bannerbannerbanner
Грань

Михаил Щукин
Грань

5

Через две недели сыграли свадьбу. А скоро Степан забеспокоился: надо было определяться с работой. Душой он тянулся к трассовикам: там все знакомо, привычно, там он будет как рыба в воде, да и заработки – есть, что в карман положить. Но с другой стороны – впервые заглядывал вперед, – с другой стороны, получалось так: сделают трассовики свое дело, смотают удочки и – на новое место. А ему куда? Поддергивать штаны и следом? Нет, не хотел он никуда ехать, вообще не желал больше трогаться с места. Оставалось одно – идти охотником в зверопромхоз. Но тогда придется начинать с самого начала…

Никифор Петрович, когда они об этом разговорились, сразу успокоил:

– Не велика наука. Освоишь. На первый сезон сам с тобой в тайгу вылезу. И обскажу, и покажу – честь по чести. Давай устраивайся.

Утром Степан проснулся раньше всех в доме и долго глядел на темное окно, еще не озаренное утренним светом, напряженно прислушивался к тишине спящего дома, к легкому дыханию Лизы и, наконец, сообразил: волнуется, потому что определяется на долгую, может быть, на пожизненную стоянку. Вот в этой деревне, вот в этом доме, вот с этими людьми, ставшими ему родными.

Сумерки просеивались и редели. Под густой шапкой тумана, невидная, текла река, отдавая прохладному воздуху свою влагу, сырой запах рыбы, весел и лодок. Мир до краев был наполнен спокойствием и нерастраченной, нетронутой еще силой. Степан растворился в нем. И такая радость обнимала его в чистый предутренний час, что он не удержался, сбежал с крыльца и запрыгал, ощущая босыми ногами влажную мягкость росной травы.

Никифор Петрович, провожая его в контору, наставлял:

– Я с Коптюгиным, директором нашим, толковал, он знает. Ты шибко его не слушай, тары-бары разведет до самого вечера. А то еще про медведей начнет рассказывать. Он у нас тут каждо лето их по берегу прутом гонят. Сочиняй бумагу, пусть подписыват, и шабаш. А остальное мы уж сами с усами.

Красный, распаренный Коптюгин сидел за столом, упираясь крутым животиком в ребро столешницы, размахивал толстыми руками и быстро, не умолкая как радио, говорил. В кабинете он был не один. Спиной к дверям, широко расставив на столешнице локти, грузно и основательно сидел рослый, черноволосый мужик. Тяжело, так что пискнул стул, мужик повернулся на стук двери, и Степан узнал Пережогина. Пережогин был босой. Перехватив удивленный взгляд Степана, он широко улыбнулся, показывая в провале черной бороды ровные плитки крупных и крепких зубов.

– Ты на меня, кадр, не гляди. Начальник не пропился, начальник романтику героических будней месит. Залез в болото в сапогах, а вылез – вот…

Пережогин высоко задрал измазанные в грязи ноги и гулко расхохотался. Степан не удержался и рассмеялся вместе с ним.

– А вот у нас в прошлом году случай был, тоже на болоте… – заторопился Коптюгин, но Пережогин махнул широкой, как плаха, ладонью и оборвал его:

– Про случай, Коптюгин, потом. Ты мне скажи – толково и внятно – да или нет?

Коптюгин замялся, сильнее навалился тугим животиком на ребро столешницы, поерзал на стуле и зачем-то стал открывать нижний ящик стола.

– Ты, брат, не финти. Да или нет? – напирал Пережогин.

– Я тогда выйду, – догадался Степан.

– Ага, выйди, выйди, голубчик. – Коптюгин просительно глянул на Пережогина.

– Да ладно… – махнул тот рукой.

Степан вышел. Из-за двери коптюгинского кабинета доносились до него лишь невнятные голоса. Бубнили долго, наконец дверь распахнулась, и босой, улыбающийся Пережогин вышел в коридорчик. Захлопнул за собой дверь, толкнул Степана крепким, литым плечом и отрывисто спросил:

– Когда ко мне на работу? Кадры вот так нужны! – провел ребром ладони по горлу.

Степан, не скрывая, в открытую любовался стоящим перед ним Пережогиным: мощной фигурой, широко расставленными босыми ногами, уверенными и простецкими ухватками. Он немало повидал северных начальников, побывал с ними в разных переделках и знал – вот с таким можно хоть в огонь, хоть в воду. Но знал сейчас и другое – ему нужно остаться, неторопливо оглядеться вокруг. Слишком долго жил не оглядываясь. Развел руками:

– Не могу. Как у нас один бич говорил – пловец из бурного моря испросился в теплую ванну. Семейные обстоятельства…

Прищуренные глаза Пережогина заискрились недоверчивой насмешкой.

– А тапки домашние купил?

– С первой зарплаты.

– Ладно, надумаешь – приходи.

Пережогин еще раз толкнул его плечом и вышел из конторы, крепко и увесисто ставя на деревянные половицы широкие ступни грязных ног. Степан с уважением глянул ему вслед и открыл дверь коптюгинского кабинета. Коптюгин покраснел и вспотел еще сильнее, ерзал на стуле, держал в руках какую-то бумажку и тихонько пристанывал:

– Разбойник! Чистый разбойник! Средь бела дня!

Увидел Степана и спрятал бумажку в стол. Мятым носовым платком вытер круглое лицо, тяжко, как старый мерин, вздохнул и подвинул авторучку, бумагу.

– Пиши заявление. У нас для полного счету как раз двух человек не хватает. Все время какая-нибудь нехватка. То, се, пято, десято, а загривок один, – пошлепал себя по мясистой шее, – и все по нему колотят. Написал? Давай сюда. Трудовую принес? Посмотрим. Так, богато, богато. Деньги лопатой, наверно, греб?

Степан с интересом наблюдал за Коптюгиным. Тот менялся прямо на глазах. Пот вытер, краска с лица сошла, и Коптюгин разом ожил, повеселел, по-свойски подмигивал левым глазом и говорил со Степаном как со старым знакомым, говорил, словно из полного ведра лил воду.

– Чего у нас не жить? Река, тайга, красота. Завидую охотникам: умотали в тайгу – и ни забот, ни хлопот, а тут крутишься, как заяц с кирпичами. Начальство днем и ночью теребит, а на ласку скупые. Правда, был у меня один случай, вот послушай, был, ласково обращались. Да ты подожди, подожди, и с участком решим, и с оружием. Такая история. Встала у нас посреди зимы пекарня – хоть плачь. Туда, сюда – не можем наладить, а в Москве как раз съезд идет. Народ-то нынче грамотный. Отчакали телеграмму, прямо на съезд, так, мол, и так, сидим, советские люди, без хлеба. И что ты думаешь, присылают за мной из области вертолет, прямо вот тут под окошком сел. С отчетом в облпотребсоюз соберешься – так хоть на палочке верхом, а тут, как члену правительства, борт подали. Прилетаем в город. Черная «Волга» ждет, везут в гостиницу. Телевизор, белые простынки, утром опять на «Волгу» и в обком на бюро. Как там влили, думал, кондратий хватит. Пронесло, поехал со строгачом да с последним предупрежденьем – чтоб через три дня пекарня работала. Снова на «Волгу», на вертолет и прямо в Шариху. Чуешь? И начальство ласковым бывает. Так-так… На чем, значит, мы остановились? – Не переставая подмигивать, Коптюгин побарабанил короткими, словно обрубленными, пальцами по столу и свернул разговор: – Ну, участок тебе за Егорьевским урманом, тесть знает, приказ напишем, оружие получишь, как говорится, вперед и без претензий. Ну!

Он бодренько поднялся и протянул Степану потную и пухленькую, как оладушка в масле, ладонь.

«Кажется, ничего мужик, не Пережогин, конечно, но ничего», – думал Степан, довольный, что все так быстро уладилось и что он окончательно, твердо определился.

Степан и предположить не мог, выходя в это утро из конторы, что пройдет немного времени, каких-то два года, и Пережогин с Коптюгиным станут ему врагами, а жизнь по новой завернет на крутом повороте: его вышибут с работы, обложат, как волка на облаве, и ничего ему не останется, кроме одного – снова срываться и снова искать твердый островок. Он вспомнит о родной деревне и бросится туда, словно в последнее свое прибежище. Оставит в Шарихе Лизу, сына Ваську, твердо пообещав, что заберет их, как только устроится на новом месте, и опять отправится в дорогу, даже смутно не угадывая, куда она в этот раз заведет.

Глава вторая

1

Поезд имел свое название, свой номер, но пассажиры упорно называли его «пятьсот-веселым». Собран он был из обшарпанных, разномастных вагонов, на ходу по-старчески кряхтел и дрожал, а тормозил едва ли не у каждого телеграфного столба. Ездила в нем сельская публика, добираясь до глубинных райцентров и маленьких станций, везла с собой кули и узлы городских покупок, которыми были забиты ящики под сиденьями и верхние полки. Чай в «пятьсот-веселом» никогда не подавали, вода всегда была теплой и невкусной, отдавала запахом туалета. Зная это, пассажиры запасались в городе лимонадом, молоком, пивом и, едва только поезд отходил от главного вокзала, начинали трапезничать.

В рюкзаке Степана было пусто, и он отвернулся к окну, мимо которого неспешно проплывали, исчезая за краем исцарапанной рамы, городские девятиэтажки. Проплыл распростертый над рекой мост, набережная с гуляющим на ней народом, игрушечное здание речного вокзала, пошли улицы деревянных домов, похожие на деревенские, и вот уже во всю ширь, насколько хватало глаз, раскатились до самого горизонта поля с редкими березовыми колками.

Поезд был прежним, прежними были места, по которым он шел, и Степан невольно прикрыл глаза, пытаясь и самого себя тоже представить прежним – зеленым гэпэтэушником. Летняя практика еще не началась, и их, будущих сварщиков, отпустили на несколько дней по домам. До дома, до матери, оставались всего одна ночь и одно утро. Доедет на «пятьсот-веселом» до райцентра, потом автобусом до деревни, а там пять минут ходу от остановки у клуба до переулка – и он вскочит, минуя все ступеньки, на крыльцо, распахнет дверь, и, увидев его, мать радостно ахнет…

Степан вздохнул и открыл глаза. Поздно ему – тертому и битому мужику – играть в сказки. Матери нет, дом, наверное, заколочен, а деревня давно забыла, что он когда-то в ней жил. И позади, если оглянуться, тоже не было теперь устойчивой пристани. Как пешеход в старом школьном задачнике, находился он между двумя пунктами, с одной лишь разницей: там конечный путь и время можно было высчитать, Степану же на своем пути даже и завтрашний день нельзя загадывать.

 

Мягкая рука легла на плечо, и он вздрогнул от неожиданности, вскинулся. Перед ним стоял незнакомый мужик с густой каштановой бородой и с длинными, тоже каштановыми волосами, вьющимися до плеч. Простенькая рубаха была чистой и немятой, на стареньких, застиранных брюках до остроты лезвия наглажены стрелки. Веяло от мужика скромностью и тихостью.

– Степан? Не узнаешь? Ну что ты…

Голос звучал ровно, в глазах плескался мягкий огонек. Да кто же это? Хотя, стоп… Огонек был знакомым. Неужели…

– Саня? – выговорил неуверенно, боясь ошибиться.

– Признал. Здравствуй, земляк. Можно, я тут устроюсь?

Разделенные откидным столиком, они долго разглядывали друг друга, путаясь, торопливо высчитывали – когда же в последний раз виделись? Выходило, что лет восемь-девять назад, когда Степан приезжал в свой первый отпуск с Севера, и они вот так же случайно столкнулись на вокзале, бывшие однокашники, родом из одной приобской деревни со странным и сладким названием Малинная. Но, черт возьми, да Саня ли это? Заволосател, сидит смирно, как в гостях, и тихо улыбается. Только огонек остался в глазах прежним, но и тот наполовину слинял и поблек. Где прежний Саня Гусь? Его нет. Сидит напротив совершенно чужой мужик.

– Тебя, Саня, не признаешь…

– Что делать, Степа, жизнь идет, меняется, мы в ней тоже меняемся. В Малинную едешь? Надолго?

– Да, наверное, насовсем. На житье. Слушай, а космы-то зачем? Под этих – как их? – под хиппи, что ли?

Александр огладил бороду и снова положил ладонь на плечо Степану. Лицо его было благостным и спокойным, даже тени удивления от нечаянной встречи не проскальзывало на нем. Будто заранее знал Александр, что встретит сегодня бывшего однокашника. Тихая улыбка жила на лице постоянно и не гасла даже на короткое время.

– Я же говорю, Степа, жизнь изменилась, и мы другие. А про жизнь разве расскажешь коротко? Про жизнь на бегу говорить нельзя. Знаешь, кто в восьмом вагоне едет? Николай Игошин. На вокзале встретил. Видишь, как судьба собирает, время, видно, пришло. Пойдем? Правда, он теперь начальник, заместитель председателя райисполкома.

– Да хоть самого министра! Пошли, пошли…

Степан первым двинулся по узкому проходу, ухватываясь за теплые железные поручни. В восьмом вагоне, в первом же купе, он увидел знакомое лицо. Оно почти не изменилось: по-прежнему круто оттопыренное ухо, маленький, картовочкой, нос и крутая розовая щека. Точно, сидел у окна Николай Игошин, и лицо его, как живой портрет в раме, неслось на уровне тополей, растянувшихся зеленой лентой вдоль линии. Николай обернулся на стук двери, сморщил носик и долго ошалело хлопал глазами.

– Откуда? Каким ветром? Да вы садитесь. Саня, проходи, садись. Надо же! Вот так встреча! Домой? Это сколько мы не виделись?

Говорили, перебивая друг друга, торопились, словно боялись, что им помешают и не дадут сказать всего, что хотелось выпалить сразу. Прошлое, которым они были связаны, держало их и сейчас, и они, обрадованные встречей, даже не заметили поначалу, какими стали разными, как далеко жизнь развела их друг от друга.

А «пятьсот-веселый» тащился, не поторапливаясь, вдоль лесополос, тормозил возле всех станций и полустанков, какие попадались на пути, кряхтел на стыках, испуганно сбавлял скорость, когда мимо, со свистом и грохотом, проносились поезда дальнего следования. Он был старым, изношенным, и торопиться ему было некуда. Лениво проползали мимо станционные здания, окрашенные в два цвета – зеленый и желтый, лозунги на откосах, выложенные из беленого кирпича, железнодорожные переезды с очередями машин у полосатых шлагбаумов, тополя вдоль линии и дальше, за тополями, то зеленый ковер оживших озимей, то еще не засеянные квадраты черной пашни. Все в округе, по которой полз поезд, было знакомым, прежним. И первый вагон, который прицепили сразу за тепловозом и который казался старей и обшарпанней своих собратьев, тоже был прежним. Год его выпуска, что значился на металлических табличках, давно и густо замазали краской во время ремонтов, и служил он теперь как бы без возраста. Вагон многое помнил, и многое хранил из пережитого, хранил и память об однокашниках, встретившихся сегодня так неожиданно. Во втором купе, на внутренней стороне нижней полки, если ее поднять, и сейчас без труда можно было разглядеть крупные буквы: «СГ, СБ, КИ, ЛИ, СШ». Вырезанные августовской ночью пятнадцать лет назад, буквы хорошо сохранились и обозначали: Саня Гусельников, Степка Берестов, Колька Игошин, Лидка Иванова и Серега Шатохин. Ребята тогда только что закончили восьмилетку, было им по пятнадцать лет, и поезд увозил их в новую, городскую жизнь, а они, полные ожидания этой жизни, были шумными и говорливыми. Еще бы! Ехали в город, который из деревни казался до невозможности заманчивым. Он сиял, как вечный праздник. Оттуда приезжали ребята постарше, в модных тогда расклешенных брюках, в пиджаках без воротников, привозили тоненькие, гибкие пластинки красного и синего цвета, эти пластинки крутили на танцах, и они звучали, как отголосок той жизни, в которую хотелось немедленно прорваться. И чем ярче представлялась та жизнь, тем серее казалась деревня и все, что в ней было. И вот – сбывается. Они гомонили, смеялись над каждым пустяком, а пассажиры раздраженно шикали на них и строжились. Ребята замолкали, вдруг ни с того ни с сего кто-то внезапно прыскал, и все начинали без удержу хохотать, как хохочут только в пятнадцать лет. Лидка с Серегой, как это тогда называлось, дружили, они то и дело выходили в тамбур и подолгу там целовались. Степан, Колька и Саня делали вид, что ничего не замечают, продолжали куролесить, и каждый втихомолку завидовал Сереге. Они еще ни с кем не дружили и надеялись на город, слышали, что девчонок там пруд пруди и все они доступнее деревенских. Ехали и ехали. Когда уж слишком расшумелись, пришла пожилая проводница, громко их отчитала и пригрозила высадить, если не утихомирятся.

Пришлось замолчать. Была уже глубокая ночь, но укладываться никто не думал. Колька взял свою гитару, обклеенную красотками из журналов и с грифом, перемотанным синей изолентой, потрогал струны, настраивая, и негромко запел модную тогда песню:

 
Бродит одиноко под небом
Одиннадцатый мой маршрут.
Путь его конечный неведом,
И на конце не ждут…
 

Стояла над землей, до самого неба, темная ночь; спелый, вызревший август лежал на полях, которые приготовились к жатве, и вдалеке, над темной, едва различимой полосой леса, вспыхивали и гасли, как искры, последние зарницы, предвещая скорую осень.

 
До мечты не ходят трамваи,
Не в силах мне помочь метро,
Между звезд проходит кривая
Маршрута моего…
 

То ли от песни, то ли от вспыхивающих и гаснущих зарниц, то ли от предстоящего скорого расставания, то ли от внезапной тревоги перед новой жизнью, которая начнется уже завтра, а может быть, от всего вместе, им загрустилось и стало немного не по себе. Колька продолжал петь, но ему никто не подтягивал.

А «пятьсот-веселый» постукивал и постукивал на стыках рельсов, он, как и жизнь, насовсем остановиться не мог. В вагоне было темно, лишь подслеповато мигал верхний свет, пахло потом, кто-то оглушительно храпел, и настойчиво, тонко звякали на соседнем столике пустые бутылки.

Первым очнулся и встрепенулся, как воробей на ветке, Саня Гусельников. Сидеть и молчать – не для него. Долго ли дело найти! Вскочил, крутнулся на одном месте, согнал Лидку с Серегой с нижней полки, поднял ее, засопел от старательности и перочинным ножиком стал вырезать: С Г…

– А что! – не отрываясь от работы, подзадоривал он себя и товарищей. – Вот лет через десять поедем и найдем. Глянем – з-зима морозная! – наше.

И вот они ехали втроем (ровно через пятнадцать лет), и никто из них, даже сам Александр, про буквы не вспомнил. Он слушал Степана с Николаем, говоривших без умолку, улыбался, как улыбаются, глядя на детей, и все отворачивался к окну. За окном начинало темнеть, и высокие, разлапистые опоры электропередачи, снизу затушеванные сумерками, верхушками своими плыли на фоне неба, бледно-розового от затухающего, исходящего на нет заката. И как закат, угасал в глазах Александра синий огонек, глаза становились печальней и тише.

– А ты знаешь, – рассказывал Николай, – у Лидки с Серегой уже трое пацанов, как ступеньки. Сереге не повезло крупно. Вернулся из Афгана, он же прапорщиком служил, обе ноги чуть повыше колен – начисто… Так вот, Степа…

– Где они теперь?

– В Малинной. Туда приехали. В леспромхозовском доме живут. Недалеко от Сани.

– Так ты тоже в Малинной? – удивился Степан, оборачиваясь к Александру.

Тот оторвался от окна и кивнул.

– Третий год пошел, Степа, как вернулся. Живу…

– До сих пор неженатый. Постится. А с капусты да с брюквы на баб не потянет. По себе знаю. Точно, Степа?

– Какие посты? – Степан ничего не понимал.

Александр укоряюще покачал головой, огонек в его глазах окончательно потух, но смолчал, только вздохнул и вышел из купе, неслышно притворив за собой дверь.

– Обиделся, праведник. – Николай развел руками. – Как красна девица стал. Не суетись, сам вернется. Отмолчится и вернется.

– Да в чем дело, ты объясни!

– В Бога теперь наш Саня верит, весь божественный стал, с ног до головы. О спасении души заботится, боится оскоромиться.

– Саня?! В Бога?! Ну… – больше у Степана и слов не нашлось. Он достал папиросы и кивнул Николаю.

Курили молча, приоткрыв незапертую дверь в тамбуре. В широкую щель упруго залетал резкий воздух с запахом креозота и громче слышался гулкий, железный стук колес.

2

Николай командовал и не слушал никаких возражений. Сразу с поезда притащил Степана и Александра к себе домой, накормил, уложил спать, а утром подогнал свой служебный «уазик» с нолями на номере, и скоро они уже подъезжали к Малинной. Все трое молчали, и каждый из них, оглядывая знакомые места, невольно начинал думать о своем. Степан опустил стекло, высунулся наружу, и сердце у него сдвоило от волнения, состукало и раз, и другой сильнее обычного. Нет, ничего не забылось, ничего не развеялось и не пропало бесследно за годы житья на дальних землях. Все вбито и врезано в память. Вот сейчас, одна за другой, приподнимутся три невысоких горушки, обнесенные по бокам старыми плакучими березами, дохнет горьким дымом с леспромхозовской свалки, где круглый год жгут опилки, мелькнет и исчезнет сразу за свалкой голубой кусочек Оби, заслоненный пуховым, зеленым тальником, и покажутся крыши Малинной, увенчанные широкими, рогатыми антеннами.

В детстве, когда Степан залезал на крышу своей избы и оглядывал сверху окрестный мир, его сердчишко под рубашонкой так отчаянно колотилось, будто хотело вырваться на волю и взлететь, чтобы парить и кружиться над необъятной округой. Уцепившись за старые шершавые доски, подернутые зеленью от дождей и солнца, он, не в силах сдержать себя, начинал громко кричать. И сейчас, когда машина, тяжело перемалывая колесами глубокий песок на дороге, поднялась на последнюю горушку, когда вся Малинная и все, что было вокруг нее, открылось и распахнулось, как на ладони, он снова испытал желание закричать и снова почувствовал, что сердце готово вырваться и взлететь.

«Уазик» въехал на крайнюю улицу, и Николай сбавил скорость, спросил:

– Ну, орлы, куда двинем? – Не дожидаясь ответа, сам же скомандовал: – Поедем к Шатохиным.

Новый леспромхозовский дом, сложенный из соснового бруса, стоял в самом центре, рядом с клубом, весело поглядывал на улицу широкими окнами, через стекла которых видны были легкие, расшитые занавески. Из трубы над крышей дощатой летней кухни вился дымок. Николай приткнул машину к штакетнику, посигналил и выключил мотор. Дверь кухни звякнула железным крючком и настежь распахнулась. Из темноватого проема, прищуриваясь и разглядывая – кто там, в машине? – выскочила Лида. Разглядела, шлепнула по-девчоночьи в ладоши – «ой!» – и заспешила к воротам, на ходу поправляя выбившиеся из-под платка светло-русые волосы. В синем, с розовыми цветочками домашнем платье, маленькая, ладная, с белыми, оголенными до локтей руками, Лида, казалось, не шла, а летела, не касаясь земли.

– Я еще с утра почуяла – что-то сегодня будет, – быстро говорила она, широко распахивая перед гостями калитку. – Проснулась и думаю – что-то будет, хорошее. Ой, Степа, какой ты матерый стал! Ну-ка наклонись, я тебя поцелую.

По-женски спокойно и уверенно она обняла его за шею прохладной рукой, пахнущей блинами, и три раза, по-старинному поцеловала, обдав чистым и теплым дыханием. Таким по-матерински добрым был ее поцелуй, что Степан отвернулся и скосил глаза в сторону. Родная деревня встречала его по-родному, она его не забыла, помнила и, значит, не оттолкнет, примет на жительство, поможет отдышаться и отмякнуть душой. Все говорило за это: сияющее Лидино лицо, добрый день, набирающий силу над деревней, любовно прибранная ограда с тремя весело зеленеющими березками, уютный домашний дымок над летней кухней и даже длинная бельевая веревка, натянутая в огороде меж двух кольев, на которой плотно висели ребячьи майки, трусы и рубашки.

 

– Да вы что такие невеселые! За стол проходите, вон под навес, на вольном воздухе лучше. Сергуня вот-вот подойдет, он в больницу на уколы отправился. Врачиха предлагала на дом приходить, а он ни в какую – гордый, сам ходит…

Голос у Лиды плавно звенел, возле этого голоса, как возле лесного ручья, хотелось присесть и послушать, вникнуть в него и отозваться на простой звук. Все трое смотрели на нее и старались держаться поближе. А Лида успевала поворачиваться ко всем троим, успевала каждого погладить взглядом бойких, открытых глаз и, ловко засовывая под платок непослушные волосы, выскакивающие на волю, мигом вытерла стол под навесом, налила в умывальник воды и мельком погляделась в зеркало над умывальником.

– Вот как! Гости уже за столом, а хозяйка немыта и нечесана. Поскучайте, я на одну минутку, и обедать будем, у меня все готово.

Бесшумно порхнула на высокое крыльцо и скрылась в доме.

– Ну, мужики, – протяжно выдохнул Николай, одеревенело глядя ей вслед. – Куда у нас глазоньки смотрели? Вот на ком надо было жениться!

– Кто чего заслужил, то и досталось. А завидовать, Коля, нельзя, – мягким голосом отозвался Александр.

– Опять… Слушай, Саня, давай без проповедей. Мы уж большенькие, на горшок сами ходим.

Александр опустил голову и стал разглядывать свои руки, положенные на пустой, чистый стол. Руки были темные, грубые, привыкшие к любой работе, на каждой из них не хватало по два пальца, обрубки затянуло розовыми шрамами. Шрамы остались от прежней жизни, от какой Александр, похоже, напрочь отделился, сотворив себя в нынешнем дне совершенно иным человеком. Николаю он не ответил.

Из сенок послышался разнобойный шлепоток босых ног по половицам. На крыльцо, опуская розовые мордахи и заспанно щурясь, вышли, затылок в затылок, три молодца в одинаковых черных трусах и в белых майках, на ходу перестроились и шеренгой придвинулись к краю, выпростали на волю стручки, и три струйки дружно ударили с высоты в сухую землю. Благополучно закончив важное дело, молодцы подтянули трусы на животах, снова перестроились затылок в затылок и ушлепали в сенки. Оттуда сразу же донесся строгий голос Лиды:

– Ой, стыдобина, ну, стыдобина, тоже мне, солдаты называются. С крыльца! Да еще при людях! Я вот скажу отцу…

Громкий, тройной вздох был ответом.

– Заправляйте кровати, умываться и за стол!

Разнобойный шлепоток укатился в глубь дома.

– Вот архаровцы, – жаловалась Лида. Она уже успела переодеться, причесалась и тронула губы помадой. Праздник так праздник! – Никак втолковать не могу. Сосед зашел тут и смехом завел их, если, говорит, с крыльца утром будете дело делать, то через месяц на двадцать сантиметров подрастете. А много ли им надо? Поверили! Неделю как воюем. Ну, войска! Сергуня их войсками кличет. Ну а вон и тятя наш идет!

Лида выскочила из-под навеса и кинулась к калитке. По улице, тяжело опираясь на черный костыль, раскачиваясь при каждом шаге то вправо, то влево и медленно перебрасывая негнущиеся протезы, шел Сергей Шатохин. Голова у него была белой, как у старца. И это соседство белой головы, напряженного, трудного шаганья и молодого еще лица с тонкими, плотно сжатыми губами, невольно встряхивало тех людей, которые на него смотрели. Им становилось неловко. Никто не вскочил и не пошел навстречу, как Лида, они остались сидеть, опускали и отводили глаза в сторону, словно были виноваты, словно их только что уличили в воровстве или в трусости. Чем ближе подходил Сергей, тем больше росло напряжение. Оно бы продолжало расти и не исчезло бы само по себе, не окажись рядом Лиды. Она ловко подхватила Сергея под руку, откинула голову, вытянулась на цыпочках и поцеловала в щеку. Тонкие, плотно сжатые губы Сергея дрогнули и расслабли.

– Ты глянь, Сергуня, каких нам гостей занесло! Все такие матерые, такие важные, на козе не подъедешь. Я и так, я и сяк, а они хоть бы хны, ва-а-ажные… Хоть бы один догадался комплимент сказать!

– Лидочка! – сморщив носик, вскочил Николай. – Какие тут комплименты, когда слов нет, а одни эмоции. Серега, ты как ее воспитывал?! Троих мужиков на свет произвела, а сама, как девочка. У меня разъединственного выродила и во, шире комода. Серега, продай секрет.

– Никакого секрета, Коленька, нету, – бойко вставила Лида. – Своих – деревенских надо было брать, а то навезли со стороны, чужого-то…

– Дальше, Лидочка, можешь не продолжать, про назем сами знаем!

Скорая, шутливая перепалка дала передышку и настроила на веселый лад. Напряжение спало. Мужики обнимались, тискали Сергея и хлопали его по плечам. А Лида, будто разом забыв о них, уже накрывала на стол, выставляя одно угощение за другим.

Между тем с крыльца неторопливо спустились три молодца, умылись по очереди, вытерлись одним полотенцем, и Сергей весело их окликнул:

– Войска, а ну иди здороваться. Заодно познакомьтесь – дядя Стена Берестов. А этих вы должны знать.

Степан осторожно пожимал холодные после мытья ручонки, вглядывался в розовые мордахи Ивана, Алексея, Федора и молча ахал – три маленькие Лидины копии сияли перед ним, бойко поблескивая широко распахнутыми глазами.

– О чем задумался, детина? – Николай толкнул его в бок. Никак не мог сидеть зам без дела, хотелось ему командовать и крутить всех вокруг себя. – Расскажи лучше, чем занимался это время, каких вершин достиг. Мы ж про тебя мало-мало знаем, а ты…

– В следующий раз, – торопливо перебил Степан. – Вот перееду в Малинную, день и ночь буду рассказывать.

– Переезжаешь? – удивился Сергей. – Надолго?

– Да, наверно, насовсем.

– Ну что такое! – не унимался Николай. – Чем вы, братцы, занимались, что ели и что работали? Серега, хоть ты расскажи, как там?

Тонкие губы Сергея сомкнулись, и лицо стало угрюмым, отчужденным. Заметно было, что простецкий и как бы между делом заданный вопрос поцарапал его и заставил сжаться. Левая щека нервно дернулась. И снова выручила Лида:

– Ты, Коленька, как на сессии райсовета. Давай отчет, и все, а то выговор объявим. Да вы хоть поглядите сначала друг на друга, повспоминайте, а уж потом каждый как захочет, так и скажет. Я вот тут Марию Николаевну на днях видела, она про всех вас помнит, и Леонид Петрович помнит, как взаперти сидел. Саня, вот признайся теперь, ты ведь, архаровец, придумал, больше некому. Эти ж лопухи были, им бы и в голову не пало.

Александр потеребил бороду, и синий огонек в глазах разгорелся.

– Придумал-то я, а вот недовольство первым твой муженек высказал.

– Еще бы! Он с первого дня в нее втюрился! – Лида ухватила Сергея за ухо. – Влюбчивый мальчик!

Словно невидный ледок треснул. Наперебой стали вспоминать давнюю историю, которую, оказывается, помнили во всех подробностях.

Когда учились в седьмом классе, приехала в Малинное преподавать литературу и русский язык молоденькая Мария Николаевна. Девчонки за ней ходили, раскрыв рты, и даже самая отчаянная пацанва втайне прониклась к новой учительнице уважением. Пацанва-то первой и углядела, что в маленький домишко, в котором жила Мария Николаевна, стал похаживать физик. Потерпеть такого, конечно, не могли. Во-первых, физик был зануда и учеников называл не иначе как «молодые люди», во-вторых, в клубе он всегда становился рядом с киномехаником и не пускал на фильмы до шестнадцати, а в-третьих – и в-главных – у физика была большая, ранняя лысина, и Марье Николаевне, по общему мнению, он был не пара. В домишко физик проникал очень просто – через окошко. Первым это увидел Серега Шатохин, увидел и возмутился. А Саня Гусь тут же придумал наказание. Вечером, когда физик залез в окно, пацаны наглухо закупорили снаружи ставни, а дверь подперли столбиком. Расчет был дельный: у Марии Николаевны занятия начинались во вторую смену, а вот у физика в первую, да еще первый урок в седьмом классе. Когда он, взъерошенный и потный, прибежал к концу урока в школу, – из заточения его выручили соседские бабы, – на доске красовалась старательно выведенная мелом надпись: «Дано: физик лезет в окно. Требуется доказать: как он будет вылезать?»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru