревая мне мозг. В этот момент мне хотелось, чтобы на свете был бог. Хоть кто-нибудь, на кого можно было бы опереться и понадеяться! Мне хотелось иметь крохотную, но крепкую уверенность в том, что решение моей (нашей) судьбы будет зависеть не от человека в черной мантии, а от какой-то справедливой, сверхразумной вселенской воли. Мне хотелось думать (и я думал), что в самый последний момент кто-то вмешается в ход событий и всё исправит. Всё поставит на места, а меня вернет домой… Я стоял и слушал, оглядывая всех вокруг. Всматривался в лица и глаза людей, смотрел в окно, на падающий снег и свет. Копошился в клубке наводящих на безысходность мыслей. Думал о многих, в сущности, неприятных вещах, моделируя свою реакцию на то, что сейчас должно произойти. Мозг готов был закипеть. Но при этом у меня было какое-то внутреннее спокойствие и уверенность в том, что я не сломаюсь и не подогнутся мои ноги от того, что сейчас услышу. Не покажу вида. Наверное, спасало отстраненное чувство, что это происходит не со мной. Наивное неверие в нелепость происходящего.

И вот мы подошли к кульминации. Судья просит всех встать: «Суд признал виновным Скрипника Михаила Владимировича по статьям (перечисляет все статьи и срок по каждой)». А в конце выдает: «…по совокупности преступлений окончательно назначить двадцать три года лишения свободы с отбыванием в исправительной колонии строгого режима».

Ни паузы, ни эмоций, никакой реакции не происходит. Чеканит дальше. Мишкино лицо непроницаемо. Но я кожей почувствовал, что испытал человек, стоящий рядом со мной, – облегчение. Нет, не то облегчение, когда беда обошла тебя стороной, а облегчение, что худшая участь миновала тебя. Да, двадцать три года – это, безусловно, жопа! Но ведь это не пожизненное! Пожизненное – это пиздец! С цифр можно вернуться и обязательно вернешься, а вот с ПЛС уже вряд ли.

 Дальше иду я: «…Захарина Михаила Сергеевича признать виновным в совершении преступлений, предусмотренных ст. 209 ч. 2 УК РФ, ст. 105 ч. 2 пп. а, е, ж, з УК РФ, ст. 162 ч. 3 п. а, б УК РФ бла-бла-бла, в соответствии со ст. 69 ч. 3 УК РФ по совокупности преступлений окончательно назначить (тут Мишка слегка наклонился к моему уху и шепнул: „Крепись“) пожизненное лишение свободы с отбыванием в исправительной колонии особого режима…»

Если бы это был фильм, то после этих слов голос судьи резко ушел бы на задний план и фоном должна была внезапно нахлынуть тревожно-волнительная, трагическая, берущая за душу музыка. И под эту волнующую мелодию пошел бы видеоряд сменяющих друг друга картинок из жизни героя фильма: его детство, дом, друзья, двор, улыбка мамы, первая любовь и все такое, что должно зацепить каждого зрителя. Это если смотреть на мой приговор через призму кинематографа. Но жизнь – не кино.

И хоть я готовил себя к этому дню, к этому приговору, сотни раз прокручивая эту ситуацию у себя в голове перед тем, как уснуть в карцере (а я тогда снова сидел в карцере, куда меня предусмотрительно посадили за шесть суток до приговора), готовил себя психологически – так вот, всего этого оказалось недостаточно, чтобы быть по-настоящему готовым. Удар был, но где-то в глубине. Где-то в глубине моего неспокойного сознания разорвалась маленькая термоядерная бомба. Я засек только ослепительную вспышку, но разрушительная ударная волна еще не дошла до меня. Я понимал, что произошло что-то по-настоящему ужасное и бесповоротное. Но что – я еще не был способен осознать до конца. Мое лицо не выражало внутреннего испуга. Я так и продолжал задумчиво стоять. Вида не показывал. Посмотрел в окно, на Славу, на брата глянул. Окинул осторожно взглядом весь зал, украдкой посмотрел в глаза каждому знакомому мне человеку, долго не задерживаясь на нем, потому что никто не выдерживал долго смотреть мне в глаза, будто считая себя отчасти виноватым передо мной. «Виноватым» тем, что не может мне помочь, а любая попытка поддержать меня окажется фальшью, потому что все знают, что это меня никак не утешит и не спасет.

У брата же было не лицо, а маска из мрака и траура – туча целая. Я подмигнул ему, кивнул головой, мол, не унывай. Никакой реакции! Ноль! Показалось, что нужно поддерживать его, а не меня. Он как будто впитал всю трагедию моего положения. В глазах Славы (адвоката) тоже стояла тень разочарования, досады, сочувствия, а может, груз ответственности давил на него, как будто он хотел разделить со мной мою участь.

Вот и всё! Приговор оглашен. Суд окончен. Судья сдал всем карты, как бы сказав: «Вот, ребята, теперь играйте сами, каждый со своими картами, кто как может, а я умываю руки».

Мне – пожизненно, Мише – 23 года, Олегу – 21 год, Артему – 20 лет. Лёхе – 15 лет. Лёне Тище – 7 лет, Денису – 7 лет.

Человек в мантии объяснил наше право обжаловать Приговор в течение десяти суток. Спросил, понятен ли нам приговор. В общем, формальности. Хлопнул папкой, сунул ее под мышку, поправил на переносице очки и вышел из зала. Из моей жизни.

Все зашуршали бумажками, одеждами, сумками, застучали стульями. Возник умеренный гам. Стали подходить адвокаты, о чем-то говорить с нами через прутья решетки. Я лишь спросил Славу, когда он будет у меня. Он ответил. Все ушли. Я молчал. Меня слегка придавливала тяжесть случившегося, еще пока не осознанного. Пацаны что-то говорили, я что-то отвечал. Помню, что была какая-то неестественность в разговоре. Было что-то не то, мы как-то не так себя вели, и это бросалось в глаза. Какая-то фальшивая «непринужденность» стояла среди нас. Это было неприятно. От этого было грустно…

 

Потом нас спустили вниз. Пришли машины. Нас загрузили. Уже стемнело, и на улицах города царил приятный предновогодний вечер. Город, погруженный в суету, в уютный свет витрин и реклам, гирлянд и огней. Эту картину дополняли мигалки и сирены нашего несущегося кортежа. Нас повезли в СИЗО. Я ехал и поглядывал в щель на праздничный город. Я был слегка взволнован от всего, что видел, что чувствовал. Я видел людей, машины, витрины магазинов, я видел суету жизни, ажиотаж праздника, которому я теперь не принадлежу. Проносясь мимо, я понимал, как стремительно я все это теряю. Как только мы въедем в ворота СИЗО, как только они со скрежетом закроются за мной – за мной захлопнется этот безумный 2006 год и самая яркая часть моей безумной жизни. За мной сгорят все мосты, и все, что было в моей жизни, останется сзади! Потом будет 2007 год и мутное, полное неизвестности будущее. (Отмечу в скобках: день вынесения приговора – 27 декабря. В возрасте 27 лет. 27 мая мой день рождения. Надвигающийся 2007 год. Номер квартиры 127. Номер машины у отца 027. Вы верите в магию цифр? Я уже да!)

Я ехал и размышлял об этом, жадно впитывая глазом ускользающую свободу. Закроются ворота, и я ее не увижу больше никогда!!! Вот что пугало меня дико! Как электрическим током било по мозгам! Понимание этого переломного момента пугало! Настоящее – в будущем. Будущее – это всегда неизвестность, а неизвестность – это всегда присутствие надежды на что-то лучшее, на что-то спасительное…

* * *

Так и вышло. Заехали в ворота, которые с шумом закрылись за нами, перекусив невидимую связь со свободой, семьей, друзьями. Теперь я готовился столкнуться с самой ужасной реальностью, которой так боятся все цивилизованные люди, в которую я до сих пор отказывался верить, но неизбежно следовал в ее объятия.

Начали выгружаться. Я сидел отдельно, в стакане (машины уже были другие). Это железный короб без света, воздуха, где вечно бьешься коленками о металлические уголки.

Конвоир, сопя, открыл дверь и сказал, что надо надеть наручники, что следовало это сделать еще в суде, но не стали. Я дал руки. Клацнули железом. Холод металла слегка обжег запястья рук. Я подумал: «Ну вот, началось».

По одному забирали пацанов, выкрикивая их фамилии. Услышал, что «Захарина самого последнего». «Наручники надел?» – «Да!»

С приобретением нового статуса и, соответственно, нового отношения к себе я отчего-то заволновался. Я не курил уже год, но сейчас мне вдруг захотелось затянуться горьким дымом. И я попросил у Миши прикуренную сигарету. Он предложил всю пачку. Я отказался. И через несколько секунд конвойный просунул мне в дырочку дымящуюся сигарету «Парламента». Я затянулся раз, другой. Вкус дыма был неприятен и уже почти позабыт легкими. Но пробрало, зацепило и слегка уняло тревогу. Самообман.

Не докурив и до половины, затушил и бросил. Пакость.

Потом увели Олега. Мы попрощались. Крикнули фамилию «Скрипник». Он что-то бросил мне приободряющее. Я поздравил его с наступающим. Попрощались друг с другом. Изо рта шел пар. От железа веяло холодом. Каждый был не в настроении, угрюм и молчалив. Каждому было тяжело по-своему. У каждого теперь был свой срок. Но каждый мог сравнить свой срок и чувство его тяжести с моим. И я уверен, что им сразу становилось чуточку легче. Потому что на фоне моей тюремной бесконечности и предстоящих условий содержания их срока просто блекли. Здесь работал эффект контраста. Человеку всегда легче, когда он видит горе, которое в разы тяжелее его собственного! Тогда он понимает, что произошедшая с ним беда не так уж и тяжела. «Бывает и хуже!» «Всегда есть кому хуже. Вон тому, кто рядом». «Хорошо, что это был не я, а кто-то другой». А вот другому как раз не повезло, потому что этим «другим» оказался я! И это досадно – быть таким «утешительным» примером. Но ведь кто-то же должен им быть. Всю жизнь люди думают, что самое худшее происходит не с ними. Что оно где-то далеко и их это не коснется. И смерть – это то, что случается с другими. Мы отмахиваемся от других сценариев даже в мыслях. Именно поэтому беда нас застигает врасплох. Мы не готовы к ней. А значит – уязвлены.

Так думал и я. И теперь моя очередь быть для всех тем «примером», о котором все думают, что это с ними не произойдет. Фатально не повезло!

* * *

Мишу увели. Пришли за мной. Я выпрыгнул из автозака, стараясь не поскользнуться, и в сопровождении конвойных пошел к тюремной двери с окошком бледно-зеленого цвета.

Не успел я войти внутрь, как на меня налетели, загнули, заорали: «К стене!»

«Ноги шире!» – надрывался ДПНС. Разогнали зэков по коридору по углам. «Всем отойти, развернуться к стене, не смотреть!» – «Наручники! Почему наручники застегнули спереди?!» – кричал он уже на конвой.

Все радикально изменилось!

Меня быстро уволокли в комнату обыска. Там собралось уже много народу, того самого обслуживающего персонала СИЗО, который еще утром был достаточно вежлив и дружелюбно провожал нас в суд, желая удачи.

Сейчас это были другие люди – агрессивные, злые, враждебные! Как будто им в голову вставили другую симку, с новой программой поведения и руководством по обращению с осужденными на ПЛС.

Меня заставили снять с себя всю одежду. Я остался в одних трусах. Обыскали и отобрали все, что у меня было. Вернули только футболку и носки, тетрадку, ручку и маленькую деревянную иконку, которую мне подарил Лёня Тища сразу после приговора. Как будто она должна меня оберегать от того, что уже случилось.

Взамен дали черную, унылую «стеклянную» робу. Надел ее. Унизительно и страшно неприятно понимать, что теперь это моя положняковая одежда – навсегда! Что никогда не будет уже хороших строгих костюмов, белоснежных рубашек и стильных свитеров! Теперь я государственная собственность. «Родина» обо мне позаботится. Она же меня теперь и оденет.

– Можно я оставлю вот эту вещь?

– Нельзя!

– А вот это разрешите взять с собой?

– Не положено! Теперь тебе ничего не положено.

– А как же мне… – хотел я уточнить.

– Никак!

– Понятно. – Возражать против толпы агрессивно настроенных людей в моей ситуации подобно самоубийству. Я чувствовал их желание меня смять, избить, уничтожить; оно витало в воздухе. Только дернись – и эти люди сорвутся на мне, вымещая все свои обиды на жизнь.

Тут же бросили меня на табуретку, и какой-то перепуганный зэк из хозобслуги неловкими движениями начал брить мне голову. Налысо. Я сидел, опустив взгляд в пол. Передо мной сидела овчарка с внимательными и умными глазами. Смотрела, считывая малейшие движения моего тела.

Руки сзади туго застегнуты в наручники. Клочками падают на пол мои темные волосы. И мне кажется, что вместе с ними падают клочки моей прошлой жизни. Безвозвратно! Падают на грязный серый бетонный пол, затоптанный, заплеванный, сотни раз забрызганный кровью…

Я смотрел на своего «парикмахера», на овчарку, на клочки своих волос, и мне казалось, что это очень важный экзистенциальный момент, переломный, трагический, наполненный огромным удручающим смыслом, в котором преломляется вся моя судьба. Именно потеря волос на голове, потеря таким грубым насильственным методом, заставляла меня думать, что так же насильно у меня отобрали жизнь! Поломали, разорвали, осквернили, и теперь она валяется на грязном полу у всех под ногами. Ее сметут веником в грязное ведро и выбросят на помойку. Как и меня.

Кожей головы я ощущал теперь свежую прохладу. Некомфортное и неприятное чувство. Меня как будто оголили, раздели перед всеми и выставили на обозрение. Как будто сняли последний защитный слой, без которого чувствуешь себя униженным, уязвленным. В сознании сверкнула мысль, что это одно из первых унижений, череду которых мне еще предстоит примерить на себя. «Так что это мелочь», – отметил я про себя.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru