bannerbannerbanner
Мишахерезада

Михаил Веллер
Мишахерезада

Пропуск

Пропуск в погранзону – это отдельная песня. Камчатка была погранзоной.

Пропуск выписывает КГБ. Областное или краевое. В Ленинграде – Литейный. Служба пропусков в пограничные зоны. Не все знали, что погранвойска – это не армия, а КГБ. Призывали-то в армию.

Я заблаговременно сходил туда узнать, что как. В коридоре очередь, на стенах «Правила» под стеклом – бронзой по черному, не как-нибудь.

Оснований три. Личный вызов, в смысле приглашение. К родне или даже можно друзьям. Но насчет друзей мне объяснили в очереди, что может и не прокатить. Могут начать спрашивать и проверять, сколько вы дружите, да правда ли это, да зачем тебе ехать. И без объяснений отказать.

Второе основание – вызов на работу. Это железно, автоматически, но такой вызов надо реально иметь, то есть ехать работать.

Третье основание – командировка. Раз командировали – ну что ж, нет проблем, проформа. Но по закону!

Я поехал в Дом Прессы на Фонтанку, явился к ответсекру «Смены» Охотникову и предложил себя. Бесплатно. Я поеду на Камчатку, а по дороге буду слать им материалы. Только мне нужно выписать командировку. Без денег. Только бумажку.

Охотников смотрел на меня, как попугай на троцкиста. Он все допытывался, на кой мне это надо? В честную любовь к просторам Родины огромной он не верил. Ушел советоваться к редактору и передал резолюцию: «Авантюра». С чем и выгнал.

Визиты в «Вечерку» и «Ленправду» прошли по тому же сценарию. А почему вы не хотите взять командировку в вашей родной газете «Ленинградский университет»? Это был законный вопрос.

В до боли родном «Ленинградском университете» ко мне, заслуженному третьекурснику после двух дальних строек и с Золотым комсомольским значком ЦК, отнеслись с незаурядным жлобством и остались осмысливать пожелания сдохнуть всеми способами.

И тогда я отправился, как к разбитому корыту, в собственный филфаковский деканат, придумывая на ходу, что хочу журналистскую практику вместо музейной, и прямо сейчас. Мне любезно предложили выбирать любой пункт в границах Ленинградской области. Все суки были или хитрыми, или тупыми, или не хотели брать на себя никакой ответственности.

В состоянии абсолютной легкой наглости «терять нечего» я пришел к декану журфака. Вернее, к его секретарше. Вот мой студенческий, я собрат-филолог, хочу пройти практику на Камчатке, в деканате разрешили журналистскую вместо музейной, но сказали, что обращаться надо к вам. Мне было чуть-чуть неловко ее затруднять, я был совершенно спокоен, весел, учебный вопрос.

И! Она открыла ящик стола. Вытащила пачку командировочных бланков. С шапкой журфака ЛГУ, печатью и подписью. И мило уточнила:

– Вы для какой газеты писали? Куда вы направляетесь?

– «Камчатская правда»! – выпалил я наиболее вероятное. Своя правда должна была быть в каждой области.

Она заполнила бланк на мою фамилию и протянула. И тут мимо нас мужчина вошел в деканскую дверь. И бланк уже оказался обратно в столе.

– Знаете, – с легким беспокойством и сожалением сказала она, – декан вернулся… вы на всякий случай все-таки зайдите к нему… как он решит. Хорошо?

– Конечно! Спасибо! – радостно улыбался я и постучал к декану.

Декан был сумрачен. Все они при моих словах тускнели сумрачней сопли на морозе. Декан сумрачно вышиб меня за дверь.

– Ну как? – спросила секретарша.

– Конечно разрешил, – легко улыбнулся я, пожимая плечами и строя ей глазки.

И она отдала мне заполненное предписание. И я уходил с ним, как подвиг разведчика.

Разведчик поехал в КГБ и узнал, что оно не дремлет. В коридоре, под стеклом, бронзой по черному, русским языком, пункт 847-д, извещалось, что с момента подачи документов, включая нотариально заверенную копию паспорта, копию приглашения или командировки, справку из тубдиспансера и две фотографии 3×4 на матовой бумаге без уголков, – и до момента выдачи разрешения временного сроком до 30 суток на пребывание в пограничной зоне Союза ССР, – проходит 10 суток.

Лучше бы я совратил секретаршу без повода, она была очень милая, по виду студентка-вечерница.

Я впервые понял, что у меня нет сил и терпения жить дальше по советским законам. Остап Бендер недаром был любимым героем советского народа. Я поехал так. Внутренний голос говорил мне, что я как-то проскочу. Внутренний голос вообще оптимист. У него хорошее русское имя Авось.

…И с радостным авосем под ручку я вперся в Хабаровский КрУМ – Краевое управление милиции. Пропуска выдавали там же, я узнал. КГБ пренебрегало рекламой и афишами себя не оклеивало.

Народу почти не было. В соответствующей комнатке сидел крепенький паренек за тридцать.

Я обыденно поздоровался и скучновато, деловито положил перед ним заполненное заявление на пропуск. И рядом, вежливо, направление, студенческий и паспорт. И стал ждать, глядя в стенку.

– Погодите, – он остановился читать, – вы тут указали, что проживаете в Ленинграде.

– Да, – кивнул я.

– Так вы там почему не получили пропуск?

– Очереди были гигантские, – жаловался я. – Весь июнь сессия, просто нет целого дня сидеть.

– Мы не можем выдать вам пропуск, – сказал он.

– Как?.. – не понял я. – В каком смысле?

– Пропуск в погранзону выдается только по месту прописки.

Я не понимал и не верил:

– Так ведь в любом областном управлении… Вот мои документы.

– Документы ваши в порядке, вы их заберите.

– Но ведь я правильно пришел? В краевое управление? Вы выдаете?

– По месту прописки! Кто вам сказал про любое?

– На Литейном… в кабинете… я без очереди зашел с одним спросить… я не знаю, инспектор, или делопроизводительница… сказала, что могу в любом…

Я линял и сох на глазах, из уверенного и спокойного становясь растерянным, озадаченным, беспомощным, ужаснувшимся, впавшим в панику, уничтоженным и умирающим под пыткой.

– Я ехал по Сибири… – лепетал и терял сознание я. – Собирал материал… в областные газеты… чтобы первого августа в Петропавловске…

Я дышал и смотрел, вручая ему мою судьбу.

– Вас неправильно проинформировали, – с человеческими нотами констатировал он, понимая ситуацию и не одобряя ленинградских бюрократов, подводящих посетителей пустыми отговорками.

– Если б мне могло прийти в голову… я вас понимаю… – успокоил его я, взял себя в руки и вздохнул кратко и стоически о загубленном лете, сорванной практике, грядущем отчислении и так неожиданно не задавшейся судьбе.

– Погодите, – остановил он и кинул короткий взгляд мужчины на мужчину. – Это… важная для вас практика? С первого?

Я пожал плечами и упомянул без эмоций разбитую жизнь в образе вечернего самолета, на который я уже заказал билет. Каникулы. Командировочные. Урал. Забайкалье. Страна. Гроб с могилой.

– Если вы после обеда, в три часа зайдете, вас устроит? – спросил он.

– А?.. – посмотрел я, что это, о чем он. – А?..

– Два часа подождете, можете?

Я выразил междометиями и мимикой, что если только это правда, то ради него я готов сесть на кол и закрыть амбразуру. Он скупо улыбнулся и сдвинул документы, не спрашивая дополнительных. Я вышел пятясь и дыша распятым ртом, как собака в жару.

Я зашел в три и получил пропуск в погранзону на Камчатку. Без всяких десяти суток, прописок и копий. В эту минуту я искренне любил человеческое лицо КГБ, пожелавшее мне через стол успешной практики.

Закон в России носит договорной характер. Я же чувствовал.

Влёт

В аэропорту я выстоял очередь на регистрацию и сказал, что билета нет. Денег тоже нет. Но есть настоятельная необходимость. На меня посмотрели с интересом, как на нештатную ситуацию. И рассказали о существовании диспетчера по пассажирским перевозкам.

В пассажирской диспетчерской висела рабочая ругань, сменившаяся идеальной тишиной при слове:

– Катастрофа!..

Этим словом я обозначил свое явление, качаясь, хватаясь за голову и мыча со стонами.

Диспетчерши, во власти магического слова, обратились на меня в ужасе и ожидании.

– Все пропало!.. – погибал я, порываясь прижаться к чьей-нибудь груди за спасением.

– Что случилось?! – спросили они.

– Все случилось! – трясся я и терял сознание.

Автобиографию надлежало оформить в трагедию на пространстве одного абзаца:

Завтра первое августа. Меня ждут на практике в «Камчатской правде». Я ехал по Сибири, собирая материалы и пиша заметки, бедный и увлеченный студент. Я две недели работал на мясокомбинате на холодильнике, зарабатывая на билет, и когда купался меня обокрали. За неявку на практику меня отчислят из университета. Боже! Вот мой пропуск, направление, студенческий. Я знаю, что меня нельзя, но если хоть что-нибудь можно, ну я не знаю, потому что что же делать…

Доля правды, как запах мяса в сосисках, придавал моей синтетической смеси полную иллюзию съедобности.

– Фу, – сказали они, – вы нас напугали. Слава богу! Так к кому вы на похороны?

Я повторил на бис. Они смотрели добрыми глазами. Я весь перелился в кротость и скорбь, и надо мной засветился нимб Святого Себастьяна, пронзаемого стрелами несчастий.

– Действительно пропуск, – кивнули они. – Вот, направление. И студенческий. Света, посади ты его на пятичасовой рейс, там свободно. Вы где-нибудь рядом посидите пока.

Ха! Я сел прямо на пол напротив двери.

– Вы же, наверное, не ели? – позвали меня и дали чаю с бутербродом.

Света передала меня дежурной по посадке.

– Я экипажу скажу? – спросила дежурная.

– А, не надо ничего говорить, – махнула Света.

На трапе дежурная велела:

– Иди в первый салон, там пусто.

Я был среди последних в очереди и сел на свободное место.

Самолет шел часа три. Нас покормили, и очень кстати.

Над облачной пеленой показались снежные вершины камчатских вулканов. Это впечатляло нереальной красотой: темно-синее небо, белая равнина, и из нее вздымаются крутые серебряные пирамиды с зубчатыми срезами вершин. Нет, правда здорово.

 

Мы приземлились, и пограничники вошли в тамбуры проверять документы. Это замедляло выход, возникали вопросы, они помогали разобраться друг другу, и в результате когда я дошел из салона в тамбур, оба погранца отвернулись к центральному салону, и никаких документов, никакого пропуска у меня никто не спросил.

Не задерживаемый, я вышел в дверь и спустился по трапу. Я был несколько разочарован. Процедура оказалась лишней.

В аэровокзале я завернул на телеграф и наложенным платежом отбил одно слово: «Прибыл».

Похмелье от ума

В общагу Камчатского пединститута я вселился как друг, товарищ и брат. Как я рада, как я рада, что мы все из Ленинграда. И после проверки моего студенческого требовать с коллеги семьдесят копеек в сутки за койку было крохоборством. Я заплатил им первые семьдесят копеек, а потом жил как хотел.

Абитура сдавала вступительные экзамены. Я нашел филологов, поговорил на конкурсные темы и стал учить их жизни. Жизнь – это была программа по литературе и темы сочинений, плюс ответы на вопросы по русскому устному.

Через пять минут я котировался как бесплатный репетитор-консультант с ленинградского филфака. Утром я в темпе блица отвечал на последние вопросы, наставлял и напутствовал на экзамены. Днем гулял по городу и общался с народом. После обеда происходили занятия. Никогда еще у меня не было слушателей более благодарных. Ловили каждый звук. Они за мной конспектировали, ты понял!

А вечером пили. То есть не все. А некоторые, сдавшие сегодня экзамен. И я с ними, в положении наставника. Тайная вечеря, или Плеханов в центре «Группы освобождения труда».

Патриархальность отношений учителя и учеников нас взаимно умиляла. С высоты трех превзойденных курсов я одарял их знанием, нашпигованным советами и приемами. А они меня кормили, поили и платили семьдесят копеек за койку.

Каждое утро на тумбочке для меня светились бутылка пива и пачка сигарет. Золотые дети.

Пиво называлось «Таежное». Хороший местный вариант «Жигулевского». Под камчатского краба оно шло необыкновенно. Краб размером с тарелку, клешни по блюдцу, лапы толще пальца. Одного такого краба, большого и красного, как пожарный автомобиль, хватало посидеть на троих.

И вот разлепляешь глаза. Во рту вкус поражения: пересохшая горечь. Голова гудит тамтамом. Мысль о смерти приятна как вариант забытья. С ненавистью вспоминаешь, что жизнь – это борьба: надо побороть себя, встать и дойти до туалета. Да, поступать в институт нелегко. О господи, кто же мешает самогон с портвейном и пиво сверху.

Кстати, где мое пиво. Глотаешь, закуриваешь, появляется первая мысль о литературе: молодость классиков. Пушкин пил, Толстой пил, Саврасов вообще от пьянства умер, правда, он был художник. А портрет Мусоргского? о господи, чистый я.

Так. Женя вчера сдал на пять, а Саша на четыре. Нормально проставились. Интересно, как выглядит Общество трезвости? И есть ли оно в СССР?

Встал. Поймал равновесие. Утвердился вертикально. Прошел в дверь.

Валишь как пеликан: желудок поднялся в горло и болтается мешком под клювом, где зоб. Удерживать трудно.

Из умывальника – звонкая, свежая, юная речь:

– Вот это мужик! Не голова, а Дом Советов!

– Слушай, а память какая, как он столько помнит!

– А рассказывает как! Я таких вообще не слышал!

Это – про – меня?.. Меня. А то кого.

Самочувствие – отличное. Трезв. Ясен. Грудь вперед, живот втянуть, подбородок выше. Тверд в походке, строен сам собой. Весел, небрежен, сметлив.

Вот сероватые же ребята – а оценили! Все, что знаю, я им даю щедро, от души, излагаю так, чтоб самому интересно и здорово. Спасибо вам, ребята. Мне приятно помочь вам поступить.

– Это же надо – столько анекдотов помнить!

– Я торч словил, как он травит, живот заболел.

– Потрясно посидели.

Тошнит. Мир мерзок бескрайне. Воздух вышел, я уменьшился ростом, все кривое и дрожит. Проклятые уроды. И я урод. Выжидаю приличествующую паузу, вхожу в умывальник, твердо здороваюсь и запираюсь в туалете. Ушли там? Ушли, вроде. О звуки ужасные. О проза плоти. О муки духовного очищения. О чтоб вы все сдохли.

Вытираю слезы, высмаркиваю винегрет, моюсь холодной водой и возвращаюсь допивать пиво. Как горько разочарование в тех, перед кем метал бисер. Как опустошающа мысль о тщете высокого искусства.

Нет, ну каковы пидарасы! Я им о великой литературе, все вехи в мир мудрых мыслей, а они в восторге, так от анекдотов, которых я в упор не помню как рассказывал, выпили много. Суки, лучше бы я ничего не слышал!

Литературные потребности и представления публики открылись мне. Над закулисьем адским огнем горело предостережение: «Оставь надежду всяк сюда входящий».

Я впервые перестал ценить отзывы и мнения публики.

Изолятор

Восточное побережье Камчатки обслуживал теплоход «Николаевск». В отличие от «Петропавловска», который обслуживал западное. На уровне личных отношений надругавшись над всеми инструкциями, николаевский врач вселил меня в судовую медчасть. Его жена была одной из моих абитуриенток в общаге пединститута. Я был рекомендован с осторожной мерой теплоты, чтобы не вызвать ревности.

Врачи – самые полезные из людей. Я спал на кушетке с бельем в изоляторе, и четырежды в день официантка из экипажного камбуза ставила в окошечко поднос с судовым рационом. Потом мы с доктором пили его спирт и курили его сигареты.

Ему исполнилось двадцать шесть – на пять лет старше меня. Он плавал здесь второй год по распределению после хабаровского меда. Он никогда не был «на Западе» – западнее Урала – и брюзжал с иронией про одичание. С терпением интеллигента он вынужден переносить ограниченную умственную ориентацию мореманов. Он и взял меня как собеседника с университетским гуманитарством из города городов – Ленинграда.

Мы говорили об умном. О литературе и истории, политике и нравственности, психологии и справедливости, успехе и будущем человечества. В мужских беседах время летело. Через пару часов и пяток мензурок общим знаменателем всех тем оказывался закон, что жизнь – дерьмо.

– Ты посмотри, сколько я учился! – говорил он и прибавлял к одиннадцати шесть.

– А теперь смотри, сколько я получаю! – горько улыбался он и сбивчиво складывал плюсы с минусами, чтобы огласить матерное сальдо.

– А теперь скажи – можно так жить?! – требовал он и смотрел оценивающе, как палач на виселицу.

– Сколько это может продолжаться?.. – стонал он, как больная совесть. И начинал поносить Советскую Власть и глумиться над святынями.

К этому возрасту мои идеалы рухнули. Родной Комсомол и любимая Партия чем выше, тем из большей сволочни состояли. Жизнь была необъяснимо подла. В Истории не удавалось найти логику, не говоря о справедливости. Короче, преобладал негатив.

– Не может это долго продолжаться! – от злобы я говорил уверенно.

– Ты думаешь? – недоверчиво спросил он.

– Все прогнило! – наддавал я. – Никто ни во что не верит! Не может это долго продолжаться!

– Э… Люди работают. Всем деньги нужны. Рты заткнуты. Везде стукачи. Куда мы денемся…

– Изнутри сыплется!..

– Ну и что?.. Ты – думаешь?.. Кто ж его все сковырнет…

– Само рухнет! – убеждал я. – Все буксует, везде халтура, всем на все плевать!..

Мы выпили, запили, закурили и открыли иллюминатор, впуская морской воздух.

– Молодой ты все-таки еще, – укорил доктор.

– Я тебе точно говорю, я что, страну не вижу! – уверял я его с высоты неизвестно чего, что сам себе назначил.

– И сколько это еще продержится? – ни во что не верил он.

– Лет десять! И все!..

– Десять? Десять… Эта махина?! У тебя что, есть хоть какие-то основания так считать? Серьезно? Да брось.

– Да есть! Вот ну по всей логике, по приметам, понимаешь?

Через десять лет, в семьдесят девятом году, я в глухой брежневской полумгле покидал Ленинград и переезжал в Таллин, где брезжила хоть надежда издать книгу. Кислород был перекрыт по всему полю.

Через двадцать лет, в восемьдесят девятом, открылся Тот Самый Первый Съезд Советов. И вскоре все рухнуло, рассыпалось и накрылось.

А тогда, в августе шестьдесят девятого, мы пили с доктором спирт в его беленькой медчасти, и вместе со всей страной ругали советскую власть, в которой страна изверилась, и, само собой, мы так понимали, что любые изменения могут быть только к лучшему.

Мы разводили руками и вопрошали:

– Твою мать, сколько же могут эти уроды из Кремля нагло врать народу, причем сами в это не веря?

Репудин

В Долине Гейзеров Аллочка была самой красивой девушкой. На тот момент девушек в Долине было не менее десяти.

Я туда попал по записке. Золотозубый пионер с «Николаевска» составил записку в жестко романтическом стиле: «Костя! Прими его на ходку в Долину. После сезона расплачусь шкурами. Панкратов». С Панкратовым мы как-то курили у борта. Ветеран протежировал с высот своей бывалости.

С этой запиской, сгрузившись в Жупанове в плашкоут и отыскав на берегу турбазу, я деловито подкатился к начальнику маршрута.

– Панкратов? – прочитал и пожал плечами Костя. – Жди, расплатится он. Шкурами. Блядями он расплатится. Ладно, хочешь – сходи, не жалко. Помоги там ребятам вьюки паковать.

Утром мы вышли вчетвером на четырех лошадях и семь вьючных. Верхом до Долины было полтора дня. Завоз продуктов на дальнюю базу.

– И туристов мало, а жрут как грызуны, – цыкал Костя и гонял папиросу в узких губах. Он был ковбоистый, щетинистый, поджарый.

Да, гейзеры булькали, фонтанировали, пари́ли и пахли. Если честно, после Петергофских фонтанов это не впечатляет.

А Аллочка впечатляла. Шестнадцатилетнее, русое, сероглазое, чистое и кроткое создание. Их девятый класс коллективно отправился в поход, дирижируемый географиней. Класс шлялся где-то меж луж и струй, а она плохо себя чувствовала и сторожила две палатки.

Я подошел, спросил, разговорился, подружился, и вообще делать тут было больше нечего. Она тоже скучала, но хорошо хоть поход, а так что делать лето в Пахачах.

 
Маленькие бичики
слетаются в Тиличики,
а большие бичи
заезжают в Пахачи.
 

Эту местную поэзию я уже мог цитировать.

Подвалил без коллектива переросток из их класса и стал портить мне личную жизнь. Не уходит, и хоть ты тресни.

Для романтичного общения необходимо шампанское в любой реинкарнации. Момент назревает и тема озвучена. И Аллочка с детским заговорщицким видом открывает, что у нее есть бутылка спирта. Общественного. В рюкзаке. И мы с недорослем поем дуэтом, что если спирт потом разбавить водой, то от него не убудет.

Я гоню молокососа с двумя кружками за водой, Аллочка достает поллитровку со спиртом, заткнутую прочно оструганной шампанской пробкой; Костя проходит мимо, хмыкает и швыряет мне банку консервов и пачку печенья. Нет душевней опытного мужика.

И тут галдит и катится дурацкий смех на лужайке – класс возвращается! Мы с недорослем вливаем в себя по полкружки спирта, запиваем водой, зажевываем печеньем и признаемся, что этот спирт, похоже, один раз уже разводили. Не тот градус! Не цепляет даже.

Класс подходит, бутылка уже в рюкзаке, сумерки, костер, ужин. Ужин не лезет. В желудке неприятно. Не то отрыжка, не то спирт был технический. Аллочка клянется на ухо, что спирт медицинский, мама из аптеки взяла для походных нужд классу.

Я притаскиваю свой казенный спальник, в палатке места масса, устраиваюсь рядом и обуреваюсь романтикой, начиная со стихов и дальше что бог даст. А лежать что-то совсем противно. Что-то внутри шевелится. Чем-то в нос пахнет. И бурчит, мешая развернуть лирику.

И тут недоросль спертым голосом из темноты беспокоится:

– Миша, ты как там?

После чего он на четвереньках по головам, как вспугнутый вурдалак, дунул из палатки, крякнул и исчез. Это подставило прекрасный повод с лицемерием пробормотать дежурное:

– Пойду посмотрю, что он там делает…

Я выкарабкался из мешка в прорезь палатки, сдерживая ускорение. Вламываясь в темные кусты, я заранее тянул рот вперед, подальше от штанов. Долина Гейзеров. Не видала ты фонтана от донского казака.

Аэо!!! Ослепило болью и ужасом. Из живота и через рот ударил сноп бритвенных лезвий. Они полосовали нутро в мелкую нарезку и жгли огнем. В глазах пульсировал фейерверк. Организм крючило в спазмах, и поддаваться несдержимым позывам было страшно в преддверии следующего приступа пытки.

Отметав эту икру и предназначенный издохнуть, я ощутил мировую тоску души, но уже в направлении противоположного выхода. Прыгающими руками я еле успел расстегнуть ремень и пуговицы. Змей Горыныч ударил огнем с другой стороны. Колючая проволока с битым стеклом продрала меня насквозь. Я не знал, что смерть так ужасна.

 

Через несколько лет боль немного утихла. Чернота Ада не рассеивалась. Я привел себя в порядок и стал вспоминать биографию.

От палатки раздавался встревоженный гомон. С моим приближением в гомоне усилилась заботливая нота. Недоросль качался и стонал. Аллочка плакала. Географиня причитала. Остальные оживленно переживали нештатную ситуацию.

Деточка перепутала бутылки. Мы выпили смазку от комаров. По полкружки дефолианта. Типа диметилфталата. Яд пожиже. Репудин.

Второпях. А то класс уже возвращался. В полутьме палатки. Влили не глотая и запили водой, смыв вкус и дух во рту. И закусили. И полтора часа усваивали как могли.

На шум пришел заспанный Костя, скупо бурча. Хмыкнул, взрезал банку сгущенки и разболтал в ковшике водой. Мы с недоумком выпили вдвоем и поскакали в темноту, стараясь донести молоко подальше.

Бритв было уже меньше, и битого стекла тоже. У меня появилась надежда выжить. Слезы катились градом, искры из глаз освещали весь полуостров. Изодранное в лохмотья нутро жгло.

У палатки Аллочка с географиней протянули нам ковш с новым пойлом, как братину с живой водой израненным ратникам. Мы опростали и убежали.

За ночь мы извели пять банок сгущенки и ведро воды. Процедура принимала хронический характер. «Жить захочешь – будешь пить молоко», – выстрелила мудрость из недоросля.

Утром взошло зеленое солнце. Оно поднималось по зеленому небу над зелеными просторами. Эх, молодо-зелено, сказал я, и мы с недорослем заржали, оба живые и зеленые. Руки дрожали, ноги не держали, головы тряслись.

Аллочка смотрела на меня с ужасом и жалостью, как на дохлую птичку.

Два дня я не мог есть, и еще неделю обжигался чаем.

– Ты что, совсем дурак? – спросил Костя. – Пей все, что горит, что ли? Лучше бы сразу стрихнину выпил. Меньше бы мучился.

Потом оказалось, что от этого подохнуть – как два пальца. Ослепших на целое УПП.

Комары еще месяц не подлетали.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru