bannerbannerbanner
Окаянный престол

Михаил Крупин
Окаянный престол

– Да, силен ты, атаман, пировать, – улыбнулся Басманов. – Все. Теперь, как тобой захвачен стольный город – загадка русской истории навек.

– Слушай, у Пушкина спроси – может он что помнит? – залюбопытствовал и атаман.

– Гаврилы нет на Москве, уехал землю глядеть, жалованную за подвиг государем. А воротится – можно попробовать, поспрошать… Только напомни.

Корела твердо кивнул.

– С праздников думаешь к какому делу применяться? – задал еще вопрос Басманов.

– Вот шкурку малость подсушу, почищу, – провел Андрей рукой по диковатой бороде, сладкими кляксами рейнского подернутой черкеске, явлюсь тогда к Дмитрию Ивановичу, поговорим за жизнь.

– Мое ведомство в острой нужде, – грустно признался Петр Федорович. – Нужда в храбрых проверенных умницах. Айда ко мне в податные, Андрей?

Корела сразу фыркнул, начал озираться:

– Кого позвать? – и не найдя более никого в горнице, стал увеличивать искусственно глаза. – Это Дона воину перебирать доносы? Мимо пистольных крюков давить кадыки подпрестольных дураков?..

– Но кто-то должен… – возразил было и сокрушенно смолк Басманов. «О Боже, – вдруг подумал он, – да неужели я один такой?..»

– Да и кого ловить, Петр Федорович? Народ горой за Дмитрия, боярство замерло, чего здесь сидишь?

– Кого казнить, все замерло! – тяжко сорвался с места воевода, прошелся кругом кадки и донца. – А ведаешь, что клетки во дворе, – метнул рукою в сторону окна, – полны под края смутой, там дворяне без прозваний, купцы без товаров, попы без приходов, стрельцы без полков… а на деле – все купленные бунтари-шептуны, подмастерья великой крамолы.

– Тю! – привстал, опершись на бадейку, Корела. – А кто ж мастера?.. Ну сыщи – кто же их подкупал, шептунов, – уж надо кошевых бунта!

– Так они по-добру ведь не скажут – неужели пытать безоружных страдальцев? – отразил напор казака щитом его же тонкой щепетильности Басманов и тут же, вмиг отбросив бестолковый щит, устало объявил: – Сыскано все уже. По слабым ниточкам, путаным звеньям прошел, немножко косточек мятежных покрошил под дыбу… И вот могу ответить утвердительно: выходят эти нитки с одного двора.

– Чей двор? – пытал заинтригованный Андрей.

– Ха! Послужил бы у меня в приказе – узнал, – ловко поддразнивал Басманов. – А так гадай, угадывай, волость удельная.

– Маленько подскажи, тайник с кистями, – попросил Корела.

– Да можно и побольше. Уж кому-кому, тебе полезно знать, какие лютые ехидны батюшку нашего подстерегают. Во все то время пока Дмитрий шел к Москве, а ты с ребятами по винным погребам да по кружалам отмечал победу, с того ехидного двора посыльные сновали на базарах и не советовали распалившимся мещанам Гришу Отрепьева (да, брат, Отрепьева Гришу!) царем сгоряча привечать. На том дворе ехидна собрала первых людей столицы – зодчего Коня, целителя вольного Касьяна, Сережу-богомаза… И уговаривала их метнуть в посады клич: одумайтесь да возбегите-ка на стены Белокаменной: отпор до самой Польши вору! И ежели бы первые московские таланты приободрились да вышли к почитателям с красивым словом, еще вопрос – царил бы нынче Дмитрий Иоаннович в Кремле и сладко ли в сыскном приказе атаман Корела похмелялся?

– Так что за ехидна, не понял, змея или как ежик? – морщил лоб атаман.

– Пока не поступишь, всего не скажу, – издевался Басманов. – Птица княжьего роду. С въездом Дмитрия в город тать пока залег и притих… Ждет поры для удачи прыжка, нового темного времени…

– Воин, ты что? Враг до сих пор свободен?! – Корела даже потянулся за клинком. – А ну-ка отвечай – какого роду князь? Пошто тобою не взят, не прижат в тот срок же?..

Басманов выждал долгое, спокойное мгновение и прямо ответил:

– Я боюсь.

Непросто было Петру Федоровичу вымолвить эти слова, глядя в беспамятные, совершенно новые после запоя серебристые очи Андреевы (ведь такие глаза лишены и понятия страха за жизнь, которое могло бы основаться только на хорошей памяти о прошлом страхе жизни).

– Как это у тебя бывает, воевода? – в удивлении Корела отпустил клинок обратно в ножны.

– Андрюша, ты не московит и вообще почти не русский, иных вещей тебе и объяснить нельзя, – вздохнул Басманов, морщась под тысячелетней тяжестью родных традиций.

– А ты начни с начала, – подсказал казак.

– Ну, Рюрик был сначала – первый князь Руси, затем – Владимир Мономах, Александр Невский… Потомков Невского, великого святого ратоборца, теперь осталось на Москве всего одно семейство, так что, не будь Дмитрия в живых, старший сего овеянного славой рода имел бы право царствовать… Его-то терем и распространяет волны смуты…

– А я что говорю, пора таких князей захоронить, они уже не знают, как прославиться!

– Без надежных подручных не долго на кол взыграть самому, только открой дело… А помощников еще поищешь. Если уж кочевник с Дону кривится, так легко ли природному русскому свое живое древнейшее прошлое рушить? Он никак еще не вник: во вчера осталось разновесие кремлей гордыни, завтра же – слепящее блаженство всей страны, чудесно преломленное в единой голове царя и устремившееся вдаль по воле самодержца!

Увлекшийся Басманов говорил уже обыденным неясным русским языком, забыв, что для степного атамана эта речь пока – великоумная чужбина.

– А где Кучум, овса он получил? – Корела вдруг поднялся и оправился.

– Пошел, Андрюша? Значит, зря я распинался. – Басманов огорченно привалился к белой стенке, смазал ребром ладони по подоконнику. – Игнашка, гостя проводи к коню!

– Так не шепнешь на дорожку, Петр Федорыч, какой там Рюрикович хитрит? – обернулся на пороге казак. – Мстиславский али Трубецкой?

– Это Гедеминовичи, – сухо поправил невежду Басманов.

– Слышь, а царю сказал? Дмитрий знает?

Но воевода огладил усы, положил за кушак руки и не вымолвил слова, не двинулся больше, пока атаман, оценив головой прочность низенькой притолоки, не покинул служебной избы.

Тогда Басманов с размаха швырнул на стол стальной кулак, следом за ним упал сам, сгреб щепотью на темени остриженные под полутатарина кудри, – мореный стол откликнулся весомым кратким эхом, напомнив все сразу распирающие старый дуб дела. Добрую половину сих дел, начатых при Годунове, давно надо было сжечь, но Басманов все медлил, не подымалась рука. Из верхнего слоя харатей, противней, книг Петр Федорович понял: нонешний царь и чернец Чудова монастыря Гришка Богданов Отрепьев – один человек. Сходство примет, составленных со слов родных, знакомых Гришки – галичан, монахов суздальских, московских, сличение литовских, русских мест и дат освобождало от всяких сомнений.

Нравственный традиционный ум Басманова изнемогал, тщась осознать свой путь, долг, в поколотой нескладной исторической мозаике, но неожиданное молодое сердце воеводы дышало радостью, когда так думал: все же не сынок безумного тирана и не породистый придворный лис, а свой, сноровистый собрат-самородок садится на великорусский престол!.. Хотелось посоветоваться с кем-то умудренным прочно, перевести дух, опершись на прозрачно-преданного, близкого. Но всюду скорые кроткие взоры бояр, дьяков, от меха шапок до сафьяна сапог покорившихся и все же не покоренных, либо кичливые по мелочи ляхи…

Со страшным скрежетом решетчатая рама окна вдруг пошла, чубарая конская голова всунулась в горницу – Басманов рванул бешено ящик с пистолями… да вовремя услышал хриповатый голос:

– Лады, Петр Федорович, мы с Кучумом прибыли к тебе на службу, – над конскими ушами показался всадник – атаман Андрей. – Мы так прикинули: у родовитого злодея в погребках поди не счесть сулеечек старинной выдержки, где-то еще такое приведется?.. Попробуем Дмитрия оборонить… – и казачок протянул воеводе надежную, слабо дрожащую руку, которую Басманов с чувством сжал.

Тогда донец пощекотал плеткой коня под наузным ремнем, и удивительный Кучум в свою очередь подал на пожатие продолговатое копыто – стаканчиком установил на подоконник.

Огромный конь был полон огня. Огонь светил в янтарных пузырьках глаз, дрожал, переливался под прозрачной шкурой в мускулах и сухожилиях, вырывался наружу алыми волнами гривы и хвоста. На хребет полыхающего жеребца попрыгали друг за другом Годуновы: отец, мать и братик царевны – все в хлопчатых нательных рубахах. Жеребец закинул странную, как у индейского удава, голову и безрассудно, страстно захохотал, – ударил белыми от полымя подковами в черную землю и полетел. Вот он – как пляшущий пожар терема вдалеке, вот уже – костерок, зовущий из неведомой степи, вот – зыбкая теплая свечка…

Вздрогнув, Ксюша открыла глаза: во мраке рядом действительно тлела свеча – прямо из сна, сквозь какое-то марево с привкусом валерианного ладана.

– Маменька… братец… – позвала Ксюша, после огнистых видений еще не овладев всей дневной памятью.

За шандалом со свечкой лизнул вышивку с жемчугом, мигнул на изумрудах ясный отблеск, качнулась бархатная тень, – над локтями в парче, над столом поднялась человеческая голова.

– Их нет, они уж умерли… – сказал, подходя мягким шагом к царевниной лавочке, он – монах-оборотень – самозванец.

Ксения мигом опомнилась, вскинулась, – удвигалась в ближний угол горенки, перебирая пятками по лавке. Оттуда, страшно глядя над коленками, обтянутыми сарафаном:

– Они не сами умерли, неправда. Ты задушил.

– Я был еще далече. Ваши же бояре расстарались, вот бы кого передушить. Только я дал обет – не умножать скорбь по Руси.

Открыв по голосу Отрепьева, что ей не следовало лжецаревича страшиться изначально, Ксения возненавидела оборотня-друга хуже строжайшего врага. Спрятала выбившуюся прядку за накосник.

– Скорбь, ты не подходи… А вправду ты – Отрепьев? Ты – тот монах, что на Крещенье с ковриком перед моим возком упал? – еще сомневалась в возможностях своей девичьей памяти Ксения.

Инок-расстрига, весь дух которого сладостно вздрогнул, узнав, что для царевны его незабвенна их первая быстрая встреча, уже не мог лицемерить, проникновенно разыгрывать «истинного»… Озирнулся мельком в полутемной, орошенной мяуном и всеми оставленной горнице и тихо, трепетно признал:

 

– Да, это я… Я шел к тебе с тех самых пор, я взял, освободив от Годуновых, весь наш дикий край… Избавил от родительского ига твою заповедную юность…

Ксюше на миг показалось, что она смотрит какой-то давнишний позабытый сон, как старина странный, как детство неисповедимый, но понятный.

– А ты спросил… О дикой родине не говорю, меня спросил, любо ли мне с тобой спасаться?

– Вот глупенькая, – удивился ласково Отрепьев, – ты ж за семью печатями сидела. Теперь только пришел и спрашиваю: ты не рада? что-нибудь не правильно?

Ксюша покачнула головой по темной шелковой стене. Издалека, в мечте, герои высоки и благородны, злодеи злобны и мудры – как полагается, но вот приблизился, заговорил такой злодей-герой – сразу стал ближе, меньше и придурковатее.

– Ксюш, мне же самому неловко, что не уследил и всех твоих смели. Совестная оплошка… Но в остальном… – Отрепьев бережно присел на лавку.

– Неуж ради меня затеял все… обман, войну? – царевна, отведя ресницы, посмотрела мимо рыцаря, куда-то в темень.

Вопрос был тяжел, сложен для Отрепьева. Будь перед ним на месте девушки софист из Гощи, он развернул бы ответ теософемой многохитрого взаимодеянья своих потреб и страстных побуждений, но перед Ксенией он только быстро повторил подсказку вовремя шепнувшего чертенка – твердо кивнул:

– Ради тебя одной, знаешь, желанная…

– Я знаю, ты теперь учен кривить, – одним щелчком отправила черта на место Ксюша. – А и пусть так… пусть псы в собольих шубах не по твоему слову брата и мать извели, ты только шел… Сам мало повытоптал попутно? Спасал свое, а сколь насеял бед по деревням – подле нелепых битв? Легче тебе, что они – не мои? – не цари…

Отрепьев в желтоватом полусвете хотел понять глаза Ксении, но та говорила, совсем отворотив лицо, слабым высоким голосом (билась лиловая милая жилка на шее).

– Не счел, легшими душами в полях, наклад от… нас-то с тобой? Как я приму – позором с горем пополам заплаченную… радость эту, ты подумал?

– Даже не думал, – изумленно ответил Отрепьев. – Я прикидывал так: перейду с гайдуками границу – Русь сдается без боя, разве жилось кому-то при твоем отце? Малость не рассчитал, а потом на попятный идти поздно было – меня свои уже не отпускали: ты куда, говорят, сукин сын? вместе кашу заварили, вместе и расхлебывать! – улыбнулся царевич, вспоминая тревоги минувшего.

Ксюша руками покрыла лицо: как немудрящ, неразличимо мелок, сыт и прост явился человек, кого она так долго почитала дальним светлым другом и в ком повстречала вчера чистого подлунного врага.

– Царевна, всяко грешен, – тихонько, чутко придвигался враг. – Ну, не точи ты меня, не сердись – знаю: меня уж и Бог простил, в такой кутерьме уберег Ксюшу.

Одной рукой Отрепьев свою Ксюшу обнял за плечо, с тем, чтобы перстами постепенно захватить нежную часть груди, вторую руку поместил на талии, переступая пальцами все ниже. Тут царевна и увидела: руки расстриги намного умней его слов. От этих рук, из беспечального упорствующего звука, а не смысла речей голоса Отрепьева в ее усталое издрогшееся тело излилось такое милое тепло, что Ксении пришлось призвать на выручку свою заступницу, святую благоверную княгиню Ксению Тверскую, чтобы не отложить сейчас же спор со своей лихой судьбой, склонившись в забытьи на плечи удалому лапе-самозванцу.

– Ты можешь взять меня, да тебе владеть недолго, – шепнула быстро Ксюша, встала стремительно, избавившись от затрепетавших оробело рук. Ушла к охваченному гарпиями черному окошку. – Верь, не стану жить возле поруганного счастья ложа…

– Как… Ты в уме ли, царевна? – привстал Отрепьев, покачнувшись – будто дальний окский берег вновь пошел из-под ног. – Али в Писании не чла: смертельный грех и помышлять о произволе над жалованной Всевышним тебе со своего плеча плотью! Грех перед Богом, перед одеванной собственной душой!

– Меня простят… – царевна потянула за нательную цепочку, поцеловала лядунку и крестик. – На што душе тело сие, раз оно, без спроса ее, будет, што враг, приятно тешиться страстью врага души?.. всея Руси блазнителя, врага… – прибавила она, чуть помолчав.

Все обещание ее было дано внятно и тихо – Отрепьев, поверив, с умеренным стоном на время убрал руки: одну за спину, вторую за алмазную застежку на груди.

– Какой-то я народный лиходей, а всей страной поддержан, признан лучшим государем!

– Ты ворожил на имени усопшего давно – взбесил и послал в пропасть все стадо, просто наказал за любознательность и расторопность люд наш… Какова же кара подготовлена для самого Творцом?

Ксюша перекрестилась в полутьме на внешние лампадки ликов площади Соборов, словно спросила: отчего она все говорит и говорит с проклятым – корит, оспаривает, вопрошает, когда ей сидеть бы с накрепко сжатыми зубами или ногтями истерзать вражье лицо. То ли царевна намолчалась в своей келье с девкой Сабуровой да боярином Шерефединовым, а то ли что другое, сложное или простое что…

– Вспомни евангельскую притчу, – взворошив кудри, возражал на слово о своем подлоге и Отце Небесном самозванец. – У отца было два сына, он вызвал младшего и попросил его пойти и покормить свиней. Сын обругал старика, отказался, но выйдя из дома, отправился в хлев и прибрал там, и задал животным еды. А отец между тем звал и старшего и повторил со слезами ему просьбу. Именно старший согласился, уверил отца, что мгновенно задаст свиньям – строго исполнит его волю. А покинув дом, быстро прошел мимо хлева, занялся сразу делами корысти своей. Так спрашивается, кто из сыновей исполнил волю отца?.. И не так ли и мы с прежним царем перед Богом-отцом, словно лица сей притчи, будем не по словам судимы? Не так ли и Борис, мир праху батюшки твово, хоть и взошел по уложению Собора на престол, хоть клялся, что разделит с нищими последнюю рубашку, – что сделал? Разве накормил, одел? оголодил только и застудил страну! Не так ли я, начав с обмана… Но такой обман – ничто, пойми – это слова, два слова, строки нет, имя-отчество, ничего более… Но с этого дела начнутся, истинные, важные… Разве я только задам корма? Я обновлю, вычищу… – ужо из Москвы воскрешу Россию!

– Так вот какой ты! – повернувшись, Ксения прижалась к холодящим гарпиям спиной, в ее груди, теснясь, боролись улыбка негодования и смех превосходства. – Отец с малых лет в Думе царевой сидел, при Феодоре правил лет десять страной – все же волостям не угодил, не удался на царстве! А этот телепень пришел и все подымет! Держитесь, русские хребты!

– Нет-нет, я – милостью, никаких батогов, казней… – Столкнувшись взглядом с жестко смеркшимися вдруг глазами Ксении, тише добавил: – Марья Григорьевна и Федя не должны были погибнуть, ты же знаешь…

Ксюша ступила несколько шажков по горнице, села, пустив устало руки, перед утаявшей свечкой за стол.

– Ох, царь – желает одного, рабы вершат иное… Туда же – «милостью»…

– И все же лучший самодержец тот – чьи подданные все решают сами, – мечтательно настаивал Отрепьев. – Другое дело, на Руси пока у самих получается страшновато… Здесь людей воспитать, что ли, надо сначала или откуда-нибудь пригласить… Славно владетелю Польши всякий боярин, сиречь шляхтич, у него в собственном замке или на привилегированном хуторе, во всем-то он поступит сам по чести и по обычаю Христа… Но дайте срок – не токмо русское панство разумным, вольным сделаю, я дальше немцев и Литвы пойду – освещу, взовью над темной пашней упования крестьян!

– Ба – здесь всечестной избавитель, – вдруг заметила Ксюша. – А я-то все сижу и жду: когда-то кто меня освободит?

– О, лада моя, ты свободна с той минуты, как я переступил стены Москвы! – выкликнул жарко самозванец.

– Как хорошо, как жалко раньше я не знала, – Ксения тут же поднялась, отвесила, с махом руки и кос, поясной скорый поклон. – Когда так благодарствуйте, прощайте, свет обманный государь, – метнулась, почти побежала к дверям. Но обманный свет опередил, выбросил наискось руку под притолокой.

– Ксения… ты не поняла… – порвал дыхание и не вздохнул снова.

– Так я свободна?

– Ты куда?

– Сие как раз неважно, я свободна?

– Да, но… там темень, казаки… ты как-то не подумав… ты не подумала еще, а надо подумать… – Отрепьев, раздышавшись, бережно, но цепко тянул Ксюшу обратно, в ее келью. – Может, тебе прислать чего-нибудь… там шапки, знаешь, у полковников литовских страусиные, трубки у польских ротмистров – потянешь, в круг разум идет… Ляхи смешные, знаешь, «пша, пша»… Янек Бучинский – вот мастак легенды сказывать, пришлю?

Ксения поместила перед свечой низаную позолотой круглую подушечку присев за стол, щекой прильнула к блесткам тонкой канители – так, чтобы смотреть в начинавшийся где-то за гарпиями, над тихими, чем-то счастливыми еще лесами белый свет.

Ехидна и другие

В ранние утренники смутных времен вся Москва просыпалась с первым выкриком кочета, сразу, – одним тихим толчком. Но тесовые улицы, торжища и заведения долго стояли под солнцем немы и пусты: горожане сквозь выточки ставень, из-за дворовых оград, терпеливо высматривали на стезях Отечества знаки новой неясной напасти. Отворяли ворота, ступали по делам наружу, только в полном убеждении, что нищие не рушат рыночные лавки, борясь против очередного царя, и что новый царь не обложил каждое место на торге неслыханным прежде, под стать своим великим замыслам, налогом, и не вошло с рассветом в город еще какое-нибудь свежескликнутое воинство – безденежное, но голодное и смелое. Тогда только, учувствовав в воздухах слобод некую особую опрятность мира, гончар зарывал в солому на телеге витые кубышки; кузнец собирал закаленные сошники, подковы и огнива, а пирожник на грудь ставил дымный лоток перепчей с горохом и грибом. Чуть погодя, вслед за умельцами-дельцами на базар являлся с невеселым кошелем и покупатель. С ним город, окончательно прокашливаясь и прокрикиваясь, оживал.

Но до того – долгое светлое время – Москва, еще не шевелясь, смотрела и молчала. Одни округлые заутренние голоса соборов покрывали, деля кособокие посады своей строгой формой, зыблемой мирно и ровно, – да в перерывах звонов пробудившиеся петушки рассылали друг другу ленивые, как оправдания, вызовы. Редко теперь прихожанин ходил к ранней службе, – под чудным гудом сам что-нибудь читал дома, боясь и маленькой иконы, зеленовато светящейся в «красном углу». И петуха драться с красивым соседом прихожанин тоже больше не пускал; ни гуси, ни куры в смутное лихо так свободно не ходили.

Порою одинокий всадник по казенному вопросу проносился до отчаяния узким переулком по дощицам: мостовой, грозно косясь на заборные углы и повороты. Степеннее шли над рассветной тишиной лишь большие кавалькады, но такие не часто случались, – разве вот в Китай-городе каждое утро вырастал один тихоходный и мощный отряд.

Рождением своим сей регулярный отряд был обязан указу царевича. Войдя в Москву, выждав несколько дней, помыслив собственным и приближенными умами, Дмитрий пока направил быт палат в проторенное русло. Отвечая слезной просьбе всея Думы бояр допускать их как в прежние милые лета наутро к царевой деснице, Дмитрий мило смягчился – вновь присудил знати блюсти свой обряд.

Упрежденные указом с вечера, вельможи, большей частью проживавшие в Китае, съехались во втором по восходу часу в начале Мокринского переулка. Прежде было не так – каждый к Кремлю подъезжал со своей улицы, – не отпускал последнюю дремоту, развалясь в прекрасной колымаге или меховых санях, даже и в слепом томлении надменничая всей душою, похваляясь пред всем светом богатым своим храпом над раззолоченным задком возка. Ноне не то – самый пожилой и грузный вышел попросту – конно, взял с собой лучших, крепеньких, слуг.

Ждали знатнейших, елозили, робея, в мелких польских седлах. Хотя все предпочитали татарские, но для такого дня у каждого почти нашлось и польское седло. Наконец прибыл старший князь Шуйский, – и все боярство, зачмокав на коников, взбрыкнуло коваными пятками – благородная сотня пошла с нежным трезвоном – серебряные косточки волновались в яблоках полых гремячих цепей от удил до хвоста. По сторонам тропы рос и рысил навстречу темный частокол, за ним – целые городки княжьих, боярьих усадеб, ометаемые вольными садами. Иные яблони беспечно выпускали за ограду свои ветви и в вышине здоровались с такими же, навстречу протянутыми через улицу трепетными лапами соседок. Бояре-путники невольно пригибались под такими арками: осенью, при немочном царе, те же деревья плелись согбенно, устало плодонося, или зимой, при дрожащем царстве – то попрыгивали скорченно, то стлались не живы, а в мае вот, при государе молодом – летели ветви, нависая, широко, опасно, листики шептались легко и настороженно.

Те, впрочем, бояре, что передались Дмитрию еще под Кромами, смотрели вперед увереннее, те же, что трепанули от Кром до Москвы и сдались только в Москве, – ехали более бессмысленно. Эти последние теперь двигались всех впереди, стремясь первыми быть пред государевы очи, а те первые были не против – так им сзади легче присторожить от лихого подвоха сиих ненадежных, последних. Спереди всех ехал древний, сдавшийся только при самом конце, князь Василий Шуйский, – сегодня праздновался день его ангела, и князь Василий по обычаю вез государю маковый горячий каравай.

 

Минуя нежилой терем Басмановых с открытым резным гульбищем над повалушей, конники вздрогнули. С времени въезда царя этот двор пустовал – воевода Петр Федорович обретался в Кремле, перевел туда и челядь, и родных, но сейчас и в разинутых воротах ограды, и сбоку в Зажорном тупике мялись вооруженные ляхи верхами, спросонья – недовольными под козырьками – глазками встретившие едущих бояр. Только знать с кроткой мелодией поводных цепок проследовала, гусарская колонна, выдвигаясь на Темлячную одним плечом, пошла следом.

– То – ничто. То нам – так, стража, – тихо приободряли друг дружку князья. – Слуги царевича-батюшки сами страшатся пока каверз от нас.

Уже виднелась впереди Лобная кочка на площади перед стеной, когда приметили за собою еще двух чутких караульщиков: Петр Басманов, в коротком кафтане внакидку – охабень в рисунке перьями, теребя орошенную бирюзой рукоять шашки, молча сидел на моргающем меринке; рядом – чернявый казачок – на небольшом рысаке.

Нашептывая в бороды молитвы, подъехали бояре к башенным вратам Кремля. Там встретили их ротмистр Борша и меньшой Голицын с украинскими стрельцами, сказали оставить у входа в цареву обитель оружную челядь и здесь же сложить все до кинжала с себя.

– Неуж нам не ведомо? – улыбались бояре, передавая рабам свои игрушки в ножнах, так обложенных каменьями, что каждая вещь казалась одним сколком с былинной чудесной горы. – Только у вас в Польше и рабы, и рыцари при всех мечах заходят к королю. У нас это, вонми ты, в обычай не принято. Да, брат, у нас не так.

– Однако ж наши государи живут дольше, – небрежно отвечал Борша, взором разыскивая – не оставят ли вельможи при себе чего-нибудь.

Возле зданий Кормового, Сытного приказов пеших бояр и украинцев обогнало несколько жолнеров с легкими мушкетами.

– Пся крев, панове! – заорал вдруг на них Борша на польском, – так-то вы храните принца! – И зашипел, опомнясь, косясь на бояр. – Я ж вас с вечера уставил под правым ганком!

Жолнеры, забранясь на том же языке, прибавили шагу и вскоре во главе процессии достигли старого двора Ивана Грозного, облюбованного Дмитрием, побрезговавшим или посовестившимся Борисовых палат. Борше, первому забежавшему под шатер древней приемной царя для утренних бояр, блеснуло тусклое бельмо замка в скобах.

– Хоть, уходя, дворец замкнули, черти, – похвалил нехотя ротмистр часовых солдат. – Живей, Шафранец, – отпирай!

– Уволь, пане, а я-то при чем? – ответил старший караульный, – это Димитрий навесил замок.

– Як Димитрий? Кеды? – Борша дал кулаком по витому столбику. Где же царевич теперь?

– Цебе б запытац, мы-то спали.

– Застшелю поросят! Пойти спать с поста! – взревел шепотом Борша, чтоб не посвятить русских бояр во внутренние неурядицы царева войска польского.

– Да нас Дмитрий сам подремать отпустил! – вскричал Шафранец так, как может крикнуть только правый, которого нельзя казнить. – Он с вечера еще заместо нас замок поставил и куда-то вышел!

Борша, Голицын и московские князья испуганно переглянулись. Ротмистр, махнув через перила, побежал вкруг терема – с лицевой стороны узнавать, чья это блажь, что еще за рокировки с царем? Воротился скоро – какой-то спокойный и кислый, пояснил, отворачиваясь от тревожно пристывших бояр: уехал в Занеглименье на раннюю прогулку, – сейчас, кажется, будет.

И тут опытный Шуйский улыбнулся и открыл именинный пирог. Оборотившись по его дальнорукому прищуру, все увидели Дмитрия. Царевич поспешал, перепинаясь, розовый вокруг неотдохнувших клейких глаз. Но шагал он не от Боровицких ворот, отколе все уже с прогулки его ждали, напротив – вдоль стен патриаршего дома пробирался со стороны ныне пустующих, грабленых летних хороминок, тех самых, в которых несла теперь Аксения Борисовна свой темный крест. Князья потупились, прикрылись брячинами век, взялись обследовать тиснение сафьяновых носков своих сапог и устроенье мостовой под сапогами. Лишь самые рисковые вскользь переглянулись, вздохнули коротенько и печально…

За государем вился вечный его польский хвостик – Ян Бучинский, над царским плечиком нашептывал худое, непочетно пялясь на бояр. Дмитрий вынул на ходу, стал разбирать на обруче ключи.

Московские князья, приняв гордые столбунцы-шапки, нежно подломились где-то в общем поясе – стали на мостовой лагерем покатых шатров. Князь Шуйский тоже с натугой пригнулся к камням с пирогом.

Государь долго тискал, царапал ключами замок.

– Димитр, дай-ка я – встрень ты московское панство… – подсказывал, перекрывая сзади свет, Бучинский.

– Да подожди, Ян… Ты не знаешь тут который… сам сейчас… – все ковырялся Дмитрий возле кованых дверей.

Бояре, выпрямившись, все удачливее перемигивались – мол, и страх, и смех – вот-тыц, единодержец… А? Нет, ничего, – спохватясь, внезапно воздыхали – тужим вот: как батюшке-то не хватает своей русской придворной руки. То ли дело было – стольников-то, стряпчих… И немногие только заметили: невдалеке, на углу Аптечного, обсаженного елочкой и ясенем, приказа остановились два знакомых чутких всадника – Басманов и казачий атаман – даже в виду царских хором не сошли с седел, при входе в Кремль не отстегнули сабелек.

– Сейчас, панове… то есть эти… Сейчас, детушки мои, – кричал смурной неспавший Дмитрий, упорствуя на крыльце. – Не все успел в потребный вид привесть в наследном государстве… Ржавчины у вас внегда изрядно…

Наездники, стоявшие под ясенями, вдруг подали вперед коней – буланый меринок Басманова повлекся ухабистым тропотом, но казак, откинув поводом назад голову своего чубарого, ткнув внизу пятками, четко уравновесил коня – поднял в легкий показной галоп; и копыта его рысака били звонче, и подскакав к князьям, встал как выкованный, – поспев раньше булана Басманова, чуть не взлетевшего по бархату дворцового крыльца. Басманов, спрыгнув с коня, встал на колени:

– Государь! Хоть и не вели слово молвить, только вели – казнить!

– Здоров, Петр Федорович! – оглянулся царевич. – Нет, все одно велю назвать сперва-то, ну, ну, не сиди на земле, кого порешить-то решил?..

– Молвить горько! – встал Басманов, тряхнул пыль с кафтанных репьев. – Самому страх-совестно, батюшка, как скоро оправдал я свою службу. Ведь сыскал главного татя и злыдя твово!

Вокруг будто похолодало и притихло.

– Ладно… Что ты, прямо, воевода, с солнцем всполошился… При всей братии… мы потом поговорим… – тихо ступил царевич несколько шагов с крыльца.

– Государь, опосля – поздно будет! – нарочито воскликнул Басманов. – Или вели меня казнить, или уж слово молвлю: сокрытую вражину отворю!

Бучинский выступил вперед, мигнув украинцам и жолнерам с мушкетами:

– Так, воевода. Назови – кого наметил! Кто крамоле голова?!

Петр Федорович вдруг остановился с приотверстым сухим ртом, что-то, оказывается, еще мешало: самой природой ставленый упругий заслон в горле не пускал на свет доносные конечные слова.

Тогда казачий атаман, тоже сошедший с коня, подошел прямо к Василию Шуйскому и руками поочередно с боков вдарил ему по ушам. Шуйский, торопя ноги, слетал направо-лево, – запнувшись, выронил калач и захмелел. Сдобный хлеб казак подкинул носком сапожка-ичиги к своему коню. Чубарый понюхал и осторожно вкусил. Атаман мягко подошел к нему.

Пожевав хлеб, Кучум вдруг заплел ноги и, подогнув передние колена, тихо лег – прижал тоскующую шею к мостовой.

Бояре остолбенели белокаменно.

– Зрите ли какими плюшками царь потчуется? – странно хохотнул Басманов. – Кони дохнут!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru