Яр одной отножиной упирается в опушку казенного леса. Выбрались на пригорок, поглядели вокруг и не спеша потянулись к лесу.
– До Щегольского нам опасно идтить не узнамши. Скоро фронт откроется – могем попасть к белым.
Яков, вбирая голову в растопыренные полы полушубка, долго высекал кресалом огонь. Сыпались огненные капли, сухо черкала сталь о кремень. Трут, натертый подсолнечной золой, зарделся и вонюче задымил. Яков два раза затянулся, ответил отцу:
– Я так полагаю: давайте зайдем к лесничему Даниле, как он есть наш прекрасного знакомства человек. У него узнаем, как нам пройтить через позиции, да кстати и Петяшку малость обогреем, а то он у нас замерзнет вчистую!
– Мне, Яков Александрович, не дюже зябко.
– Молчи уж, не бреши, парнишка! Зипун-то твой не от холода построенный, а от солнышка.
– Трогай, Яша, трогай, сынок!.. Смотри, куда Стожары поднялись, скоро полночь, – сказал дед.
Саженей полсотни не доходя до лесной сторожки, остановились… У лесника Данилы в окошке огонь, видно, как из трубы лениво ползет дымок. Месяц повис над лесом, неловко скособочившись.
– Должно, никого нет. Пойдемте.
Под сараем забрехала собака. Обмерзшие порожки крыльца скрипят под ногами. Постучались.
– Хозяин дома?
Из сторожки к окну прилипла чья-то борода.
– Дома. А кого Бог принес?
– Свои, Данила Лукич, пущай за-ради Христа обогреться!
В сенцах пискнула дверь, засов громыхнул. На пороге стал лесничий, из-под правой руки глядит на гостей, а в левой винтовку за спину хоронит.
– Никак, ты, дед Александр?
– Он самый… Пущай переночевать-то?
– Кто его знает… Ну да проходите, небось уместимся!
В комнатушке жарко натоплено. Возле печи на разостланной полсти лежат трое – в головах седла, в углу винтовки. Яков попятился к двери.
– Кто это у тебя, хозяин?
С полсти голос:
– Аль не узнал станишников? А мы вас со вчерашнего дня поджидаем. Думаем, все одно им казенного леса и Даниловой сторожки не миновать… Ну, раздевайтесь, дорогие гостечки, переночуем, а завтра без пересадки направим вас на царевы качели!.. Давно по вас веревонька плачет!..
Привстали казаки с полсти, за винтовки взялись.
– Вяжи поджигателям руки, Семен!..
Двое спят на постели, третий сидит за столом, свесив голову; промеж ног у него винтовка. Лесник Данила кинул на пол дерюгу.
– Постели, дед Александр, все костям вольготнее будет!
– Смотри, жалостливый человек, как бы самому на ней спать не пришлось!.. Слышь, лесник? Возьми дерюгу!.. Они склады спалили, за такие дела и на морозе рядом с хозяйской сукой поспать не грех!..
Перед зарей запросился дед на двор:
– Пусти, сынок, сходить требуется по надобности…
– Ничего, дед, мочись в штаны либо в валенок!.. Завтра подвесим тебя на перекладину, там просохнешь!
В окна царапался немощный зимний рассвет. Встали казаки, умылись, сели завтракать. Яков неприметно шепнул отцу и Петьке:
– Бечевку я перетер ночью… Как дойдем до станицы – все врозь, – в леваду, а оттель в гору… в норы, откуда мы камень рыли… Тамотка сроду не возьмут нас!..
Шли связанные конопляной веревкой все трое за руки. Петька припадал на раненую ногу, скрипел зубами от ноющей боли.
Вот и станица, разметавшая по краям седые космы левад, словно баба в горячке. Когда свернули в первый проулок, Яков с перекошенным, побелевшим ртом рванул веревку и, виляя по снегу, кинулся в левады. Дед Александр и Петька следом. Все врозь. Сзади крик:
– Стой, стой, в заразу мать!..
Выстрелы и топот конских ног. Петька, перепрыгивая канаву, оглянулся: дед Александр упал, зарываясь простреленной головой в сугроб, и высоко взбрыкнул ногами.
Гора с верхушкой, опоясанной снегом, бежит навстречу. Глазными впадинами чернеют ямы, откуда казаки добывали камень. Яков нырнул первым, за ним Петька.
Извиваясь, обрывая одежду, царапая до крови тело об острые уступы, ползли в сырой, придавленной темноте. Иногда Петьку больно били по голове сапоги Якова. Нора раздвоилась, поползли налево. Петькины ладони в мерзлой глине, сверху за шиворот сочится вода.
Яма под ногами. Спустились и сели рядом.
– Горе мне!.. Батю, должно, убили, – прошептал Яков.
– Упал он возле канавы…
Глохнут, будто чужие, голоса. Темь липнет на веки.
– Ну, Петька, теперь они нас измором будут брать. Пропадем мы, как хорь в норе, а впрочем, кто его знает!.. Лезть к нам они побоятся. Эти норы мы с батей рыли еще до германской войны. Я все ходы знаю… Давай полозть дальше.
Ползли. Иногда упирались в тупик. Сворачивали назад, другую тропку искали…
В густой, вязкой тьме жались двое суток.
Тишина звенела в ушах. Почти не разговаривали. Спали, чутко прислушиваясь. Где-то вверху буравила землю вода. Просыпались, опять спали…
Потом, тыкаясь в стены, как слепые щенки, полезли к выходу. Долго блуждали, и внезапно больно и ярко стегнул по глазам свет.
У входа в каменную пещеру ворох серой золы, окурки, патронные гильзы, следы многих и многих человеческих ног, а когда выглянули – увидели: по дороге к станице на лошадях с куце подрезанными хвостами змеилась конница, серым клубом позади валила пехота, ветер полоскал малиновое знамя и далеко нес голоса, хохот, команду, скрип полозьев.
Выскочили. Бежали, падали. Яков махал руками и кричал высоким надорванным голосом:
– Братцы! Красненькие! Товарищи!..
Конница сгрудилась на дороге гнедой кучей лошадей.
Сзади напирала захлюстанная пехота.
Яков тряс головой, всхлипывая, кидался целовать стремена и кованые сапоги красноармейцев, а Петьку подхватили на руки, жмякнули в сани, в ворох духовитого степного сена, накрыли шинелями.
Покачиваются сани. Шинели пахнут родным кислым потом, как отцова рубаха когда-то пахла…
Кружится голова у Петьки, тошнотой наливается грудь, а в сердце, как жито майское после дождя, цветет радость. Чья-то рука приподняла шинель, нагнулось к Петьке безусое обветренное лицо, улыбка ползет по губам.
– Живой, дружище? А сухари потребляешь?
Суют Петьке в непослушный рот жеваные сухари, колючими варежками трут обмерзшие Петькины пальцы. Хочет он что-то сказать, но во рту ржаное месиво, а в горле комом стрянут слезы.
Поймал жесткую черную руку и к груди прижал крепко-накрепко.
Дом большой, крытый жестью, на улицу – шесть веселых окон с голубыми ставнями. Раньше станичный атаман жил, а теперь клуб ячейки РКСМ помещается. Год тысяча девятьсот двадцатый, нахмуренный, промозглый сентябрь, ночная темень в садах и в проулках.
В клубе собрание, чад, гул голосов. За столом секретарь ячейки Петька Кремнев, рядом член бюро Григорий Расков. Решается важный вопрос: показательная обработка земли, отведенной земотделом для ячейки.
Через полчаса – кусок протокола:
«Слушали: доклад т. Раскова об отмере земли на участке Крутеньком.
Постановили: выделить для немедленного осмотра и отмера земли тт. Раскова и Кремнева».
Потушили лампу. Дробно застучали ногами по крыльцу. Петька постоял около угла и, глядя, как в млечной темноте покачивается белая рубаха Раскова, крикнул в гулкую тишину задремавшей станицы:
– Гришка, слышь? Люди-то пашут, про обывательскую подводу и думать забудь! Пешком пойдем!
Чахоточная зорька. По утрамбованной дороге недавно прошел табун. Пыль повисла на верхушках степной полыни. На бугре пахота. На ней копошатся люди, ползают запряженные в плуги быки. Ветер крутит крики погонычей, свист и щелканье кнутов.
Ребята шагали молча. Солнце в полдень – подошли к участку. Десяток тавричанских дворов застрял в степной балке. Около плотины баба, подоткнув подол, шлепает вальком. С той стороны в воду по пузо залезли цветные коровы. Приподняв уши, с дурацким видом долго смотрели на ребят. Передняя, чего-то испугавшись, дико задрала хвост и шарахнулась на плотину, за ней рванулось все стадо. Пронзительно защелкал арапником седобородый пастух; подпасок, мелькая черными пятками, побежал заворачивать. На гумне под отрывистый стук паровой молотилки певучий девичий голос прокричал:
– Гарпишка, ходим подывымось – якись-то красни до нас прийшлы!..
До вечера искали ребята участкового председателя, ели на квартире душистые дыни, а землю порешили смотреть завтра. Хозяйка постелила им в сенцах. Григорий уснул сразу, а Петька долго ворочался, ловил под овчинной шубой блох, думал: какую землю отведет шельмоватый председатель?
В полночь хозяин стукнул щеколдой, глянул с крыльца на звездное небо и направился в конюшню замесить лошадям. Заскрипел колодезный журавль, в степи призывно-протяжно заржал жеребенок. Со двора глухо доносились голоса. Петька проснулся.
Григорий во сне скрипнул зубами, поворачиваясь на другой бок, произнес печально и внятно:
– Смерть – это, братец, не фунт изюму!..
В сенцы, стуча сапогами, вошел председатель.
– Хлопцы, а хлопцы, чуете?
– Ну?
– Чума його знае… Зараз приихав с Вежинского хутора наш участковец, так каже, що той хутор Махно забрав. Це треба вам, хлопцы, тикаты!..
Петька буркнул спросонок:
– Ну, а земля как же? Отмерь завтра участок, тогда уж пойдем, а то что ж задарма ноги бить!
Снится зарею Петьке, что он в райкоме на собрании, а по крыше кто-то тяжело ступает, и жесть, вгибаясь, ухает: гу-у-ух!.. ба-а-ах!..
Проснулся – смекнул: орудийный бой. Тревожно сжалось сердце. Наспех собрались, прихватили деревянную сажень и, отмахиваясь от взбеленившихся собак, вышли за участок.
– Сколько до Вежинского верст? – спросил Григорий.
Вышагивал он молча, задумчиво обрывал лепестки на пунцовой головке придорожного татарника.
– Верстов, мабуть, тридцать.
– Успе-е-ем!
Минуя бахчи, поднялись на пригорок. Петька уронил подсумок с патронами, обернулся поднять – и ахнул: с той стороны участка стройными колоннами спускались всадники. У переднего, ветром подхваченное, как подшибленное крыло птицы, трепыхалось черное знамя.
– Ах, мать твою!..
– Бог любил! – подсказал Григорий, а у самого прыгали губы и серым налетом покрылось лицо.
Председатель уронил сажень, сам не зная для чего полез в карман за кисетом. Петька стремительно скатился в балку, Григорий за ним.
Странно путаются непослушные ноги, бег черепаший, а сердце колется на части, и зноем наливается рот. На дне водой промытой балки сыро. Пахнет илом, вязнут ноги. Петька на бегу смахнул сапоги и половчее перехватил винтовку; у Григория зеленью покрылось лицо; губы свело, дыханье рвется с хрипом. Упал и далеко отшвырнул винтовку.
– Бросай, Петя, поймают – убьют!.. – Петьку передернуло.
– Ты с ума сошел?! Возьми скорее, сволочь! – Григорий вяло потянул винтовку за ремень. Минуту сверлили друг друга тяжелыми, чужими глазами.
Снова бежали. У конца балки Григорий запрокинулся на спину. Скрипнул Петька зубами, схватил под мышки сухопарое тело товарища и потащил волоком. Балка разветвилась, отножина с лошадиными костями и седой полынью уперлась прямо в пахоту. Около арбы дядько запрягает в плуг лошадей.
– Лошадей до станицы!.. Махновцы догоняют!
Схватился Петька за хомут, дядько – за Петьку.
– Не дам!.. Кобыла сжеребена, куда на ней йихаты?!
Крепкий дядько корявыми пальцами цепко прирос к стволу, и мелькнула у Петьки мысль: вырвет винтовку, убьет за жеребую кобылу.
Впитал в себя страшные колючие глаза, рыжую щетину на щеках, мелкую дрожь около рта и рванул винтовку. Звонко лязгнул затвором.
– Уйди!
Нагнулся дядько за топором, что лежал около арбы, а Петька, чувствуя липкую тошноту в горле, стукнул по крутому затылку прикладом. Ноги в морщеных сапогах, как паучьи лапки, судорожно задвигались…
Григорий обрубил постромки и вскочил на кобылу. Под Петькой заплясал серый в яблоках тавричанский мерин. Поскакали пахотой на дорогу. Дружно заговорили копыта. Глянул Петька назад, а над балкой ветер пыльцу схватывает. Рассыпалась погоня – идет во весь дух.
Верст пять смахнули, те все ближе. Видно, как передняя лошадь с задранной головой бросками кидает назад сажени, а у всадника вьется черная лохматая бурка.
Кобыла под Григорием заметно сдавала ход, хрипела и коротко, отрывисто ржала.
– Жеребиться кобыла будет… Пропал я, Петя! – крикнул сквозь режущий ветер Григорий.
На повороте около кургана соскочил он на ходу, лошадь упала. Петька сгоряча проскакал несколько саженей, но опомнился и круто повернул назад.
– Что же ты?! – плачущим голосом крикнул Григорий, но Петька уверенно и ловко загнал обойму, прыгнул с лошади, приложился с колена, выстрелил в черную надвигающуюся бурку и, выбрасывая гильзу, улыбнулся.
– Смерть – это, брат, не фунт изюму! – Выстрелил еще раз. На дыбы встала лошадь, черная бурка сползла на землю, застрял сапог в стремени, и лошадь бездорожно помчалась в клубах пыли.
Проводил ее Петька невидящим взглядом и, широко расставив ноги, сел на дорогу. Григорий, растирая в потных ладонях душистую головку чабреца, дико улыбнулся.
Петька проговорил серьезно и тихо:
– Ну, теперь шабаш, – и лег на землю вниз лицом.
Во дворе исполкома сотрудники зарывали зашитые в мешки бумаги. Председатель Яков Четвертый на крыльце чинил заржавленный убогий пулемет. С утра ждали милиционеров, уехавших на разведку. В полдень Яков подозвал бежавшего мимо комсомольца Антошку Грачева, улыбнулся глазами, сказал:
– Возьми в конюшне лошадь, какая на вид справней, и скачи на Крутенький участок. Может, повстречаешь нашу разведку – передашь, чтобы вертались в станицу. Винтовка у тебя есть?
Антошка мелькнул босыми пятками, крикнул на бегу:
– Винтовка есть, и двадцать штук патрон!
– Ну, жарь, да поживее!
Через пять минут со двора исполкома вихрем вырвался Антошка, сверкнул на председателя серыми мышастыми глазенками и заклубился пылью.
С крыльца исполкома видно Якову равномерно покачивающуюся лошадиную шею и непокрытую курчавую голову Антошки. Постоял на порожках, вошел в коридор, изветвленный седой паутиной. Сотрудники и ячейка в сборе. Окинул всех усталыми глазами, сказал:
– Антошка пы`хнул на разведку… – Помолчал, добавил, задумчиво барабаня пальцами: – А ребята на участке… уйдут от Махна, нет ли?..
Бродили по гулким, опустелым комнатам исполкома, читали тысячу раз прочитанные частухи Демьяна Бедного на полинявших плакатах. Часа через два во двор исполкома на рысях вскочили ездившие в разведку милиционеры. Не привязывая лошадей, взбежали на крыльцо. Передний, густо измазанный пылью, крикнул:
– Где председатель?
– Вот он идет. Ну как, видали? Много их? На колокольне отсидимся?..
Милиционер безнадежно махнул плетью.
– Мы наткнулись на их головной эскадрон… Насилу ноги унесли! Всего их тысяч десять. Прут, будто галь черная.
Председатель, морща брови, спросил:
– Антошку не встречали?
– Мы не узнали, кто это, а видно было, как за Крутым логом в степь правился один верховой. Должно, к Махну попал…
Стояли плотной кучей, перешептывались. Председатель дернул лохматую бороду, выдавил откуда-то из середки:
– Ребятенки, какие землю пошли отмерять на участок, явно пропали… Антошка тоже… Нам придется хорониться в камыше… Против Махна мы ничтожество…
Продагент рот раззявил, хотел что-то сказать, но в двери упало тревожно и сухо:
– Ходу, товарищ! На бугре – кавалерия!..
Как ветром сдуло людей. Были – и нету! Станица вымерла. Закрылись ставни. Над дворами расплескалась тишина, лишь в бурьяне, возле исполкомовского плетня, надсадно кудахтала потревоженная кем-то курица.
Ветер хлопающим пузырем надул на Антошкиной спине рубашку. Без седла сидеть больно. Рысь у коня тряская, не шаговитая. Придержал поводья, на гору из Крутого лога стал подниматься и неожиданно в версте от себя увидел сотню конных и две тачанки позади. Шарахнулась мысль: «Махновцы!»
Задернул коня, по спине колкий холодок, а конь, как назло, лениво перебирает ногами, не хочет со спокойной рыси переходить в карьер.
Его увидали, заулюлюкали, стукнули дробью выстрелов. Ветер хлещет в лицо, слезы застилают глаза, в ушах режущий свист. Страшно повернуть назад голову. Оглянулся только тогда, когда проскакал окраинные дворы станицы. На ходу соскочил с лошади, пригибаясь, побежал к ограде. Подумал: «Если бежать через площадь – увидят, догонят… В ограду, на колокольню!..»
Тиская в левой руке винтовку, правой толкнул калитку, зашуршал босыми ногами по усыпанной листьями земле. Церковная витая лестница. Запах ладана и затхлой ветхости, голубиный помет.
На верхней площадке остановился, лег плашмя, прислушался. Тишина. По станице петушиные крики.
Положил рядом с собой винтовку, снял подсумок, отер со лба липкую испарину. В голове мысли в чехарду играют: «Все равно меня убьют – буду в них стрелять… Петька Кремнев сказал как-то: Махно – буржуйский наемник…»
Вспомнилось, как стреляли на прошлой неделе за речкой в арбу на сто шагов и он, Антошка, попадал чаще, чем все ребята. В горле щекочущая боль, но сердце реже перестукивает.
Шесть всадников осторожно выехали на площадь, спешились, лошадей привязали к школьному забору.
Вновь рванулось и зачастило Антошкино сердце. Крепко сжал он зубы, унимая дрожь, прыгающими пальцами вставил обойму.
Откуда-то из проулка вырвался еще один конный, покружился на бешено танцующей лошади и, вытянув ее плетью, так же стремительно умчался назад. По небрежной, ухарской посадке Антошка узнал казака; взглядом провожая зеленую гимнастерку, качавшуюся над лошадиным крупом, вздохнул.
Застрекотали тачанки, зацокали бесчисленные копыта лошадей, прогромыхала батарея. Станица, как падаль червями, закишела пехотой, улицы запрудились тачанками, зарядными ящиками, пулеметными тройками.
Антошка, чувствуя легкий озноб, пальцами, холодными и чужими, тронул затвор, прислушался. Наверху, среди перекладин, ворковал голубь.
«Подожду малость…»
Около ограды спешенные махновцы кормили лошадей. Между лошадьми кучами лежали они, в цветных шароварах и ярких кушаках, как пестрая речная галька. Говор, взрывы смеха. А по дороге, по две в ряд, тачанки катились и катились…
Решившись, Антошка поймал на мушку серую папаху пулеметчика. Гулко полыхнул выстрел, пулеметчик ткнулся головой в колени. Еще выстрел – кучер выронил вожжи и тихо сполз под колеса. Еще и еще…
У коновязей взбесились лошади, с визгом лягали седоков. На дороге билась в постромках раненая пристяжная, около школы с размаху опрокинулась пулеметная тачанка, и пулемет в белом чехле беспомощно зарылся носом в землю. Над колокольней тучей повисли конское ржанье, крики, команда, беспорядочная стрельба…
С лязгом пронеслась назад батарея. Антошку увидали. С деревянной перекладиной сочно поцеловалась пуля. Площадь опустела. На крыльце школы матрос-махновец ловко орудовал пулеметом, жалобно звенели пули, скользя по старому, позеленевшему колоколу. Одна рикошетом ударила Антошку в руку. Отполз, привстал, влипая в кирпичную колонну, выстрелил: матрос всплеснул руками, закружился и упал грудью на подгнившие кособокие ступеньки крыльца.
За станицей, около кладбища, с передка соскочила разлапистая трехдюймовка, на облупившуюся церквенку зевнула стальной пастью. Гулом взбудоражилась притаившаяся станичонка.
Снаряд ударил под купол, засыпал Антошку пыльной грудью кирпичей и звоном негодующим брызнул в колокола.
Петька лежал ничком, не двигаясь, но остро воспринимая и пряный запах чабреца, и четкий топот копыт.
Изнутри надвинулась дикая, душу выворачивающая тошнота. Помотал головой и, приподнявшись, увидел около парусиновой рубашки Григория пенистую лошадиную морду, синий казацкий кафтан и раскосые калмыцкие глаза на коричневом от загара лице.
В полуверсте остальные кружились около лошади, носившей за собой истерзанное человеческое тело в истерзанной бурке.
Когда Григорий заплакал, по-детски всхлипывая, захлебываясь, ломающимся голосом что-то закричал, у Петьки дрогнуло под сердцем живое. Смотрел, не моргая, как калмык привстал на стременах и, свесившись набок, махнул белой полоской стали. Григорий неуклюже присел на корточки, руками схватился за голову, рассеченную надвое, потом с хрипом упал, в горле у него заклокотала и потоком вывалилась кровь.
В памяти остались подрагивающие ноги Григория и багровый шрам на облупившейся щеке калмыка. Сознание потушили острые шипы подков, вонзившиеся в грудь, шею захлестнул волосяной аркан, и все бешено завертелось в огненных искрах и жгучем тумане…
Очнулся Петька и застонал от страшной боли, пронизывающей глаза. Тронул рукой лицо, с ужасом почувствовал, как из-под века ползет на щеку густая студенистая масса. Один глаз вытек, другой опух, слезился. Сквозь маленькую щелку с трудом различал Петька над собой лошадиные морды и лица людей. Кто-то нагнулся близко, сказал:
– Вставай, хлопче, а то живому тебе не быть!.. В штаб группы на допрос ходим!.. Ну, встанешь? Мне все одинаково, могем тебя и без допроса к стенке прислонить!..
Приподнялся Петька. Кругом цветное море голов, гул, конское ржанье. Провожатый в серой смушковой папахе пошел впереди. Петька, качаясь, – следом.
Шея горела от волосяного аркана, на лице кровью запеклись ссадины, а все тело полыхало болью, словно били его долго и нещадно.
Дорогой к штабу огляделся Петька по сторонам: везде, куда глаз кинет – на площади, на улицах, в сплюснутых, кривеньких переулках, – люди, кони, тачанки.
Штаб группы в поповском доме. Из распахнутых окон прыгает на улицу старческий хрип гитары, звон посуды; видно, как на кухне суетится попадья, гостей дорогих принимает и потчует.
Петькин провожатый присел на крылечке покурить, буркнул:
– Постой коло крыльца, у штабе дела делают! – Петька прислонился к скрипучим перилам, во рту спеклось, пересох язык, сказал, трудно ворочая разбитым языком:
– Напиться бы…
– А вот тэбэ у штабе напоять!
На крыльцо вышел рябой матрос. Синий кафтан перепоясан красным кумачовым кушаком, махры до колен висят, на голове матросская бескозырка, выцветшая от времени надпись: «Черноморский флот». У матроса в руках нарядная, в лентах, трехрядка. Глянул на Петьку сверху вниз скучающими зеленоватыми глазками, замаслился улыбкой и лениво растянул гармонь:
Коммунист молодой,
Нащо женишься?
Прийдэ батько Махно,
Куда денешься?..
Голос у матроса пьяный, но звучный. Повторил, не поднимая закрытых глаз:
Прийдэ батько Махно,
Куда денешься?..
Провожатый последний раз затянулся папироской, сказал, не оборачивая головы:
– Эй, ты, косое падло, иди за мной!
Петька поднялся по крыльцу, вошел в дом. В прихожей над стеной распластано черное знамя. Изломанные морщинами белые буквы «Штаб Второй группы» – и немного повыше: «Хай живе вильна Украина!»
В поповской спальне дребезжит пишущая машинка. В раскрытые двери ползут голоса. Долго ждал Петька, мялся в полутемной прихожей. Ноющая глухая боль костенила волю и рассудок. Думалось Петьке: порубили махновцы ребят из ячейки, сотрудников, и ему из поповской, прокисшей ладаном спальни зазывно подмаргивает смерть. Но от этого страхом не холодела душа. Петькино дыханье ровно, без перебоев, глаза закрыты, лишь кровью залитая щека подрагивает.
Из спальни голоса, щелканье машинки, бабьи смешки и хрупкие перезвоны рюмок.
Мимо Петьки попадья на рысях в прихожую, следом за ней белоусый перетянутый махновец тренькает шпорами, на ходу крутит усы. В руках у попадьи графин, глазки цветут миндалем.
– Шестилетняя наливочка, приберегла для случая. Ах, если б вы знали, что за ужас жить с этими варварами!.. Постоянное преследование. Ячейка даже пианино приказала забрать. Подумайте только, у нас взять наше собственное пианино! А?
На ходу уперлась в Петьку блудливо шмыгающими глазами, брезгливо поморщилась и, узнав, шепнула махновцу:
– Вот председатель комсомольской ячейки… ярый коммунист… Вы бы его как-нибудь…
За шелестом юбок недослышал Петька конца фразы. Минуту спустя его позвали.
– В угловую комнату живее иди, трясця твоей матери…
Белоусый в серебристой каракулевой папахе за столом.
– Ты комсомолец?
– Да.
– Стрелял в наших?
– Стрелял…
Махновец задумчиво покусал кончик уса, спросил, глядя выше Петькиной головы:
– Расстреляем – не обидно будет?
Петька вытер ладонью выступившую на губах кровь, твердо сказал:
– Всех не перестреляете.
Махновец круто повернулся на стуле, крикнул:
– Долбышев, возьми хлопца и снаряди с ним на прогулку второй взвод!..
Петьку вывели. Провожатый на крыльце ремешком связал Петькины руки, затянул узел, спросил:
– Не больно?
– Отвяжись, – сказал Петька и пошел в ворота, нескладно махая связанными руками.
Провожатый притворил за собой калитку и снял с плеча винтовку.
– Погоди, вон взводный идет!
Петька остановился. Было нудно оттого, что нестерпимо чесался подбородок, а почесать нельзя – руки связаны.
Подошел низенький, колченогий взводный. От высоких английских краг завоняло дегтем. Спросил у провожатого:
– Ко мне ведешь?
– К тебе, велели поскорее!
Взводный поглядел на Петьку сонными глазами, сказал:
– Чудак народ… Валандаются с парнишкой, его мучают и сами мучаются.
Хмуря рыжие брови, еще раз глянул на Петьку, выругался матерно, крикнул:
– Иди, вахлак, к сараю!.. Ну!.. Иди, говорят тебе, и становься к стене мордой!..
На крыльцо вышел белоусый махновец из штаба, перевесившись через резные балясины, сказал:
– Взводный, чуешь?.. Не стреляй хлопца, нехай он ко мне пойдет!
Петька взошел на крыльцо, стал, прислонясь к двери. Белоусый подошел к нему вплотную, сказал, стараясь заглянуть в узенькую, окровяненную щелку глаза:
– Крепкий ты, хлопец… Я тебя мылую, запишу до батька у вийсько. Служить будешь?
– Буду, – сказал Петька, закрывая глаз.
– А не утэчэшь?
– Кормить будете, одевать будете – не сбегу…
Белоусый засмеялся, наморщил нос.
– И хотел бы утэкты, та не сможешь… Я за тобой глаз поставлю. – Оборачиваясь к провожатому, сказал: – Возьми, Долбышев, хлопца в свою сотню, выдай, что ему требуется из барахла. Он на твоей тачанке будет. Гляди в оба. Винтовку пока не давай!
Хлопнул Петьку по плечу и, покачиваясь, ушел в дом.
Из станицы выехали на другой день в полдень. Петька сидел рядом с вислоусым Долбышевым, качался на козлах, думал тягучую, нудную думу.
Взмешенная грязь на дороге после дождя вспухла кочками. Тачанку встряхивает, раскачивает из стороны в сторону. Шагают мимо телеграфные столбы, без конца змеится дорога.
В хуторах, поселках – шум, мужичьи взгляды исподлобья, бабий надрывный вой…
Вторая группа откололась от армии и пошла по направлению к Миллерову. Армия двигалась левей.
Перед вечером Долбышев достал из козел измятую буханку хлеба, разрезал арбуз. Прожевывая, кинул Петьке:
– Ешь, браток, ты теперь нашей веры.
Петька с жадностью съел ломоть спелого арбуза и краюху хлеба, пахнущую конским потом.
Долбышев откромсал тесаком еще ломоть, сунул Петьке.
– Только нет у меня на тебя надежи! Так соображаю я, что сбегишь ты от нас! Порубать бы тебя – куда дело спокойнее!
– Нет, дядька, напрасно ты так думаешь… Зачем я от вас буду убегать? Может, вы за справедливость воюете…
– Ну да, за справедливость. А ты думал – как?
Петька поправил на глазу повязку и сказал:
– А ежели за справедливость, то на что ж вы народ обижаете?
– А чем мы его забижаем?
– Как чем? Всем! Вот хутор проехали, ты у мужика последний ячмень коням забрал. А у него детишкам есть нечего.
Долбышев скрутил цигарку, закурил.
– На то батькин приказ был.
– А ежели бы он приказ дал всех мужиков вешать?
– Гм… Ишь ты куда заковырнул!
Долбышев развешал над головой полотнища махорочного дыма, промолчал.
А на ночевке Петьку позвал к себе сотенный, рябой матрос Кирюха-гармонист, сказал, помахивая маузером:
– Ты, в гроб твою мать, так и разэтак, если еще раз пикнешь насчет политики – прикажу поднять у тачанки дышло и повесить тебя, сучкинова сына, вверх ногами… Понял?
– Понял, – ответил Петька.
– Ну, метись от меня ветром да помни, косой выволочек, чуть что – другой глаз выдолблю и повешу!..
Понял Петька, что агитацию нужно вести осторожнее. Дня два старался загладить свой поступок: расспрашивал у Долбышева про батько, про то, в каких краях бывали, но тот хранил упорное молчание, глядел на Петьку подозрительным, исподлобья, взглядом, цедил сквозь сжатые зубы скупые слова. Однако Петькина услужливость и благоговение перед ним, перед Долбышевым (который родом сам не откуда-нибудь, а из Гуляй-Поля и жил с Нестером Махно прямо-таки в тесном суседстве), его растеплили, разговаривать стал он с Петькой охотнее – и через день выдал ему карабин и восемьдесят штук патронов.
В этот же день перед вечером сотня стала привалом неподалеку от слободы Кашары. Долбышев выпряг из тачанки коня; подавая Петьке цибарку, сказал:
– Скачи, хлопче, вон до энтих верб, там пруд, почерпни воды, кашу заварим!
Петька, стараясь сдержать прыгающее сердце, сел верхом и мелкой рысью поскакал к пруду.
«Доеду до пруда, а оттуда в гору, и айда», – мелькнула мысль.
Доехал до пруда, обогнул узкую, полуразвалившуюся плотину, незаметно бросил цибарку и, ударив коня каблуками, выскочил на пригорок. Словно предупреждая, над головой взыкнула пуля, около становища хлопнул выстрел; Петька помутневшим взглядом смерил расстояние, отделявшее его от становища: было немного более полверсты.
Подумал: «Если скакать на гору, непременно застигнет пуля». Нехотя повернул коня, поехал обратно.
Долбышев, подвесив на кончик дышла казанок с картофелем, глянул на Петьку, сказал:
– Будешь баловать – убью! Так и попомни!
Ранней зарей Петьку разбудил воющий гул голосов. Проснулся, сбросил с тачанки попону, которой укрывался на ночь. В редеющей синеве осеннего дня перекатами колыхался крик.
– Дядька, что за шум?
Долбышев, стоя на козлах во весь рост, махал лохматой папахой и, багровый от натуги, орал:
– Батькови здравствовать!.. Ур-ра-а!..
Петька привстал, увидел, как по дороге, запряженная четверкой вороных, катится тачанка. С лошадей белая пена комьями, кругом верховые, а сам Махно, раненный под Чернышевской, держит под мышкой костыль, морщит губы – то ли от раны, то ли от улыбки. С задка тачанки ковер до земли свесился, пыль растрепанными космами виснет на задних колесах.
Мелькнула тачанка мимо, а через минуту только пыль толпилась вдали на дороге да таял, умолкая, гул голосов.
Прошло три дня. Вторая группа продвигалась к железной дороге. По пути не было ни одного боя. Малочисленные красные части отходили к Дону. Петька ознакомился со всей сотней: из полутораста человек – шестьдесят с лишним были перебежчики-красноармейцы, остальные – с бору да с сосенки.
Как-то на ночевке собрались у костра, под гармошку выбивали дробного трепака. Сухо покрякивала под ногами земля, схваченная легоньким морозцем.
Долбышев ходил по кругу вприсядку, щелкал по пыльным голенищам ладонями и тяжело сопел, как запаленная лошадь.