bannerbannerbanner
Очарованные Енисеем

Михаил Тарковский
Очарованные Енисеем

Полная версия

Ночью по сырым ельникам пели соловьи, казавшиеся особенно таинственными и заповедно-сибирскими: синий соловей, соловей-свистун, синехвостка. Каждая птица была как драгоценность, со сверхъестественной яркостью и точностью отличаясь от своих собратьев, будь то лимонно-желтый с бурым чепраком самец дубровника, или малиновый клест, казавшийся настолько добротным и выпуклым, будто был покрыт не пером, а отлит из легкого и плотного материала. Митя чувствовал себя владельцем бесценной коллекции, и именно азарт коллекционера и двигал его вперед. Вскоре он стал лучшим учетчиком после Мефодия.

Рьяно отработав три сезона в экспедиции, прихватив кусок зимы, за что чуть не вылетел из университета, Митя, окончив учебу, тут же поступил на предложенное место.

Мефодием я назвал Олега Бурского, орнитолога. Ему тогда было лет двадцать пять и он руководил отрядом. Я попал под его начало, как в Туве под Валино. Зимой 1979 года мы с ним ездили в Мирное на зимний учёт птиц. Мороз стоял до 63 градусов. Мы перегородили дырявый «барак» брезентом, чтоб располовинить объём, и не переставая топили печку. Не согревались, простывали и всё время дохали. Пробыли месяц, и я опоздал на зимнюю практику, привёз туда кожаные бродни, лыжи, оклеенные камусом, и ходил на них на снегомерную съёмку. Меня пытались выгонять из института, но больше для острастки, руководство о нас заботилось и терпело все выходки. Деканша, правда, недоумевала: «И что же вы там делаете? На этом Енисее…» Устроили у нас что-то вроде рассказа о летней экспедиции. Все подробно рисовали научные таблицы, блистали терминами, а я бесцеремонно заявил: «О моих орнитологических изысканиях вы можете прочитать в моей курсовой работе, а сейчас я вам Енисей покажу». И минут двадцать показывал диапозитивы о нашей экспедиционной жизни. Профессор Добровольский, руководивший мероприятием, сказал, что кроме бородатых мужиков и несущихся лодок хотелось бы что-то услышать о научной работе. К сожалению, научный выход у меня хромал, хотя в прикладной орнитологии я слыл докой. Птиц любил, копил в сердце, коллекционировал во всём разнообразии окраса, повадок, голосов.

На третью осень я уезжал из Мирного с Олегом в первых числах октября, когда сухой снежок уже лежал по берегу Енисея и с серебрёного небосвода лился в душу рассеянный свет осени. До безумья хотелось остаться здесь жить. И я всё спрашивал, далеко ли здесь горы – мне не хватало их, как в Туве тайги. Сопки начинались верстах в ста к востоку.

Приближалось окончание института, и нам с женой предложили в Мирном постоянную работу.

Летом я помогал Олегу с учётами, но чаще меня отправляли на орнитологические обследования края: провести учёты птиц, узнать, кто из пернатых где живёт и в каком количестве. За одно короткое лето 1982 года я побывал в Эвенкии и на Таймыре. На реке Столбовой, притоке Подкаменной Тунгуски, мы проводили обследование территории будущего Центрально-Сибирского заповедника. От меня требовалось подготовить лодку с мотором, снаряжение, бензин, вывезти всё это на поляну за посёлком и ждать вертолёта. Дело было в конце мая, я всё вывез и приготовил, и осталось только подцепить «дистанционку» к мотору, который уже висел на транце «Прогресса». Сундучок с ключами стоял у транца. Проснулся я утром от топота тёти Шуры и крика: «Миса, вертолёт летит!» Словно задели в небе иссохшую до звона щепу, и она нарастает рыком, грозной монотонностью. «Это не тот! Тот завтра! Сегодня 29-е!» В телеграмме от начальника стоял прилёт 30 мая. Пока я натягивал портки, вертолёт уже прогрохотал над посёлком и пошёл на посадку. Я побежал к поляне и увидел, что вертолёт сидит, заглушив двигатели, и из него неуклюже вылезает кто-то районный в сером плаще. На жухло-серой травке стоит наш начальник в новом со склада штормовом костюме, топчутся пилоты. Кто-то что-то выгружает. Но главное – мой «Прогресс» лежит перевёрнутый метрах в двадцати от своего места. Делегация солидно и смущённо мнётся по поляне, прячет глаза.

Я подбежал, наорал и пошёл собирать рассыпанные ключи. У мотора чудом ничего не откололось, хотя лодку несколько раз перевернуло в воздухе. Стекло разлетелось вдребезги. Подошёл невысокий человек в новом костюме и с полевой сумкой: у него была стоячая чёлка и острые серые глаза с бровями домиком. Мне показалось, я его где-то видел. Он сказал какую-то умную глупость, навроде: «А нет ли тут запасной лодки?» – и попытался мною покомандовать, на что я рыкнул: «Бочку давайте грузите! А стекло вышлете». Больше всего возмутило, что никто не только не бросился помогать, но и ни малейшего сожаления не высказал по поводу несуразной посадки. А ещё и попытались упрекнуть, что лодку не там поставил.

Мы загрузились в вертолёт и полетели на Столбовую. Человек со стоячей чёлкой оказался знаменитым охотоведом и организатором заповедников Феликсом Робертовичем Штильмарком. Именно он в зоологическом музее напал на Свет-Санну за то, что она недостаточно рьяно боролась с браконьерами на БАМе. Штильмарк был нрава заполошного и нервного, но с горячей и кристальной душой, преданной охране природы. Поначалу он раздражал попытками указывать, что и как мне делать – такому необыкновенно местному и коренному. Потом мы с ним долго дружили. Он был главным специалистом по организации заповедников. Когда Феликс ушёл, стало особенно ясно, что такие люди последние. Отец Феликса Робертовича – автор знаменитой книги «Наследник из Калькутты».

В отряде кроме меня было ещё трое. По двое нас закинули в разные точки. Феликса с напарником – на Дулькуму в среднее течение, а нас, с знакомым мне пареньком по кличке Политический, на ту же Дулькуму, только ниже, под шиверу, откуда можно двигаться на лодке. Нас высадили первыми. В вертолёте Феликс взял с меня расписку, что пока я их не встречу, не буду спускать лодку и «тратить бензин». Я сказал, что ездить буду обязательно, раз на реке окажусь, но, если надо, расписку дам. Вообще, задачей моей было проводить учёты и возить состав.

Когда вертолёт стал снижаться и пошёл на круг над слиянием Дулькумы и Биробчаны, сложилась даль, убралась треугольная синяя гора и навалился кедровый хребтик, чёрный, резкий и сверкающий – настолько ярко лупило из-за него солнце. Сбоку, завалясь, пронёсся скальный каньон с полосатыми стенами, и вода сверкнула в кресте лучей, ослепив и тут же померкнув, пока вертолёт, сменив шаг винта, пошёл на посадку и, хлопая лопастями, начал заходить на жёлтый от палой травы островок. Гоня рябь по Дулькуме, он спускался всё ниже, будто сползая по мачтовым лиственям, оплавленным жарким дыханием турбины. Грохотали винты, трясся вертолёт и трепетала трава. Торопливо выкинули лодку, бочку, рюкзаки и ящики. Вертолёт, задрав хвост, унёсся вверх по Дулькуме.

Настала тишина. Только приречное куличьё не смолкало: свистели перевозчики, да мородунка, покрикивая, бегала по листвени, уходящей в воду. Ещё какая-то птичка монотонно свистела и не смолкала, пока мы разбирали груз и спускали лодку. Такой позывки я не слыхал и, заведя мотор, поехал в её сторону. За поворотом, свесив ноги с бережка, сидели два молодых старовера и дули в самодельные тальниковые дудочки. С одним из них я как-то летел на рейсовом вертолёте. Звали его Фаддей Москвичёв. Второго, незнакомого, – Микола Большаков. Оба были из Кузьмовки, деревни на Подкаменной Тунгуске. Ловили сетями хариуса и, завидя вертолёт, испугались инспекции, поэтому сидели и выжидали, подманивали… Мы опешили, в диком месте уткнувшись в людей, а у ребят с плеч гора упала, хотя планы устроить заповедник на их речке встревожили. Мы мгновенно сдружились, переехали к ним в избушку и вместе проверяли сети и пороли рыбу.

Микола был покрупней и видный, с рубленым на клин лицом, похожий на Васильевского «Северного орла», но не такой картинный. Бородка слабая, и волосы, как у князя, только что ремешком не подвязаны. Фаддей наоборот – щёки яблочками розовыми, глаза большие и будто надутые ветром. Бородка тоже небогатая и мшистая. Фаддея я знал и больше к нему тяготел.

Было в нём что-то подкупающе-располагающее. Какая-то прямота, неприятие лишних слов. Фаддей долгое время был для меня образом, образцом, носителем сибирского духа. В ту пору Сибирь ещё не открылась во всём многообразии и заповедности характеров.

«Только с “буранов” на “вихри́” пересели» – весело доложил Фаддей картину деревенской жизни, и от этой дружности, повальности пересадки дивно пахнуло остатком зимней свежести, снежных плешин на сопках… И добавил про чистку хариуса: «Ну что – погреемся?» Хайрюзóв мы пороли, надавив с боков на брюхо, дав натяжку, чтоб легче рассечь, полоснуть. Частенько в разрезе ярко рыжела рассыпчатая икра. Икру солили в банке, а печёнки жарили на костре в сковородке. Я сказал, что знаю про Кузьмовку, что в Борском порту видел кузьмовского деда: «Такой осанистый». «Да, – Фаддей назвал имя и сказал, протяжно выдохнув: – Нет уже этого деда».

Фаддей великолепно включал на «вихре» скорость. Все делали так: левой рукой держали газ, а правой досылали чёрный грибок реверса. Фаддей одной левой, не отпуская румпеля, мягко втыкал его пяткой той же ладони. Не глядя. И, дав газу, уносился. Я потом долго дорабатывал, добивался ладности этого невозмутимого движения.

Отец и братья Фаддея жили в деревне Чулково на Енисее. К ним, точнее, к их отцу ездил в семидесятых годах красноярский писатель Михаил Семёнович Перевозчиков, работавший над книгой о старообрядцах. В Мирном он останавливался пить чай. Рассказывал про Астафьева, называя «Витькой».

Годы спустя я встретил Фаддея в Бору. У него была огромная железная баржа с тракторным дизелем. Фаддей показался скромным и маленьким. Вскоре он умер. В таких местах люди, особенно старообрядцы, почти не лечатся, не проверяются и принимают судьбу в лоб. От Фаддея я узнал совершенно поморское выражение «утка в море хвост на угоре» – этим словосочетанием он прокомментировал свою хозяйственную распятость меж тайгой и домом.

Вода в Дулькуме гуляла в течение суток: с обеда начинало топить снег в хребтах – и к вечеру вода прибывала. Потом пошли дожди. Мужики упорно не привязывали лодки, и я, глядя на них, тоже рисовался бывалостью, экономией движений. Однажды лодки унесло – Миколину «казанку» прибило напротив, (у неё был предусмотрительно опущен мотор), а мой «Прогресс» исчез. У избушки лежала старая деревяшка, точнее, её нижняя часть, почти плоский ребристый остов, борта которого давно раздербанили на растопку. Мы стащили ее на воду, и Микола, стоя в ней и балансируя, шестом угрёбся к «казанке». За поворотом мы нашли «Прогресс». С тех пор я не поднимаю мотор.

 

Вверху под шиверóй мы жгли костёр и оставили записку Феликсу и его напарнику – воткнули палку, расщепили и сунули в расщеп квадрат бересты, где накорябали, что мы ниже в избушке. Однажды со стороны шиверы раздался выстрел, мы рванули вверх и встретили рыжую резинку с Феликсом и его напарником по фамилии Рыжиков. Феликс устроил скандал, что нас нет на месте и мы жжём бензин, но быстро успокоился, засокрушался, что не заметил записку и забыл сибирскую «манеру писать на бересте». Выяснилось, что их напрочь вымотала шивера: несло по ней вёрст двадцать с неистовой скоростью. Её и впрямь вздуло после дождей, что не пристать.

Столбовую образовывали три притока: Дулькума, Таннемакит и Биробчана. После встречи Феликса мы все объединились с Миколой и Фаддеем и поехали вверх по Биробчане до непроходимого порога со скалами. Денёк выдался замечательный, с тучкой, дождём и слепящим солнцем напросвет. Солнце налило желтизной листву березок, смоченную дождём и оттого ещё более нежную, молодую. Микола остановился проверить сеть, которую течением поставило вдоль берега. В сеть попал большой ленок. Свет солнца тоже был смочен дождём, и огненно-рыжие пятна на боку ленка горели особенно ярко. В эти минуты над нами проплыла скопа, светясь белым низом и угловато изломив крылья.

Мы стали табором у порога, который ребята называли «водопадом». Выше него река текла струёй в ущелье. Фаддей уехал домой, а у нас вышла посиделка с Миколой. Микола спросил, что будем делать с ленком. Я предложил «малосол». И Микола покладисто и основательно произнёс: «Малосол так малосол». И ещё раза два повторил. Потом он спросил, любит ли малосол Федя. «Какой Федя?» Оказалось, Феликс Робертович в экспедициях, чтобы не мучились с его труднопроизносимым именем-отчеством, представлялся Федей. Я по глупости счёл это за слабость.

В следующие два дня ходили по очереди на гору Каменную, с которой открывался такой вид, что вернувшийся Феликс, сияя, сказал: «Маленькие Саяны… Заповеднику – быть!»

Вода падала. Микола тоже уехал в Кузьмовку сдавать рыбу. Двинулись и мы. Ударила жара, и мы купались в ледяной Столбовой: пора стояла прекрасная – ещё ни комарика. На следующей стоянке Феликс окончательно пришёл в благодушное состояние, разошёлся и часа два читал нам у костра наизусть стихи. Меня поразило, какое большое место в его жизни занимала поэзия. Даже стихи Евтушенко, которого я не жаловал и считал сиюминутным, в его исполнении обретали глубину и вес.

Потом мы разделились: Феликс с Рыжиковым продолжили сплав на резинке, а мы с Политическим поехали на устье Подкаменной. Вода упала, мы сломали последний винт и к устью сплавились на вёслах. Там мы и поставили палатку. Устье Столбовой оказалось пересечением путей, и наша палатка стала центром событий. Кто только к нам не заезжал!

Выше по Тунгуске был переход сохатых, и мы несколько раз наблюдали, как на берегу стоит, выжидая момента, а потом плывёт лось. Неподалёку стояли экспедишники и раз приехали к нам на устье со спиртом. Был один особенно колоритный, полный, в коричневых рейтузах. Он картавил и ко всем обращался: «Пагни». Потом из Суломая приехали два молодых остяка и среди них Слава Тыганов, который потом жил в Бахте и носил кличку Суломайский Разведчик. Одет он был в фуфайку с выдранным куском на спине, из которого торчало белое мясо. Он был внуком той тёти Дарьи Тыгановой, хранительницы кетских кукол, которую я снял на камеру после пожара её дома и про которую написал рассказ «Куклы тётки Дарьи».

Суломай – кетский посёлок на Подкаменной Тунгуске ниже Столбовой по течению. Я знал, что в Суломае делают деревянные лодки, и спросил Славку, может ли он заказать или сделать лодку. Тот покладисто отвечал: «Будет лёдка. Будет». «Ль» он произносил мягко. К ребятам присоединился некий Ваня, худенький мужичок, похожий на Акимку из «Царь-Рыбы», – тоже Суломайский, но работавший неподалёку на водомерном посту. У Вани была деревяшка с «ветерком». Он подгулял и всё дергал мотор. Тот завёлся и тут же к общему хохоту улетел в воду. Ваня все разводил рукам: «Транец есть – мотора нет!»

Была ещё история. Подошёл из Бора катер с инспекцией. Одновременно под тем берегом Подкаменной развернулись события. Там шла синяя «обушка», наперерез которой бросилась ещё лодка. Началась погоня… Потом лодки сошлись, остановились, а вскоре одна из них подъехала к катеру. На ней был боровской инспектор Саша Кукис. Мы попросили винт. Он дал и рассказал, как «прикутал» Фаддееву «обушку», идущую из Кузьмовки в Бор. В ней кроме Фаддея был некий Сафон Потеряев с «тозовкой» и пушниной. «Тозовку» тот выбросил в воду, но Кукис её нашёл.

Через несколько дней на устье сплавился Феликс с напарником. Мы съездили в Кузьмовку пообщаться с начальником участка и вернулись на устье Столбовой. Мы уже сдружились с Феликсом, бывая в Москве, я заходил к Штильмаркам – Феликсу Робертовичу и Надежде Константиновне, добрейшей и удивительной женщине, преданной мужу, его памяти и делу. Помню, как хватил Феликса первый инфаркт. В доме у Штильмарка мы познакомились с Андреем Скалоном, который подарил мне книгу «Живые деньги». Это было году примерно в 2001-м, то есть спустя почти двадцать лет после заброски на Столбовую. Давно уже работал заповедник. Я показывал Феликсу свои рассказы, а он прислал копию письма Виктора Петровича Астафьева, у которого Штильмарк бывал в Красноярске. Видимо, они много говорили о нерадивом людском отношении к природе. Виктор Петрович писал, что человек – такая двуногая скотинка, которая пока «не перерубит сук, на котором сидит» – не успокоится. Феликс Робертович сделал очень много, чтобы сук, на котором сидит человечество, выдержал. Благодаря подвижнической деятельности Штильмарка в Советском Союзе был создан целый ряд заповедников. Центрально-Сибирский – большая территория, где представлена тайга и самого Енисея, и места к востоку и западу, где размножается соболь, северный олень, лось и другая таёжная живность.

О сохатых надо сказать особо: они действительно скапливаются в заповеднике, и, проезжая ближе к весне на снегоходе по Енисею, почти каждый раз видишь не только следы, но и самих зверей. Однажды я ехал с пассажиром-горожанином в санях. Он сидел спиной по ходу. Сохатый, вышедший из тальников на Енисей, бросился от меня бежать, но не в сторону, а вдоль дороги. Я, идя параллельным курсом, медленно и аккуратно обогнал зверя – заиндевелая, пышущая паром морда оказалась рядом с задумавшимся пассажиром…

Мы вернулись на устье Столбовой. Обследование восточной части будущего заповедника закончилось. Феликс собирался сплавляться до Енисея, а мы поехали в Мирное, но по дороге у нас рассыпался опорный подшипник в редукторе мотора. На Тунгуске дул сильнейший низовой ветер. Против него мы не выгребались. Сверху шёл буксир «Шарыпово» с баржами, мы кое-как к нему подшлёпали, и нас без разговора приняли на борт, а «Прогресс» привязали к буксиру канатом. Была вахта капитана. Невысокий, крепкий, он как-то царственно стоял в рубке, куда мы поднялись с потрёпанным и виноватым видом. «Мотор-то 20-й?» – «Нет, двадцать пятый». – «Ну хоть двадцать пятый…» – словно простил нас капитан. Спокойный, говорящий будто и нехотя, но с отеческой заботой. Когда я вышел на палубу проверить лодку, она маячила далеко за кормой: перетёрся канат. Капитан сначала не поверил, а потом очень спокойно развернул весь состав и точнейше подошёл к лодке, будто она была главной единицей, а он довеском. В неё, гружёную, уже наплескало воды.

Чем ближе подходили мы к Енисею, тем сильнее становилась волна. Наш «Прогресс» был без стекла, и мне, видимо, надуло голову – теперь она раскалывалась, и я нетерпеливо спросил капитана, почему мы так медленно идём. Он очень спокойно ответил, что если пойдём быстрей, то от моей «посудины» мокрого места не останется. Особенно медленно переходили Енисей, где с ритмичной и неспешной силой ходили здоровенные блестящие валы. В Бору на бережку я сменил подшипник, заклеил эпоксидкой редуктор, и белой ночью мы ушли в Мирное. Дня через четыре я отправился на Таймыр проводить орнитологическое обследование бассейна реки Гольчихи.

Мы приехали в Воронцово на пароходе «Близняк». Напарник мой Олег, прилетев из Москвы, ехал на «Близняке», и я подсел к нему в Мирном. По пути вышло приключение. Примерно дня за три до «Близняка» мой напарник по Мирному Толя Блюме уехал в Туруханск вызволять контейнер, который провезли мимо, и я отдал ему под документы свою полевую сумку, забыв вынуть из неё пропуск в погранзону. Я отправил Толе телеграмму, чтоб подошёл на дебаркадер, но он что-то перепутал в расписании и не пришёл. Пришлось сойти на берег и остаться в Туруханске, а потом добираться на перекладных. Вот эти-то перекладные и стоят разговора.

Из Туруханска я неожиданно быстро улетел в Игарку на Ми-восьмом Илимпейской экспедиции – один в пустом вертолете белой ночью. Всю дорогу в поисках «Близняка» я исшаривал глазами Енисей. Перехватить пароход не удалось, хотя я видел его из вертолета у пристани. Вертолёт сел на бетонный квадрат в чахлом ельнике на задворках Игарки. Рядом шла дорога, и я, поймав самосвал, «погнал на дебаркадер». С дебаркадера хорошо была видна корма удаляющегося «Близняка». Тогда я загрузился на рейсовый катерок и уехал в аэропорт на остров, где сел в самолёт полярной авиации, такой же таинственно пустой, как и туруханский вертолёт. На этом, будто ждавшем меня, ИЛ-14 я улетел в Норильск, по дороге лицезрев могучую грозу над Путоранами. С тучами и радугами. С мутными и изогнутыми дождевыми завесами, и хорошо видной горой, похожей на наковальню. Зацепившаяся за неё чёрная туча выковывала на ней длинные пульсирующие молнии, и розовые вспышки грозно озаряли из-под облаков.

Из Алыкеля на электричке я доехал до развилки, где стоял товарный состав на Дудинку. К его голове бежал полный маленький мужичок с авоськой. Он постучал, открылась и поглотила его дверь. Я тоже пошёл вдоль состава и постучал. Снова отворилась дверь огромного двухсекционного электровоза. Машинист спросил, что мне нужно. «Пусти, и объясню». «Полезай», – неохотно сказал машинист, а я залез и попросился до Дудинки. Он брать не хотел, я просился, в конце концов он проворчал, что в таких случаях «рыбу возить надо», и отвёл в заднюю секцию в просторную кабину с электрочайником.

Ехали до Дудинки долго, электровоз тяжело переваливался по искорёженному тундрой полотну, а я всё смотрел на покосившиеся телеграфные столбы вдоль рельсов и поражался сырой и всепоглощающей силе тундры. И вспоминал продувной дух Алыкеля, где толпились люди со всех углов страны, летящие сюда из Москвы, Харькова или Ростова, минуя Красноярск и ничего не зная о Мирном и Подкаменной. Выходило странно: вроде бы чем севернее, тем дичее и безлюднее должно быть, а тут наоборот: своя жизнь и сквозные ветра-дороги.

В Дудинке широколапые и клювастые портальные краны стояли вдоль причалов, было серо и холодно, катал северище и ходил вал по широченному Енисею. Я долго шагал по засыпанной угольной пылью дороге к пристани. «Близняка» пришлось ждать. Олег безмятежно стоял на палубе и не сразу меня увидел среди стоящих на дебаркадере.

Поехали до Воронцова ещё дальше вниз, на север, где Енисей расширяется неимоверно и перед тем, как окончательно распахнуться, превратясь в Енисейский залив, снова узится в районе Воронцова и ниже. От места, где я впервые окунулся в Енисей на слияние Бий-Хема и Каа-Хема, досюда три с половиной тысячи километров. Если вытянуть это расстояние от Красноярска на восток, достанешь до Свободного – городка в Амурской области. Если накрыть запад – то почти Нижний Новгород хватишь. Чуток – и Москва…

Плоская ширь, волнистая тундра по берегам, и уже родная палуба под ногами. Мужик в ресторане – крепкое прямое лицо, сильные скулы, подбородок, серые глаза в морщинках, как прищуренные. Загорелый. Заказал салат из помидоров. Салат долго не несли, и он поторопил официантку, а когда та принесла, не спеша поперчил, посолил и медленно произнёс: «Я три года помидоров не ел». Только что он переехал с Чукотки с залива Креста, где работал трактористом. «Семья крепкая. Сам вятский». На серую тундру за окном сказал успокоительно: «Здесь-то… материк». Мне аж обидно за наш Север стало, тем более широтой Воронцово почти 72-й градус, а Залив Креста 66-й, да и теплее Чукотка Таймыра.

Пассажиров негусто. Все повылезали в предыдущих посёлках. Ненецкая девчонка из Воронцова, словоохотливая, добродушная, улыбается, морща нос: «В этом году ещё гусины не ела». – «Как вообще жизнь-то в посёлке?» – «Нормально. Работы, правда, много. А так передохнула, курточку напялила и в клуб».

 

Наконец посёлок Воронцово. Штормина, лёд на берегу, горстка народу у костров из плавникá. «Близняк» делает первый рейс. На мотоботе матросики привезли нас на берег, потом никак не могли отойти. Мотобот клало на бок, обнажался молотящий винт, взревал выхлоп, ещё и верёвку на винт намотало… Потом капусту возили, и её тут же у костров грызли ненецкие детишки…

Был один ненец неугомонный, плотный, круглолицый, в безрукавке из желтой шкуры, подпоясанной ремнём с камусными ножнами. Он всё норовил подъехать к пароходу, сновал туда-сюда на обшарпанном «крыму» с фанерным стеклом, возвращался и тыкался в плавничные бревёшки, и его толпой вытаскивали, пока он поднимал мотор. Побалагурив, порисуясь у костра, он вдруг снова спихивал «крым», отчаянно отгребясь веслом, заводил мотор и нёсся к пароходу.

Невозмутимым седым кряжиком стоял пожилой русский крепыш: невысокий, нос прямой, крепкая переносица и белая бородка луковицей. Представился сам. Чётко, басовито с сипли́нкой: «Геннадий Иваныч». И обрисовал область владения, поведя рукой: «Моё тут рыба, пушнина. Пух, я называю». Повадка начальника, а сам предельный особняк ещё и с уставом, и словариком. Голос поставленный, говорит веско, что редко для этих мест. Всё знает. Видя, что мы не решили, где ночевать, тут же повёл к себе, в половину двухквартирного брусового дома, обшитого рубероидом от ветра. Здесь все дома так обшиты. Рубероид сохнет, ветер его задирает и рвёт.

Кто-то ещё подвалил в гости к Геннадию Иванычу, завязался разговор, естественный, бурный. Один сказал, что видел или добыл белуху – здоровенного арктического тюленя. Мгновенно вспыхнул спор: как правильно «белуха» или «белуга»? Спорили хором, с жаром и азартом. Я начал объяснять, что та рыба, а этот тюлень. Всё неубедительно, пока Геннадий Иваныч не нашёл верного слова: «Тюлень? Это морзвер! Я и грю морзвер! Белуга – рыба, а белуха – морзвер». И все закивали и заповторяли. Пока сидели, нашлось и жильё – пустующий продавчихин балок. В нём мы и остановились.

Пока обживались и искали, кто отвезёт нас на Гольчиху, обросли знакомыми. Дух в посёлке стоял восхитительный: опьянение севером в глазах, гордость за место, обилие в посёлке работы и отличные заработки. Мужики все молодые, в расцвете. Упоение заполярной вольностью буквально сеется с бессонного белого неба, жизнь кипит, на день-ночь никто не смотрит, только солнце кружит и кружит, не садясь, по небосклону. Был парень по кличке Механик – синеглазый, белозубый, с длинными тёмными волосами. Он мало говорил и всё улыбался, млел – от обстановки, от осознания какого-то самого сока своей жизни. Он только что купил новую красную «обушку-эмку» и тридцатый «вихрь» – и всех катал, бесцельно и бесшабашно. Нас тоже прокатил будто в уплату, что не повезёт на Гольчиху. Вернул на берег, а вскоре мы его увидели снова подъехавшего: в венке из жарков он обнимал двух девушек, одна рулила.

Ещё помню Витю откуда-то с Украины. Он работал на дизельной – она была в железнодорожном вагоне, косо стоящем среди прорвы ржавых бочек, за которыми на сопке маячила сетчатыми антеннами радиорелейка. Витя тоже синеглазый, с щетиной и с усами вперёд щёткой, неспешный, очень основательный и с правилами. Всё рассказывал, что когда едет в отпуск на родину, то в первую очередь набрасывается на виноград. Слово это он произносил с особой мечтательностью: «виногхрад».

На Гольчиху нас отвёз другой Виктор, председатель совета или начальник участка, не помню. Он был из Ярцева, коренной, енисейский. Невысокий, чёрный, востроносый. Острый, быстрый. Голос уверенный, резковатый. Сразу заговорил про ход оленя, что, мол, «попадёте». Речка оказалась совсем другая, чем я привык, мутная, непонятно, где мель, где глыбь, и когда на перекате мы стали цеплять винтом, Витя наорал: «Давай, толкайся! Чо стоишь?!» Высадил на берег, объяснил, куда идти и где какие балки́ для жилья. И сказал уверенно: «А оленя обязательно добудете!»

Долго шли с рюкзаками по тундре. Нашли и балки, и озёра. Тундра стихия особая и с непривычки сбивает глаза. В тайге и лесотундре деревья задают привязку размера, а в тундре не поймёшь, сколько до озера, увала, горизонта. Решишь далеко – окажется рядом, думаешь, рукой подать – два часа чавкать. Идти тоже – где сносно, а где топь, особенно по лайдам с зелёной тонкой травкой. Озёра подо льдом, только начинают отходить. По увалам путики, расставленные цепочкой посеревшие ящики – в них на песца капканы. Всё развозится на снегоходе или вездеходе.

Набор птичьих видов меньше, чем в тайге, зато количество кишит: чайки, поморники, прорва куличья – ржанок, песочников, турухтанов. Из уток на каждом озерке морянки. Крик странный, горловой, стонущий и будто не птичий. Всё, что у нас пролётом, мельком в вышине ранней весной и поздней осенью – здесь на гнёздах. Полярная сова, зимняк (мохноногий канюк). Краснозобая казарка, которую видели раза два. Ржанки. Когда-то в Мирном слышал из весеннего тумана их позывки, таинственные, чарующе-заунывные. Здесь на Таймыре они несутся со всех сторон. И песцы бродят худющие – серые, перелинявшие и будто ободранные, с поджарыми брюхами.

Возле балка «буран» с гнездом трясогузки под щитком. У балков всё будто подгнившее, ветхое, сгубленное сыростью. Балочек серенький, обшитый пересохлым рубероидом, кругом какая-то рухлядь. Горой серые чурки. Вездеход обшарпанный. Всё ждёт зимы, мороза, когда перестанет капать в углу балка, заработает, окрепнет жизнь.

В балках солярные печки-капельницы из ацетиленовых горелок. Солярка капает на кирпич или тряпку внутри сразу за дверцей. Дверца задвижная, у нас была из какой-то лиловой таблички, навроде «Опасное напряжение».

Взлетают с хохотом токующие куропачи. Поражает нарастание, напор этого резкого деревянного хохота. Крики песочников, ржанок, поморников. Белое солнце, нарезающее бессонные круги. Стая чаек, неистово гоняющая по кругу полярную сову, позарившуюся на гнёзда. Учёты всей этой живности, рассматривание птиц в бинокль.

Пошёл олень, да так, что от балка по три табуна видно. А тут и гусь полетел, гуменник и белолобый. Всё одновременно, обвально… Нашествие по суше и по небу. Напротив балка я выбил гуся из стаи, он упал в речку, и я выудил его лопатой, залив сапоги… Вскоре и оленя мы добыли – всё, как сказал Виктор.

Учёты провели, составили список птиц и вышли на берег. Не помню каким образом, но оказались мы ниже Гольчихи, кажется, в Троицке, и прибились к бригаде, строившей на берегу судовые знаки. Работяги со всей страны, бригадир литовец по имени Витас, худой, высокий, с длинным лицом и чёрными усиками. Жили, как братья, в большой армейской палатке. Утром с раскладушек раздавался кашель, шершавый звук нашариваемых папирос, гулкий и объёмный отзыв пачки, возня со спичками. Помогали мужикам, ездили с ними по тундре на вездеходе, у которого всё время вылетали пальцы, и их загонял кувалдой вездеходчик – добродушный дедок с серебристой круглой бородкой, бывший капитан.

Работа наша была выполнена, и я уже рвался домой. Выехать в Воронцово было не на чем. Витас пытался нас отправить на проходящем судне, связывался то с «моряком» («Транспорт, идущий с моря, ответь знаку!»), то с обстановочным пароходом: «“Овцин”, “Овцин”, ответь знаку!» Мощный и похожий на быка сизый «Овцин» маячил в серебристой дали и вверх не собирался. Пешком я ушёл в Воронцово, переплыл Гольчиху, держа в руке одежду, и вернулся в Троицк с двумя ненцами на ржавой железной лодке с мотором «топчи нога».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru