bannerbannerbanner
Друзья и звезды

Михаил Веллер
Друзья и звезды

Полная версия

Вот вам пожалуйста. Вот как всё сложно. И как жалко, что такой в принципе не злой – добрый человек совершил все-таки такие вещи, как Афган, Чехословакия и т.д. Это ведь нельзя отменить – это история. И нельзя замалчивать. А то сейчас часто изображают Брежнева только с хорошей стороны. Да, в нем были и хорошие качества, согласен, но были и ошибки, которые не прощаются. Он был руководителем нашей страны – и позволил, чтобы происходили эти совершенно чудовищные диссидентские процессы, которые подорвали престиж нашей страны во всем мире.

М.В. И вот в этих советских условиях – как же смог молодой советский поэт Евгений Евтушенко опубликовать в Париже свою «Автобиографию» – без спроса и без цензуры! – и остаться не диссидентом, невозвращенцем, антисоветчиком и врагом народа?

Е.Е. Очень просто. Я поехал сначала ни в какой ни в Париж. Я поехал просто в Германию. Вот как раз в ФРГ я тогда и сделал это заявление о неизбежном объединении немцев, когда меня спросили о будущем Германии. (Это когда потом Вальтер Ульбрихт звонил Хрущеву жаловаться на меня.) А когда меня спросили, когда же произойдет это объединение, я сказал: прежде чем мой старший сын женится. И как я сказал – так всё и получилось. Я сказал – в этом веке, и так произошло объединение в конце ХХ века.

Много лет спустя, уже на пенсии, Никита Сергеевич сам мне рассказывал про тот разговор с Ульбрихтом по телефону. Сколько я ему хлопот, оказывается, доставлял. Позвонил Вальтер, сказал, что я срываю германскую политику. Их главная идея – найдена альтернатива капитализму, и, конечно, политически и идеологически передовая ГДР в этой борьбе систем победит Западную Германию. А Хрущев сказал: «Товарищи, ну что я могу с ним сделать, с Евтушенко? Ну что мне, в Сибирь его послать? Так он оттуда родом, и еще перезаразит всю Сибирь!» Вот так остроумно ответил.

Тогда-то Хрущев меня и пригласил на празднование Нового года. После того как я выступил против него. Вот это очень важно! Потому что, когда я выступил в защиту Эрнста Неизвестного и других художников, то оказался, в общем, единственным.

Меня тогда, к сожалению, Илья Григорьевич Эренбург оборвал. Вот этого он не должен был делать.

М.В. Странно, что Эренбург так поступил.

Е.Е. Илья Григорьевич меня недолюбливал.

М.В. За что?

Е.Е. А потому что он тоже был поэтом.

М.В. Но поэт он был все-таки скромный.

Е.Е. Но все-таки он был поэт. И моя фигура совершенно отличалась от той поэзии, которую он писал. Поэзию наше поколение вынесло на площади, на стадионы. Кстати, Эренбург все-таки принял участие в одном из этих лужниковских выступлений, уже незадолго перед смертью.

Когда меня в тот раз оборвали, я рассказывал Хрущеву историю о том, как на Кубе погибли два художника. Один был абстракционист, другой – реалист. Но оба они погибли за революцию. Я сказал тогда Никите Сергеевичу: «Никита Сергеевич, ведь стиль художественный еще не означает идеологию, поэтому нельзя обвинять за стиль. Вот Пикассо, скажем, у него есть и абстрактные произведения, и многие другие, – он тоже и абстракционист, и кубист, и все что угодно…» И в это время Илья Григорьевич по-снобистски меня оборвал. Вот не должен он был все-таки этого делать.

М.В. Странно, он был так снисходителен к современному искусству.

Е.Е. «Евгений Александрович, ну какой же Пикассо абстракционист, ну, у него были модернистские вещи, кубистские, но это не означает, что он был абстракционист». В общем-то Эренбург был прав, конечно. Но мне Хрущева было важно убедить, что эти ребята, художники, в том числе и очень известные, никакие не враги и не идеологически чуждые. Я говорил о том, какие подвиги Эрнст Неизвестный совершал во время Великой Отечественной войны.

И тут произошло следующее. Очень важное для понимания того, что же случилось с моей «Автобиографией». Когда я сказал: Никита Сергеевич, пожалуйста, не надо, зачем вы талантливыми людьми расшвыриваетесь, – Хрущев стал кричать на Неизвестного. Помню, когда он кричал: «Забирайте ваш паспорт, убирайтесь вон из нашей страны!» – я сидел рядом с Эриком, между ним и Фурцевой, и Фурцева, прикрыв колени Неизвестного и свои краем скатерти, гладила его по коленке, успокаивая. Какой любопытный эпизод! «Ради Бога, не нервничайте, ради Бога, все пройдет, все пройдет!» – вот так она ему шептала, как будто снова стала фабричной работницей.

Никита Сергеевич кричал, и я ему сказал: «Может быть, разберетесь, если есть какие-то вопросы, ведь можно же выяснить по-мужски. Человек подумает, возможно, примет что-нибудь из ваших высказываний, исправится».

Я вообще мирный человек. Не люблю озлобленных драк. Мне это отвратительно с детства. Я никогда в них не участвовал. Ничего хорошего в этих драках, во взаимном озлоблении нет. Какая-то мстительность появляется в людях. И до сих пор я не участвую ни в каких таких политических потасовках. У меня есть мои взгляды – я их защищаю. Если людей других обижают – я их защищаю. Я за то, чтобы все имели право высказывать свою точку зрения. Но участвовать самому в таких озлобленных сварах, когда бог знает что говорят и с той и с другой стороны, – я никогда этим не занимался и не буду заниматься. Я занятой человек. Мне много еще нужно написать.

И в этот момент он меня так понес, и стукнул кулаком: «Горбатого могила исправит!» Я хотел стихи прочитать, а композиционно почувствовал – это конец, всё, ничего я не буду говорить. Тогда я тоже стукнул кулаком, на что все раскрыли глаза, чуть у них не выскочили глаза из орбит. И я ему сказал: «Никита Сергеевич, прошли те времена, когда людей исправляли могилы. И надеюсь, Никита Сергеевич, что навсегда!»

И вот тут начался вой! Только что все выли Неизвестному: «Вон его, вон его, вон его!» Особенно выл, к сожалению, тот человек, стихи которого я читал в школе наизусть и до сих пор их помню, очень хорошие детские стихи, – Сергей Владимирович Михалков. А вот он кричал: «Вон!» – Неизвестному. А потом переключился на меня. Это я хорошо помню.

И в этот момент Хрущев встал и посмотрел на них, и знаете что? У него в глазах было, как Эрик тогда заметил, что-то паханское. Был какой-то паханский жест, когда поднятой ладонью что-то прижимают и останавливают. И вдруг он обернулся ко мне, потому что понял мою подачу ему, – когда я сказал, что надеюсь, что такие времена, когда исправляли могилами, прошли и, надеюсь, навсегда, – там же была подача. И он понял это.

И он вдруг повернулся ко мне – и не то что бурно, но раза три медленно, как в замедленной съемке, сдвинул ладоши: зааплодировал. Сразу же оттуда, из бархатных портьер, ко мне кинулся Сергей Владимирович обнимать: «Женечка, ты знаешь, как я тебя всегда любил, какой ты замечательный поэт, приходи – решим все вопросы». Вот так я это все помню.

Евтушенко и Эрнст Неизвестный на правительственном приеме.


Вдруг ко мне подходит помощник Хрущева и говорит: «Евгений Александрович, вот там бумаги ваши задержали, в Германию вы должны ехать. Так вот, я сейчас Никите Сергеевичу доложил, сейчас хороший момент был». (Это был тот самый помощник, который когда-то ему подложил вовремя мое стихотворение «Наследники Сталина».) И он мне говорит: «К вам сейчас подойдет Никита Сергеевич, только вы, ради Бога, не скажите ему что-нибудь бестактное, вы опять на него не нападайте». Я говорю: «Так я ж не нападаю, я просто спорил с ним. Просто хотел его переубедить». А он: «Вы уж ведите себя». Я ему: «Ну что вы!»

Подходит Никита Сергеевич. Вот как раз, когда Брежнев мне сказал фразу, что «за то, что я хорошо танцую вальс, меня держат президентом». Подходит Никита Сергеевич ко мне, к моему столу и говорит: «Вот это твоя вот жена, да?» – показывает на мою жену Галину Семеновну. «Да, – говорю, – это моя жена». Он здоровается, обнимает меня левой рукой и ведет туда в зал, где танцульки. И говорит мне полушепотом: «Слушай, всё – ты поедешь в Германию, все в порядке. Ты учти, – ты улыбайся, улыбайся! – пусть они видят, что я тебя обнимаю. А то они тебя сожрут! Сожрут, и пуговицы будут выплевывать». Это он мне шепнул! Вы представляете или нет? Вот так сложна была история – вот Хрущев как человек. Так он меня проводил, и я поехал в Германию.

В Германии у меня неожиданно заболел зуб, раздуло флюс. А из Москвы телеграмма, из ВААПа: «Немедленно напишите вашу биографию, по договору с ВААПом, к книжке стихов и пошлите ее прямо в Америку, потому что они из-за этого задерживают выпуск книжки». Они не думали, какую автобиографию я напишу и какого она будет размера. А выходить мне из отеля с моим флюсом было некуда, и я расвспоминался. За 4 дня я написал 100 страниц. И отправил прямо издателю в Америку, как в ВААПе и сказали.

А в Германию меня пригласил редактор журнала «Штерн» Генри Наннен. У него в войну жена была гитлеровцами уничтожена. Знаменитый либерал, масса премий в Германии. Он увидел, что я что-то царапаю. Он организовал замечательное выступление: лучшие актеры Германии читали мои стихи, великолепно всё было устроено. Тем более после войны. Это был первый приезд русского поэта, выступления проходили с огромным успехом.

Он увидел, что я что-то царапаю, и спрашивает: «Что это вы там пишете?» Я говорю: «Биографию свою пишу». «А вы не можете дать нам почитать?» Я говорю (я как раз почти закончил): «Почему бы нет». И дал. Они напечатали это в «Штерне». Потом прислали мне, написали, что очень благодарны, такая хорошая биография. Не то чтобы я кому-то показывал! Меня попросили – я сделал.

Я могу написать что-то против своей Родины, вообще-то? Вот вдумайтесь! Вы знаете, что я писал. Просто невозможно это представить, чтобы я написал что-то предательское! Я могу критиковать что-то для пользы дела, для блага народа, – но чтобы я написал что-то поносящее мою страну!.. А что писали они потом обо мне, что говорили!..

 

Когда Генри Наннен прочитал перевод моей «Автобиографии» на немецкий, он спрашивает: «Женя, скажите, а вы кому-нибудь из советского начальства это показывали?» Я говорю: «Где ж я мог показывать, когда я здесь нахожусь? А зачем это показывать?! – гордо сказал я. – У нас теперь свобода!» Вот тут я всегда был наивным. И до сих пор попадаюсь на удочку. Мне всегда хочется верить в хорошее, понимаете.

Но все-таки в последний момент Генри мне сказал: «Вы знаете, это может привести ваших в раздражение. Просто из-за того, что вы не спросили разрешения. Слушайте, я же жил в тоталитарном обществе». А он был большой друг Генриха Белля. Я отвечаю: «Как вы можете сравнивать ваше тоталитарное общество с нашим!»

Далее, посол Советского Союза в ФРГ прочитал и отреагировал. Наннену влетело от своих немецких коллег за эту публикацию. Кто-то стал жаловаться, что «Штерн» печатает в Западной Германии коммунистическую пропаганду. «Автобиографию» сразу купили во франкистской Испании – после чего издателя посадили в тюрьму! Вы слышите? В Испании человека, издавшего это на испанском, посадили за коммунистическую пропаганду!

В Париже это перепечатал центральный еженедельник «Экспрессе». Я приехал в Париж по специальному приглашению. Там в это время люди, которые вышли из компартии во время венгерских событий, когда мы давили их восстание, теперь снова вступали в коммунистическую партию, прочитав, что я писал про СССР. Они увидели надежду в Советском Союзе. В лице меня, понимаете? В мыслях, которые я высказывал, что всё исправится и Россия пойдет по демократическому пути.

Старый коммунист Жак Дюкло, лидер компартии Франции и сенатор, произнес речь об этом на огромном собрании коммунистов. Виноградов, посол Советского Союза, сказал на огромном приеме в мою честь, если бы это зависело от него, Евтушенко заслуживает звания Героя Советского Союза за его «Автобиографию».

Когда я возвращался в Россию, я, простите, думал, что меня будут с оркестром встречать. Ну, шутливо говоря. Что меня кто-то обнимет, что мне скажут спасибо и т.д.

И вдруг меня ждет машина, в ней Галя – моя жена, встречает меня. На ней нет лица, она сказала: «Там тебя ждет машина ЦК. Тебя ждет помощник Хрущева Владимир Семенович Лебедев. Он очень рассержен твоим поведением». Я говорю: «Каким поведением?» – «А это уж ты с ним говори». Ну, я поехал к нему.

А в это время я привез из Франции подарок – огромный подарок нашей стране – просьбу Шагала. Марк Шагал, когда меня принимал, сказал, что он хочет вернуться в Россию. Я ему сказал, это было уже после первых встреч с художником, что сейчас не те времена. «Если вы хотите это сделать, то нужно делать это позднее. Ведь ваших картин сейчас не выставят».

«Не важно, – он сказал, – я хочу умереть в Витебске. Я хочу отдать все картины, принадлежащие мне, а их довольно много, в дар России. Пусть мне дадут маленький дом за них, и я буду жить потихонечку и потихонечку умру, но я хочу».

Я говорю: «Витебск – он другой сейчас, поймите, вы его не узнаете. Почти всё другое».

Его жена стала плакать и ушла в другую комнату. С дочкой был просто обморок, когда он мне все это говорил.

Я ему сказал, что можно сделать. «Вот единственная возможность, знаете какая? Если только Хрущев это может решить».

Тогда он пошел наверх на второй этаж, взял книгу репродукций своих и написал на ней с одной опиской по-русски: «Дорогому Никите Сергеевичу Хрущеву с любовью к (и вот тут он сделал ошибку, я это понял) НЕБУ и нашей общей Родине». То есть вместо «к нему» он написал «к небу». Поразительно, да? А я когда увидел это, я сказал: «Вы хотели написать здесь «к нему». Он сказал: «Да-да, сейчас поправлю». И он поправил. И там заметная поправка в этом автографе.

Я не дурак был. Я понимал – нужно, чтобы кто-то меня в этой просьбе поддержал, чтобы это не была только моя личная инициатива. И поговорил с послом Виноградовым. Он написал письмо, что поддерживает эту идею, что это страшно поднимет в мире престиж Советского Союза, что очень будет хорошо встречено.

Я съездил специально к Морису Торезу, официальному генсеку компартии. Морис Торез написал письмо и дал мне в руки. Письмо Хрущеву, что он тоже считает – это огромное событие, которое будет прекрасно воспринято, как знак открытости и доброй воли.

Вот такую поддержку я получил, понимаете. И книгу саму Шагала с этой надписью.

И вдруг Лебедев, Владимир Семенович, к которому я все равно очень хорошо отношусь… (Между прочим, Владимир Семенович Лебедев, когда помогал мне напечатать «Наследники Сталина», рассказал: оказывается, когда мой дедушка Рудольф Вильгельмович Гангнус сидел в лагере, его регулярно возили в Муром – это недалеко. И они его раз в неделю привозили на уроки математики в школу НКВД, где был и Владимир Семенович. И он мне говорил: «Мы так обожали вашего дедушку Рудольфа Вильгельмовича – это был настоящий интеллигент». Вот какая была сложная эпоха! Как все было перепутано в людях. Правда ведь? И это, кстати, способствовало напечатыванию Солженицына.)

…А потом он начал мне говорить: «Вы что!» Это связано с моей биографией – скандал.

Я ему сначала показываю Шагала. Он смотрит и говорит: «А что это такое?» Он никогда не слышал, кто это такой… Я говорю: «Это художник, который уехал, но он уехал не по политическим причинам. Он просто там остался и никогда не выступал против Советского Союза». – «А это что, какие-то евреи тут?» Я говорю: «Поймите – это евреи в черте оседлости, он жил там. И вот сейчас, Владимир Семенович, когда выставят все картины Шагала, которые он хочет отдать, – все увидят, какой большой путь прошла Россия с той поры».

«Ха-ха!» – сказал он. Вот так. «И не известно еще, что они скажут».

И вдруг увидел в альбоме знаменитую картину, двое летают под потолком и целуются – помните, «День рождения»? И говорит: «А это что такое? Евреи, еще и летают. Вы что, сошли с ума, Евгений Александрович, от вашей заграницы?» Я говорю: «А посол Виноградов иначе отнесся, вот его письмо». – «Да он и сам уже слишком давно там, хватит ему за границей сидеть, ему на родину пора, он утерял там всяческую бдительность! А вы что написали в вашей автобиографии?!»

Я не понял, говорю: «Я ничего плохого не писал. Писал, что я думал». «И вообще, почему вы!» – и тут прав оказался немец Генри Нессен: «Вы почему даже ни с кем не сочли нужным посоветоваться!!!» Он даже ничего не говорил о смысле того, что там было написано. «Вы что! Тут такой скандал поднялся! И нас обвиняют в том, что Никита Сергеевич вам покровительствовал, выпустили вас за границу, хотя его предупреждали о вас! Тут такое делается, вы там гуляете, пьете французское шампанское, а мы там тянем воз!..»

И тогда пошла проработка меня по полной линии. Вышла статья в «Комсомолке» Панкина (который, кстати, попросил у меня прощения за это через много лет). Мне в душу как будто плюнули. Правда. За что?! А вот за то, что не спросился. И все время ведь какие слова произносили! Были слова, я уже не помню что чье – «несмываемые синяки предательства».

Или еще: в одном интервью немецкой газете я просто сказал, что когда я ехал в машине на первое выступление в Германии, так волновался, что сжимал руку Марии Шелл – это сестра Максимилиана. Они на концерте вдвоем читали мои стихи, замечательно читали. И вот меня за эту руку Марии Шелл просто громили. Павлов выступал: «Евтушенко и другие поэты его поколения, вместо того, чтобы устанавливать на передней линии идеологической борьбы пулеметы, обнимаются там!..» Мы должны были что, с пулеметами туда приезжать?!

М.В. Ну конечно. Как правдист Юрий Жуков назвал свою знаменитую книгу – «На фронтах идеологической борьбы». «Бой ведет поэт Иван Кучин», был и такой. Была такая книга, помните.

Е.Е. Я знаю про него еще одну историю, мне рассказывали ее мои друзья-правдисты (среди правдистов тоже друзья были). Жуков все время писал статьи поджигательского характера о Чехословакии. А когда высшая бюрократия читала его статьи – они наверху его писания воспринимали как реальность. Замкнутый цикл бреда. Он что-то слышал от них, потом писал согласно их взглядам, – а потом они воспринимали это уже как объективную реальность.

Еще до того, как наши войска вошли в Чехословакию, когда он в то время нагнетал своими статьями ситуацию, в ресторан, где Жуков ел борщ, вошел молодой человек. Он взял тарелку с борщом и выплеснул ему прямо в лицо. И ушел. Никому не известный. Его никто не остановил. Мне рассказали это правдисты, которые сидели рядом, были свидетелями.

Короче, началось растаптывание меня. И тогда я уехал к себе на станцию Зима. Я всегда куда-то ехал, если что. Россия большая, знаете.

А был такой чудесный секретарь обкома в Иркутске – Макаров. Потом он стал председатель Совета по печати в Иркутске. Вдруг звонит мне – я думал, на проработку вызывает. Я прилетаю, прихожу к нему. А он меня встречает на маленьком аэродромчике с бутылкой шампанского и с бумажными стаканчиками. «Сейчас набегут, – говорит, – будут на тебя смотреть, как по улицам слона водили. Давай сейчас здесь посидим. Слушай, ты сколько времени собираешься здесь пробыть?» Я говорю: «Не знаю, месяца два, наверное». «Тебя в Братске ждут. Слушай, мы тут подсчитали, – ты можешь 40 раз выступить в течение двух месяцев?» Я говорю: «Да вы что? Это кто такое вытерпит?»

В Братске встретили замечательно. Макаров мне устроил выступления повсюду. И это было здорово, потому что принимали изумительно!

М.В. В русской поэзии есть две фразы, два афоризма, наиболее цитируемые и укоренившиеся. Один из них – «Гений и злодейство несовместны». Второй афоризм – «Поэт в России – больше, чем поэт». И вот вопрос идиотский, но интимный: как может такая формулировка прийти в голову? И пришла ли она сразу, или это оттачивалось из какого-то количества слов?

Е.Е. Дело все в том, что нет ни одного человека на земле, я думаю, на всем земном шаре, который столько раз выступал. Во-первых, я выступал только за границей в 96-ти странах. В 96-ти! Я не преувеличиваю. Мне еще Эдуард Амвросиевич сказал, Шеварднадзе, когда он был министром иностранных дел, что, по его сведениям, ни один человек в Советском Союзе не был в стольких странах. Причем я же везде выступал, я нигде не был туристом.

Но также я был во всех республиках Советского Союза. Я был во всех главных регионах Советского Союза! Есть, правда, места, где меня до сих пор боятся, избегают, чтобы я туда приехал. Я вот, например, очень хочу все время съездить в Тамбов, а там все время не хотят.

М.В. А почему?

Е.Е. Откуда я знаю?

М.В. Интересно.

Е.Е. Ну, боятся. Потому что, слушайте, я вам сейчас скажу одну вещь – вы даже не представляете! Вы знаете, где меня больше всего боятся?

М.В. Где?

Е.Е. В Москве.

М.В. Ха.

Е.Е. Потому что когда, вы думаете, Евтушенко, который ездит по всей нашей стране, по всему миру сейчас, – когда он в последний раз выступал в зале Московского университета высотного? 30 лет назад!

М.В. 30?..

Е.Е. Да. Меня ни разу не приглашали в Московский университет после того, как мое выступление там передавали по телевидению. У бюрократии хорошая генетическая память. И это совпало со снятием Хрущева. Так это больше чем 30 лет – это 1964-й год!..

Я написал стихотворение «Качка». Написал задолго до снятия Хрущева, когда я был в Северном море, на шхуне «Моряна» вместе с Юрой Казаковым. Просто мы попали в качку в Ледовитом океане. В Ледовитом океане, знаете, особая качка. А у меня нет морской болезни. И когда все профессионалы бежали, облевавшись, простите меня за выражение, то я стоял за штурвалом. И лежавший на полу штурман, а потом капитан, они мне говорили, что делать и как выворачивать руль.

Так вот это стихотворение никакого отношения к Хрущеву не имело совершенно! Но когда пошла вот эта трансляция моего университетского выступления!.. Тогда ведь заранее передачи не записывали, все впрямую давали. И еще не было опыта, так сказать, остановки передач. Это был первый случай у меня.

Второй случай был в 65-м году – я читал под камерами стихи о Есенине. И когда я прочитал: «Когда румяный комсомольский вождь на нас, поэтов, кулаком грохочет…» – на экранах телевизоров появилась табличка: «По техническим причинам передача прервана».

Но первый случай – тот скандал в МГУ, когда я прочел «Качку», а Хрущева в это время сняли. И они решили, что это я специально. Там были такие строчки:

 
Качка!
Все инструкции разбиты,
все портреты тоже – вдрызг;
лица мертвенно испиты,
под кормой – крысиный визг,
и вокруг сплошная каша,
только крики на ветру,
только качка, качка, качка,
только мерзостно во рту.
 

Они сочли, что я написал про снятие Хрущева.

 

М.В. И что они должны были подумать, когда Евтушенко читает такие стихи во время снятия Хрущева? Я думаю, что они были в этом свято убеждены.

Е.Е. Это просто паранойя. Никакого отношения не имело к Хрущеву.

М.В. Они бы в это никогда не поверили. И вот с тех пор вас не приглашали в здание на Ленинских горах, в большой Университет?

Е.Е. Вообще в Москве мне не дают выступать в университетах. Наши главные аудитории были когда-то – МЭИ, МАИ, МИФИ, технические институты. Там мы всегда выступали – и они испугались с той самой поры, потому что кому-то из них всегда влетало, а у бюрократа генетическая память.

М.В. Передавали историю, как снимался фильм, и когда по ходу съемок режиссер засомневался, удастся ли ему собрать массовку, приглашенный сниматься Евтушенко велел: «Скажи, что Евтушенко читать будет – народ соберется».

Е.Е. Марлен Хуциев. Это тот знаменитый поэтический вечер в Политехническом в «Заставе Ильича».

М.В. «Поэт в России – больше, чем поэт».

Е.Е. Да эти слова для меня просто как выдышать было.

Выступали против меня братья-писатели, не хочу называть их, несть им числа, и они всюду говорили: «Евтушенко читает для каких-то там…» Даже Шолохов писал глупые вещи. Он же меня принимал у себя, обещал защитить «Бабий Яр», между прочим, потому что его именем спекулировали, когда били меня за «Бабий Яр».

Я говорил: «Вы придите ко мне, не ко мне – к нашему поколению, мы вас примем прекрасно. Послушайте, как читают стихи».

Потом я поехал на Кубу. Рассказываю там с восторгом «Дону Алехандро», нашему замечательному послу, как Шолохов обещал защитить мой «Бабий Яр». А через несколько дней он мне звонит: «Слушай, тут «Правда» пришла с последней почтой. Приходи. Как я всё и предвидел».

И вдруг я вижу речь Шолохова, который не побывал ни разу ни на одном вечере поэзии: о том, что сейчас проходят в Москве в сомнительных аудиториях этакие поэтические вечера, собирающие толпы истерических кликуш и пижонов.

М.В. Он это все-таки написал сам, или его заставили подписать?

Е.Е. А какая мне разница? Он произнес об этом огромную речь. То ли это Съезд Партии был, то ли что, уже не помню.

И они показывают мне в посольстве эту шолоховскую речь на каком-то конгрессе. Я говорю: «Но он такой искренний был, когда говорил мне, что поддерживает!» «А почему ты считаешь, – ответил мне тогда Дон Алехандро (это кличка тогдашнего посла на Кубе Алексеева), – что у него только одна искренность? У него есть разные искренности, как у многих сейчас, к сожалению. Да, он замечательный писатель, он написал великую книгу. Но у него имеется целая панелька искренностей, целый пункт искренностей. Какую он хочет искренность, такую и включает. И дома с тобой он тоже был искренен…»

Вот что сказал мне тогда посол СССР на Кубе Алексеев…

М.В. Контрастная многорегистровая искренность… Вы упомянули свое плавание на зверобойной шхуне. С тех пор, как я школьником прочитал впервые «Катер связи», где были многие стихи того периода, у меня сидит в голове:

 
Нерпы, нерпы, мы вас любим,
но дубинками вас лупим,
ибо требует страна,
ибо, нерпы, вы – валюта,
а валюта нам нужна.
Чтоб какая-то там дама,
Сплошь одно ребро Адама,
В мех закутала мослы,
Кто-то с важностью на морде
вновь вбивает нам по Морзе
Указания в мозги.
 

Вы долго на этой шхуне были в рейсе?

Е.Е. Ну, конечно, с Юрой Казаковым мы были там месяца два-три.

У меня был там один случай, я потом написал по этому поводу стихотворение «Можно всё еще спасти» – о Робертино Лоретти. У меня случилась там единственная моя, наверное, жертва. Они били маленьких китов – белух. И нерп тоже били заодно, но в основном белух. Когда мы вышли первый раз, я вдруг увидел, что они вынесли на палубу простую виктролу с заводной ручкой (ну, это типа патефона) и поставили пластинку Робертино Лоретти – «Аве Мария». «Для чего?» – спрашиваю. А они говорят: «Они, между прочим, любят Робертино Лоретти, тут все зверобои знают».

И действительно, вынырнула из моря такая просто живая человеческая голова, физиономия. И капитан закричал мне: «Стреляй!» – когда высунулась эта мордочка. Ну, я, конечно, взял винтовку и выстрелил. И это до сих пор меня убийственно мучит. Эта мордочка была такая любопытная, с этими усиками, и она слушала эту музыку, – и вдруг вот это, что было чем-то живым, слушающим музыку по-человечески, я бы сказал, – превратилось в мертвое, всплыло внутри багрового расплывшегося пятна.

И я говорю: «Почему же мы ее не берем, куда, чего уходим отсюда?» А капитан отвечает: «А первую добычу мы не берем». Потом я ему открыл, что у меня ужасное состояние было, и народ решил – нет, тебе не годится эта работа, мы тебя на камбуз переводим. Так что я там проплавал, слава Богу, не участвуя в этих убийствах.

Я все-таки охотился с детства, и первого медведя убил, когда мне было, наверное, лет 12. Но это от голода было во время войны. С бабушками я ходил на охоту. А вообще, после того, как я был на реке Вилюй с Леней Шинкарёвым, моим другом, замечательным корреспондентом… Двое гусей летели над нами. Я очень хорошо стреляю с детства. И я сбил одного влет. Он упал прямо в нашу лодку – мне на колени. И вдруг повернул голову и посмотрел на меня – глазами в глаза, – прежде чем их закрыть. После этого я бросил охотиться навсегда.

…Вы задали вопрос очень важный – как у меня сложилось это одностишие: «Поэт в России – больше, чем поэт». Братья-писатели многие, которые на меня нападали и называли «западником» и прочее, – да ни один из них не написал столько стихов о России, сколько я. И песен, которые поются о России. Правда, вот это удивительно. А они мне все время талдычили, корили: «Вот ему бы поехать по России, поесть черного хлеба» и т.д. Я столько его ел, этого черного хлеба!.. Хотя он мне никогда не надоедает. Я по всем медвежьим углам выступал и читал.

Вот мы прошли, например, на «Микешине» всю Лену – всю Лену! – 4,5 тысячи километров. Так там нет ни одного населенного пункта, где бы мы не останавливались и где я не читал стихи. Никогда нога поэта туда не ступала.

Эти поездки были в то время часто, и ругань часто. Скажем, как раз я ездил, в Вологде был, – а меня тут поносят газеты, писали бог знает что. Некоторые наши официальные писатели выступали: пусть-ка Евтушенко поедет в глубинку, чтобы его осудил его собственный народ!

Да может быть, ни один поэт в жизни своей не видел столько любви народной, сколько видел я. Потому что я никогда не отворачивался от народа, я ездил всюду, и всюду читал свои стихи. Что, кажется, я умею делать.

Мне грозили: «Гнев народа обрушится на него, если он появится перед лицом народа!» Во-первых, я никогда не отделял себя от народа – я тоже его часть. И я, когда бываю за границей, даже сейчас, когда я преподаю в Америке русскую литературу, я чувствую себя частью моего народа и литературы моего народа. В конце концов, я написал такие строчки: «Как нежен гнев народа моего». Все нападки на меня, которые были, – они ничего не стоят в моей жизни перед памятью о том, с какой любовью меня встречали и встречают до сих пор.

Всего два года назад я был на Грушинском фестивале. Я читал стихи для 42 тысяч людей, собравшихся на берегах Волги. Я читал ночью свое только что написанное тогда стихотворение о матче СССР – ФРГ в 55-м году, когда все ждали, что будет какая-то бойня. Потому что на трибунах много фронтовиков, и много инвалидов собралось на матч, выкатили все оставшиеся, скрывавшиеся где-то в подвалах, их же с бесстыдной беспощадностью выселяли и отправляли в отдаленные места, на всякие острова, чтобы они не портили пейзажа нашей расцветающей матушки-Москвы. И они приехали туда на стадион. У них у всех висели надписи на дощечках «Смерть фрицам!», «Отомстим за «Динамо»-Киев!» – тот случай с расстрелом футболистов.

И вот начался этот матч. Их было тысяч 8—10, не меньше, безногих инвалидов, сидевших на этих своих деревянных платформах на шарикоподшипниках. И людям вокруг было просто страшно. Мы были с Женей Винокуровым, фронтовиком, он дошел до Пруссии, и сейчас его трясло, что тут будет бойня какая-то.

Никакими инструктажами невозможно научить тому, что произошло на футбольном поле в сражении между нашими и немецкими футболистами. Первый гол забили наши, Паршин забил. Их не смогли сдержать, он упал. Фриц Вальтер, капитан команды, после войны был военнопленным у нас и видел, как рядом страдали русские пленные, которым они все строили, – пленные в своей собственной стране, только без таких надежд и прав, как у военнопленных. Вальтер все это помнил. В немецкой команде были еще два футболиста, отбывшие в плену, они тоже знали, как русский народ страдал во время войны. И это сыграло свою роль.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru