– Действительно.
– От этого, правда, не легче. Ты знаешь, как наказываются на фронте подобные штучки?
– Знаю… А что теперь делать?
– Ну, ты не девочка, чтоб мне такие вопросы задавать. Получишь по шее от своего начальства, на том дело и кончится. Ох, уж эти мне бравые летчики… Твое счастье, что я добр. Так, говоришь, жениться на ней хочешь?
– Хочу.
– Кончится война – женишься… А вот где я, черт бы тебя драл, радисток на вас всех наберусь, таких любящих и неженатых?.. Ну, ладно. Скажи своему командиру, что я приказываю объявить тебе пять суток губы. Бывай здоров.
– Как ее найти, товарищ полковник? – торопливо закричал Гривцов.
– Найти? – миролюбиво уже переспросил полковник. – Это, брат, трудно… Ладно, – у нее, вроде, кто-то из родных есть, кому она письма писала. Личное-то дело ее ушло уже, понимаешь… Я прикажу спросить у девчонок, может, кто адрес знает. Перешлют на твою полевую почту.
Гривцов нетвердо стоял на ногах, сжимая в руке замолчавшую трубку.
– Ну? – спросил командир полка.
– Уехала, – сказал Гривцов.
– Кто?
– Катя.
– Куда?
– Рожать.
– Тьфу на тебя, – сказал командир полка. – С тобой-то что теперь делать? Ну?
– А, – весело засмеялся Гривцов, – со мной!.. Дать пять суток губы.
– Ну и прекрасно, – с облегчением сказал командир полка. – А то мне тебя в таком состоянии неохота было в воздух сегодня выпускать. Посидишь, отдохнешь. У нас, правда, помещения для гауптвахты нет, надо приказать ребятам из обслуживания, чтобы приготовили тебе какой-нибудь отдельный блиндаж.
Результатом этого разговора явилось то, что в морозный и солнечный февральский день почтальон, подрулив к столовой на своей мотоциклетке и привычно заорав: «Налетай, братва!» – сказал, подмигнув, Гривцову:
– Тебе письмишко, Герой. Пляши!
Гривцов дал щелчка почтальону, выхватил письмо, покраснел, воровато оглянулся и удрал в свой блиндаж. Там положил письмо на стол, зажег коптилку, закурил, походил рядом, хлебнул из фляжки, глубоко вздохнул и развернул треугольник.
«Андрюшенька, мой любимый и мой муж! Я знала, что ты все равно жив и мы все равно встретимся. Так много надо сказать тебе, что никакой бумаги для этого не хватит, и никакого времени, – пока не кончится война. Из войны я теперь на некоторое время выбыла, – и в этом мы оба виноваты. Но тут даже не подходит слово „виноваты", потому что ты теперь – папа. А сына зовут Андрей Андреевич, и он совершенно вымотал нам с мамой нервы своим неугомонным характером. Нужна, видимо, мужская рука. Что ж – все и будет – в свое время. А пока, в эту минуту, он спит, а я, полчаса назад получив письмо от одной своей девочки, с которой (зачеркнуто полевой цензурой), узнала о тебе, и что тебе после всех мытарств еще за меня досталось. Надеюсь, милый, что ничего уж очень страшного с тобой не сделали. Андрей, все будет хорошо, мое предчувствие меня еще никогда не обманывало, и мы с тобой еще выпьем настоящего шампанского и устроим настоящую свадьбу, хотя настоящее того, что уже было, и быть на свете ничего уже не может…»
Светлой памяти летчика Ивана Григорьевича Богданова
Был СССР.
Был город Ленинград.
Было в Ленинграде издательство «Лениздат».
И была в издательстве том редакция историко-партийной литературы.
А редактором в той редакции работал некогда мой друг, замечательный писатель Олег Стрижак. Чтоб зарплату получать.
Он не только сам ее получал. Он и друзьям давал зарабатывать. Потому что издавала редакция в основном военные мемуары. А писали их ветераны войны. Когда-то они хорошо воевали и, малый процент, уцелели. Они много помнили и мечтали сохранить это для потомства. Но писали они чудовищно плохо. Невыразимо. Не их это было дело.
И редактор нанимал на договор литературных обработчиков. Нищих и безвестных профессиональных литераторов. Литобработчик брал толстенную рукопись и, вздыхая, матерясь и проклиная свою горькую участь, переписывал ее с начала до конца. Чтоб придать удобочитаемый вид.
За это ему платили деньги. От 30 до 70 процентов гонорара автора – в зависимости от того, насколько заново приходилось все писать.
Ветераны очень переживали. Литобработка их нервировала. Они дорожили своим словом. И, как правило, настаивали на всемерном освещении их личной роли и заслуги в Войне и Победе.
Итак, на дворе стояли семидесятые, расцвет брежневской эпохи; а мы были молоды, еще далеко до тридцати, – были нищи, веселы и самоуверенны.
Сентябрь стоял – теплый и солнечный, с желтой листвой.
Сентябрь стоял, а я сидел. Не в тюрьме сидел, а у себя дома, на улице Желябова, что сейчас называется взад обратно Большой Конюшенной. Пил чай, курил беломор, писал рассказ и никого не трогал.
Звонит телефон. Зараза.
– Здравствуйте, масса Майкл. Стрижак осмеливается беспокоить. Вы работаете?
– Привет. Ну в общем да…
– Двести рублей хочешь заработать?
Вопрос гадский. На шесть дюймов ниже пояса. Заработать всегда хочется. А работать для этого – никогда. Халтура!.. Шедевры писать надо.
Если наука полагает, что человек произошел от обезьяны, то я полагаю, что Стрижак произошел от Змея, который в райском саду наладил удачную торговлю яблоками.
– М-м-кхм!.. – мучительно отвечаю я.
– Слушай, подгребай в издательство. Всей работы будет тебе на один день.
– Да ну на фиг! – решаю я.
– Ты не представляешь, как это интересно! – говорит Стрижак. – Тут только ты можешь справиться! – льстит с матросской грубостью. – Ты же не знаешь, что я тебе предлагаю. Я предлагаю тебе написать на пятнадцати страницах историю Советской Дальнебомбардировочной Авиации! А?
Лесть – это агрессия на коленях. Всех льстецов я бы повесил. Но поскольку это не в моей власти, то слушать их все равно приятно. Я пострадал и пошел.
Что за люди заходили в ту редакцию! Что за судьбы, что за истории, что за невероятные случаи! Потрясающая, сногсшибательная информация, состругиваясь с памяти, чтобы пропихнуть книгу сквозь игольное ушко военной и партийной цензуры, оседала в редакционной комнате.
И сейчас я расскажу только одну, одну-единственную из всех этих историй…
– А вот и наш лучший, самый (черт знает какой самый из всех) литобработчик Михаил Иосифович Веллер! – возвестил Стрижак, приветственно вставая из-за редакторского стола и простирая руки в белейших манжетах. – Мишенька, позволь представить тебе заслуженного летчика Ивана Григорьевича Богданова!
И я увидел на стуле между шкафом и окном некрупного, незаметного человека. Очень такого во всем среднего. Типичный пенсионер из толпы. Среднее сложение, средней плотности, среднее лицо, даже остатки волос какого-то среднего цвета между каштановым, седым и русым. Средней поношенности стандартный костюмчик неопределенно-темного цвета. Причем без всяких орденских планок, что для ветерана в официальном присутствии малотипично.
Он обернулся в профиль к свету, и стал заметен шрам через все лицо, от лба через нос и рот к подбородку. Шрам был широкий, сгладившийся, он придавал лицу некую старческую мятость, бугристость, и тоже был незаметным, незапоминающимся.
Отставному шпиону полагается обладать такой внешностью, а не летчику. Невозможно составить словесный портрет.
– Прошу оценить! – рассыпался Стрижак в изъявлениях любви, как если бы мы были гомосексуалистами и он мечтал меня обольстить.
– Иван Григорьевич написал книгу о боевом пути своего полка, где о себе, командире полка, умудрился не сказать ни единого слова. Ты когда-нибудь такое встречал?
Он отмел скромно-протестующий жест автора и продолжал петь, как горнист, выводящий «захождение»:
– Я много объяснять тебе не буду, Иван Григорьевич сам все расскажет. Твоя задача – написать предисловие, где об Иване Григорьевиче тоже будет достойно сказано. Да-да, тут не надо скромничать, читатель должен знать.
Иван Григорьевич, отставной стало быть летчик Богданов, выглядел человеком, из которого слово лишнее вытянуть не смогло бы даже гестапо раскаленными щипцами. Проклиная слабохарактерность, я дал себя уговорить на эту работу.
После чего нас дружески проводили за дверь и пожелали счастливого сотрудничества – мол, давайте, освобождайте помещение, у меня другие дела.
Идти нам было некуда, кроме как в скромный номер Богданова в гостинице. Жил он в Тульской области. Дорогой я пытался его «разговорить». Разговорчив он был не более статуи Суворова на Марсовом поле.
Ну что. Бутылку брать надо. Для разговора. Производственные расходы.
Захожу в магазин. Коньяк «Плиска» – пять двенадцать. Денег у меня нет. Симулирую доставание кошелька, обозначая позой, что согласен пить за счет собеседника. Хамство, в общем. Хотя, с другой стороны: я о тебе пишу – ты меня поишь. Короче, взяли.
И вот сели мы у него в номере, и роняет он отдельные слова, и ни слова о себе, и я сбегал еще за бутылкой – уже водки, и с закуской. И к концу только литра собеседник поплыл, отмяк. Дело такое, журналистское, опыт был. Раскрутить клиента – иногда не просто.
– Ладно, – говорю, – Иван Григорьевич, давайте по-простому, конкретно. Я вам задам несколько вопросов, а там видно будет. Не получится рассказывать – и бог с ним. Как вам больше хочется.
– Пожалуйста, – говорит. Очень добрый такой и вежливый. Просто замкнут до чрезвычайности.
Положил я бумажку, раскрыл ручку, закурил папироску. Спрашиваю:
– Иван Григорьевич, когда лично вы начали войну? Когда состоялся ваш первый боевой вылет? Помните?
– А как же. Двадцать второго июня сорок первого года. В шестнадцать ноль-ноль мы поднялись.
– Какая была задача?
– Обнаружить и бомбардировать скопления техники и живой силы противника на восточном берегу реки Буг непосредственно южнее города Брест.
– Так. А последний ваш боевой вылет?
– Тридцатого апреля сорок пятого года.
– И какая была задача?
– Бомбардировать укрепленные точки противника в районе рейхсканцелярии в городе Берлин.
– Ничего себе… – говорю. – Что называется – от звонка до звонка. Всю войну!
Молчит.
– Вы в каком звании и должности войну начали?
– Лейтенант, командир экипажа дальнего бомбардировщика.
– А закончили?
– Майор, командир бомбардировочного полка Авиации Дальнего Действия.
– Иван Григорьевич, награды у вас, конечно, есть?
– Конечно.
– Первую в войне когда и за что получили? Какую?
– Орден Красной Звезды. В июле сорок первого года. За успешную штурмовку колонны боевой техники противника восточнее реки Березина.
– А последнюю?
– А вот тридцатого апреля сорок пятого года. За успешную бомбардировку огневых точек рейхсканцелярии.
Банку он держал исключительно. Старая гвардия. Сталинский сокол. Я взял у него еще пятерку и сбегал за третьей бутылкой.
– И какая это была награда?
– Орден Кутузова второй степени.
– Позвольте. Но ведь это полководческий орден. Давали от командиров корпусов.
– Командование сочло.
– Командование – это кто?
– Маршал Гречко.
– А прямо тридцатого же апреля – это как возможно?
– А еще в воздухе.
– ?! Простите… не понимаю. Это как?
– А он наблюдал. По рации: «Кто в воздухе?» Отвечаю: «Полк майора Богданова». – «Орден Кутузова второй степени, майор».
– Иван Григорьевич, – говорю, – сколько же у вас всего боевых орденов за войну?
– Что, – говорит, – ордена. Давайте за ребят выпьем.
И встал. Заплакал.
Гадская это работа – бередить больное. Бойцы вспоминают минувшие дни – это праздник специфический…
Высморкался Богданов, извинился. Продолжает исполнительно докладывать:
– Восемь орденов и семь медалей. Не считая того, что уже в мирное время.
– А какие ордена?
– Ленина, два Боевых Красных Знамени, два Отечественной Войны, первой и второй степени, и еще одна Звездочка. Кроме тех, что говорил уже.
– Иван Григорьевич, – говорю, – это ведь большая редкость, чтобы боевой летчик прошел всю войну от первого до последнего дня.
– Да, – говорит. – Это редко бывало.
– Сколько у вас боевых вылетов?
– Сто пятьдесят шесть.
Вот тут профессионализм мой подослаб и сменился личным уже, живым уважением. Да ни хрена себе, кто понимает!
– Простите, – говорю, – так а… вы… получили Героя Советского Союза?
– Нет.
– Но ведь, если не ошибаюсь… штурмовикам и бомберам давали Героя по боевым вылетам – сначала за пятьдесят, а с сорок третьего за сто вылетов?
– Совершенно верно.
– Ну так?
– Были некоторые обстоятельства.
Значит. Советский истребитель имел запас прочности на пятьдесят-шестьдесят боевых вылетов – часов пятьдесят в воздухе. Больше не требовалось. Столько почти никто не жил. Раньше сбивали. Если кому вдруг дико везло – ему было дешевле дать новую машину. Средняя продолжительность жизни советского истребителя в войну – шесть вылетов.
Авиация союзников при налетах на Германию теряла за вылет в среднем пять процентов состава. Двадцать вылетов – сто процентов. Норма для американских экипажей была двадцать пять вылетов. Уцелел – домой. Пять последних вылетов летчики называли «за чертой смерти».
Это при том, что союзники всячески берегли свою живую силу. В отличие от нас. Которые цену выполнения приказа признавали только одну – любую. А из всех мер наказания за невыполнение преобладала также одна – высшая.
Константин Симонов в военных дневниках признается, что всегда хотел слетать в боевой вылет на бомбардировщике, да боялся; а пересчитывая возвращающиеся назад машины, жалел, что все же не решился.
И вот простецкий скромный человек, который налетал полторы нормы Героя, и ни фига не получил. И молчит тихо.
– Иван Григорьевич, – говорю, – а сколько у вас налета, всего?
– Девять тысяч часов в воздухе.
– Но за пять тысяч полагается давать Заслуженного летчика СССР? Вы?..
– Да нет…
– Вам это звание не присвоили?
– Нет.
– Но почему?
– Всяко бывает.
– А какая ваша последняя должность перед пенсией?
– Заместитель начальника Центрального научно-исследовательского летно-испытательного центра по летной части.
– А начальником кто был при вас?
– Гризодубова.
Ох да ни фига ж себе пилотяга мне попался! Ас из асов.
– А когда вы начали летать? Что кончали?
– В двадцать девятом году. Тогда это называлось «Московская школа военлетов».
– А первое место работы?
– Меня после окончания оставили там инструктором по пилотированию.
– А потом?
– В тридцать первом году уволили в запас и назначили летчиком гражданской почтовой авиации.
– На какую линию?
– Тифлис – Москва.
– Сложная была работа?
– Да.
– Чем?
– Во-первых, полеты часто проходили в сложных метеоусловиях. А график надо было выдерживать бесперебойно. Время было строгое. А во-вторых, это была самая длинная беспосадочная трасса в Союзе. Приходилось беречь горючее, все время в воздухе экономить.
– И как вам там работалось?
– Летал.
– На каких машинах?
– На «юнкерсах».
– Судя по вашей биографии, летчиком вы были хорошим, чтоб не сказать больше?
– Нареканий не было.
– А успехи там, поощрения какие-нибудь? Были?
– В тридцать пятом году по итогам Всесоюзного соревнования был лучшим летчиком почтовой авиации. Дали Грамоту. Калинин вручал. Вызывали в Кремль. А в тридцать шестом – именные часы от наркома авиации.
– За что?
– Лето было грозовое. Многие попадали в аварии. Гибли, бывало. А я летал по графику.
– Как же вам удавалось?
– Опыт уже был. Машину чувствовал. И трассу хорошо знал.
Вот что я вам скажу. Если вы никогда не выбирали адмиралтейский якорь вручную, так вам не понять, с каким напряжением я это все из него вытаскивал. Третья бутылка, однако, на донышке плещется! Я уж косой, как сизый голубь. А он сидит. Улыбается мне добро. А рот при этом сомкнут в прямую линию.
– А как вы попали в Дальнебомбардировочную авиацию?
– В тридцать девятом году ее сформировали. Шестьдесят машин – пять эскадрилий по двенадцать. Командиром назначили Голованова. И он стал из кадров гражданской авиации вытаскивать к себе самых опытных летчиков. Летали-то мы лучше военных. Много, постоянно, в любых условиях, на большие расстояния. И меня тоже призвали. В прежнем звании лейтенанта. Поставили командиром экипажа. Все это тогда считалась одна дивизия.
Все. Вот тебе и вся его биография. Что хочешь, то и пиши.
Не раскручивается. Не колется. Не хочет про свои подвиги.
Плохо быть дураком. Не надо проламывать в лоб позицию, которую можно взять обходом. А чем его спровоцируешь?
– Иван Григорьевич, – говорю, – вы, наверное, читали ведь военные мемуары других летчиков.
– Не без этого.
– Там же, по идее, очень много умолчано. Встречаются просто фальсификации.
– Потому я и решил написать свою книгу. Уж как вышло… простите…
– Вы могли бы сейчас – в частном порядке, неофициально, – вот разоблачить какое-нибудь такое типичное вранье в таких мемуарах?
– Ну… зачем же людей порочить.
– Хорошо. А что-нибудь свое? Не для печати?
– Вы что имеете в виду?
– Иван Григорьевич, почему вам, с вашим послужным списком, не дали Героя и Заслуженного? Происхождения вы рабочего, член партии, русский, фронтовик, орденоносец, летчик высшей квалификации. В чем дело? ЧП, аварии, выходки? А? Ведь несправедливо же?
– Ни одной аварии, – говорит, – у меня никогда не было. За все девять тысяч часов. Не считая… – и умолкает.
– Давайте, – говорит, – окошечко откроем. А то вы накурили немного… нет-нет, пожалуйста, я сам курил! Просто – тепло, свежий воздух.
Выпили мы с ним по последней, и достал он из тумбочки одинокую бутылку «Жигулевского».
– Понимаете, – говорит, – дорогой, времена ведь бывали всякие, и о многом писать нельзя. Никто не позволит, да и зачем, понимаете… не все знать надо.
Ну например. Как-то в сорок втором прикрывала нас в вылете шестерка истребителей с соседнего аэродрома. Отбомбились мы без потерь, вернулись домой, садимся. Истребители помахали нам крылышками и отвалили к себе. И только они скрылись, мы уже на стоянки заруливаем, последнее звено садится – из облака вываливаются неожиданно два «мессершмитта»! С ходу, с пикирования, срубили двух последних – и исчезли раньше, чем наша ПВО смогла открыть огонь! Потеряли две машины, два экипажа, уже дома, понимаете.
Так вот. В двадцать четыре часа командира истребительного прикрытия расстреляли полевым трибуналом. Потому что был такой приказ. Не имеет права отлучаться ни при каких обстоятельствах. Охранять ценой собственной жизни! А мы ведь еще не все зарулили и замаскировались. Все – нарушение приказа, бросил, понесли потери, виноват, – расстрел. А что вылет был на пределе их радиуса действия, что они на последних каплях горючего домой сели – это никого не интересовало.
Вот так вот. Кто это напишет…
А меня сбивали. Два раза. И оба раза – над территорией, занятой противником. Дважды выходил к своим. И все еще хорошо обошлось.
Потому что во второй раз я находился на оккупированной территории двадцать восемь суток.
А вы, дорогой, сейчас ведь не представляете, что это было такое – «находился на оккупированной врагом территории»…
Вот только один случай, который произошел с моим другом, из нашей же эскадрильи… а ведь мы еще на почтовых вместе летали.
– Его сбили в самые первые дни войны. Выбросился с парашютом и тут же был захвачен в плен.
Ну, документов мы ведь с собой не брали. Партбилет сдаешь перед вылетом замполиту, удостоверение личности – командиру строевой части. Так что он сказался бортмехаником – не командир, летающий рабочий, чего там, – для спокойствия, чтоб не расстреляли.
Попал в лагерь. Потом немцы начали из лагеря отбирать квалифицированных рабочих для разных своих нужд. И он попал на работу туда, куда только мечтать мог – на аэродром. И там среди таких же пленных обслуживал Ю-восемьдесят седьмые.
Конечно, немцы всю работу строго контролировали и проверяли. Возможность любого саботажа была исключена. Перед вылетом все смотрит немец, старший механик. Что заметит такое – расстрел тут же. Работали.
И он все вынашивал идею улететь к своим на немецком самолете. До кабины пленных не допускали. Заправка и непосредственная подготовка к вылету – под строжайшим присмотром. Все было у них продумано, подстраховано. И он ловил обрывки разговоров, присматривался краем глаза, чтоб представить себе детали управления.
И вот летом сорок второго их аэродром был под Псковом. И как-то выдался подходящий случай. Стоял чуть в стороне от других одинокий заправленный самолет – видимо, для воздушной разведки.
Повели пленных на обед. А он приотстал, закопался как бы в снятом на ремонт двигателе. На снятом двигателе не улетишь, диверсию тоже не очень устроишь, и охрана слишком уж не бдела на его счет. Он старательный был, дисциплинированный, на хорошем счету. Махнул рукой им – мол, иду, иду, айн момент, работаю.
А куда ты денешься? Кругом колючка, и пулеметчики на вышках.
Те колонной отошли, он схватил коленвал на плечо и поволок к заправленному самолету на отшибе. А пулеметчики, аэродромная охрана, к летной-то службе отношения не имеют и в ней не разбираются. Чего-то пленный ремонтирует – ну и ладно, значит, так надо.
Он положил коленвал, для виду еще покопался в моторном лючке, чего-то где-то попротирал, поправил, а потом влез в кабину.
Вот тут охранник с вышки ему заорал, чтоб вылезал, это запрещено. Он охраннику трясет отверткой над головой и кричит, что у него – приказ работать. А сам лихорадочно по приборной доске шарит, где аккумуляторы включаются. Ручка – это ясно, педали – ясно, сектор газа – вот, горизонт, шаг винта… подача топлива… а где аккумуляторы?!
Охранник свистит. Кто-то уже бежит по полю в его сторону.
Он переключателями щелкает лихорадочно. А! Осветились циферблаты! Есть!
Красная кнопка – запуск! Пошел пропеллер!
Главное – он ногами незаметно колодки из-под колес сдвинул, пока для отвода глаз в самолете копался. И – с ходу выруливает на взлет.
Охрана начинает палить в воздух. Потому что жечь свой самолет – это уж самый крайний случай, немцы бережливы; а чтоб пленный, да улетел – это очень маловероятно, считалось-то, что летчиков среди них нет, только механики.
И он разгоняет самолет, уже мотоциклисты погнались, уже охрана с вышек на поражение строчит, фюзеляж дырявит. Но «Ю-87», надо заметить, к его счастью, машина очень живучая: бронированная, баки экранированы, и поджечь его довольно трудно даже из крупнокалиберных и скорострельных авиационных пулеметов, не говоря об обычном армейском МГ-34.
И взлетел ведь! Оторвал машину и на полном газу ушел на бреющем за лес. Фюзеляж очередями ему подрали, но в общем машина вполне управляема.
И взял курс на восток, и шел на высоте десяти метров, чтоб быть как можно незаметнее. Потом сообразил, что на востоке его будут перехватывать, радиосвязь у немцев хорошо работала, и пошел на юг. И пересек линию фронта уже за Великими Луками.
Огляделся, истребителей наших не видно, поднялся повыше и стал выглядывать подходящее для посадки место.
И нашел наш аэродром. И быстро на него сел, чтоб не сбили впопыхах.
И вот садится на наш аэродром «лаптежник», все смотрят, пулеметы наводят, насторожились. Откидывается фонарь, глохнет движок, высовывается рука и машет. И вылезает он, вопя по-русски, что – свой, не стреляйте.
Ну, встреча, конечно, и все такое…
Богданов замолчал, налил себе пива и выпил.
– Может, еще пивка? – предложил он.
– А дальше? – спросил я. – А потом?
– Не было дальше. Не было потом. Арестовали, допросили в «Смерше» и расстреляли.
– За что?
– Ну как это за что. Красный командир, летчик, коммунист – сдался в плен. Обязан был застрелиться. Это – раз.
Работал на врагов. Да не просто работал – обслуживал их боевую технику. Это уже прямая измена, предательство. Это два.
И, вероятно, завербован немецкой разведкой и прилетел по заданию, внедриться к нам и продолжать враждебную деятельность. Это три. Просто так-то, знаете, от немцев на их самолете не улетишь, верно?
Вот и вполне достаточно.
Потом уже, после смерти Сталина, после всех реабилитаций, в газетах писали о таких случаях как, значит, о примерах мужества и героизма. Ну, а о том, что этих героев расстреливали, писать, естественно, было как-то… ну, понятно.
– Иван Григорьевич, а когда вас сбили в первый раз?
– Седьмого июля сорок первого года.
– Где?
– Немного юго-западнее Орши.
– Как?
– Да очень просто. Истребители.
– А прикрытие?
– Не было никакого прикрытия.
– Почему?
– Этого нам не докладывали. И вообще летчики говорят, что когда Господь Бог наводил порядок на земле, авиация была в воздухе. А всерьез – практически всех истребителей немцы сожгли сразу на земле, на приграничных аэродромах.
– На каких машинах вы летали?
– Наша эскадрилья – на ДБ-ЗФ. Ну, потом их стали называть Ил-4. Дальний бомбардировщик. А две эскадрильи у нас были еще ТБ-3. Эти огромные тихоходы еще в конце тридцатых устарели, у них скорость вообще была 180 километров, у нас-то хоть под 300. И все мы считались ночными. Потому что дальность полета большая, а скорости нет, днем, да на малой высоте, да без прикрытия – это воздушная мишень. Нам полагалось что? – забраться ночью тысяч на девять, чтоб даже зенитки не доставали, и пилить хоть до Берлина. А если ночные истребители – сомкнуть строй и суммировать бортовой огонь. А тут…
– А какая была задача?
– Вызвал нас к себе с утра лично Голованов, командир дивизии нашей ДБА. Нас – это пятую эскадрилью. А оставалось в эскадрилье два экипажа. Остальных уже сбили. Вот, значит, из двенадцати осталось два. Восемь человек.
Меня назначает командиром звена.
И ставит задачу. Реку Березина южнее города Борисов форсировала колонна немецкой броне– и мототехники. Колонну остановить и уничтожить. Бомбардировать! По машинам.
Ну что. Взлетели. Легли на курс. Облачность – ноль. Дошли, обнаружили цель.
Здоровенная колонна. На несколько километров. Сбросили мы по бомбе. Колонна остановилась, люди от дороги бросились в траву, в заросли.
А как ее уничтожишь? Мы ж не пикировщики, не истребители танков.
Встали мы в карусель из двух машин и капаем на них по очереди. Загрузка у нас – тонна малых бомб, пятидесятикилограммовок. Круг – бомба, круг – вторая. Что-то опрокинули, что-то подожгли. Стоит колонна, дымит.
Когда бомбы вышли, мы еще на бреющем прошли несколько раз вдоль колонны, прочесали из пулеметов.
Минут сорок это заняло. Задержали, подавили.
Ну что, задача выполнена. Пора домой возвращаться.
Идем.
А видимость – миллион на миллион. И остается только молиться, чтоб немецких истребителей не было.
И, конечно, появились.
Свалилась четверка «мессершмиттов» сзади-сверху от солнца, как полагается, и моего ведомого сожгли сразу, с первого захода. Вспыхнул он и падает камнем. Никто не выпрыгнул.
А на мне они, похоже, решили молодых потренировать. Распались на две пары и заходят сзади по очереди. Заходят, отстреливаются и проскакивают вперед.
Когда подходят ближе сзади, слышу, по ним стреляет стрелок-радист мой. А когда проскакивают – им вслед стреляет штурман из своего фонаря, из носовой турели.
Потом слышу – перестал радист мой стрелять. Я ему по связи: «Яша! Яша!» Молчит. Убили, значит.
А потом и штурман перестал стрелять. А он вот тут сидит, у меня перед коленями; впереди и ниже. Смотрю я – а у штурмана вместо головы одна каша. Убили штурмана. Как раз в этот день у него день рождения был. Двадцать пять лет ровно ему исполнилось.
Ну что. Они у меня вдобавок перебили сразу тяги руля, педали проваливаются, и мне даже не свернуть. Вцепился в ручку и держу себе по прямой, как по ниточке.
А они заходят сзади попарно и по очереди по мне отстреливаются. У меня уже плоскости в лохмотья, фонарь разбит, приборная доска – в щепки. А держусь! Неплохая была машина, устойчивая. Но всей бронировки на ней – бронеспинка у пилота. Я-то, как видите, ростом небольшой, сжался за ней, только в штурвал вцепился – и лечу!