Проснулся я со смутным ощущением беспокойства. Открыл глаза, увидел залитую солнцем спальню и сразу же, вместо того чтобы радоваться солнечному утру и свежей голове, почувствовал какую-то тяжесть, как говорит один мой добрый друг, на душе стало несвежо.
Такое у меня нередко бывало и прежде, когда грядущим днем предстояло что-то тягостное: похороны, неприятное объяснение на службе, разрыв затянувшейся связи, визит к зубному. Однако у меня, непутевого, утренняя тревожность чаще всего связана с денежными трудностями: продираешь глаза поутру в самом лучезарном настроении, и вдруг набегают тучки, и не знаешь еще, откуда они пришли, и вдруг вспоминаешь, что сегодня позарез нужны деньги – то ли старый долг отдать, то ли заплатить за телефон, не то отключат, то ли пообедать не на что, – у кого же перезанять?
Впрочем, последние годы я научился жить в мире с самим собой и, отнюдь не разбогатев, все-таки перестал влезать в долги, как-то выкручивался. И просыпался, радуясь предстоящему дню как младенец. Душевная несвежесть застала меня врасплох.
Итак, вчера хорошо посидели в ресторане на Брайтоне, но я, слава Богу, не перепил и ничего такого не выкинул. Что же тревожит меня, чистого и безвинного? Ба! Да конечно же Натановы деньги, целая штука в зеленых, сумма для меня просто фантастическая. Это что, подарок? Но я в таких вопросах предельно щепетилен – дорогой подарок приму только от самого близкого человека, и то, если знаю, что смогу с лихвой отдарить. Здесь не тот случай: бесплатный сыр бывает только в мышеловках, а в мышеловку, которую приготовил для меня Натан, попадать никак не следует. В общем, деньги надо немедленно вернуть.
Прокрутив все это в голове, я немного успокоился и пошел будить Шурку.
Он не спал, а курил в постели, стряхивая пепел на пол. И озабочен был не меньше моего.
– Натан – мужик жесткий, в делах просто беспощадный. Не скажу, что за копейку удавится, нет, если почует запашок выгодного дельца, запросто рискнет сотней тысяч, – вслух размышлял Шурка. – Но я не слышал, чтобы он просто так дал кому-нибудь один сраный бакс. Повторяю – просто так. Вчера он отстегнул мне аж двести, но это аванс под скелеты. Зачем они ему? Не знаю – его дела, но раз дал задаток, значит, очень нужны. Однако расписку взял, хотя знает, что я никуда не денусь. Гришка должен прислать товар через неделю, с поправкой на его российское распиздяйство я обещал Натану через две недели. На это время он должен был меня забыть. Так? Однако сразу же, ни с того ни с сего, он полюбил нас обоих как родных и пригласил в кабак. Вывод? Думай, Моня, думай… – Шурка насмешливо посмотрел на меня, предлагая отгадать загадку.
(Меня, между прочим, зовут вовсе не Моней, а «думай, Моня, думай» – из бородатого анекдота про мальчика и учителя в еврейской школе.)
Моня ничего не придумал, и я промолчал.
– Мыслитель, аналитик… Тебе бы советником президента работать, не нашего, американского, конечно, а вашего, – продолжал издеваться надо мной Шурка. – А думать-то, собственно, и нечего. Ты ему зачем-то понадобился, он что-то унюхал. А вот что? Ладно, рано или поздно это выяснится, а пока он нам с тобой отец родной, и этим грех не пользоваться. Но вот что с этой штукой делать?
– Немедленно вернуть, – твердо сказал я. – Вставай, поехали в цех.
– Не знаю, не знаю… – пробормотал Шурка, задумчиво расчесывая пятерней шерсть на груди. – Может, лучше сначала попробовать по телефону?..
Трубку поднял сам Натан и, узнав меня, изобразил неподдельную радость:
– Привет, привет, дорогой! Как головка? Трещит небось? Ай, молодежь, молодежь… А мы с Дорочкой с восьми уже в лавке, и ничего. Потому что старая закалка, ха-ха-ха… А ты поправься рюмочкой и погуляй на свежем воздухе. Отдыхай и ни о чем не думай, зай гизунд…
Я сказал Натану, что, спасибо за заботу, головка у меня в полном порядке, но я недоумеваю по поводу денег, тут какое-то недоразумение, так что когда их можно ему завезти? В голосе Натана неподдельная радость сменилась столь же искренним изумлением:
– Ой-вэй, какие деньги, о чем ты, мой мальчик, говоришь? Да у тебя девичья память! Ты же обещал Натану съездить в Энск! Обещал? Обещал. Ты берешь свое обещание обратно? Нет. Слава Богу, а то я бы и не знал, что тогда делать. Ну так это тебе на расходы. Ну? – Натан не давал мне вставить слово. – Тебе в Энск-Шменск нужно? Это мне нужно! Почему ты должен платить? Ты что, миллионер? Рокфеллер? Трамп? Я вижу, какой ты, азохен вэй, миллионер. Но ты держись Натана, и мы твои дела поправим, чтоб я был так жив.
Своей тирадой Натан выбил почву у меня из-под ног, лишил уверенности и решимости. Я смущенно пробормотал, что готов, если Натан настаивает, принять небольшую сумму на покрытие будущих дорожных расходов, но, право же, не столько.
– А я знаю, сколько тебе понадобится? – возразил Натан. – И ты не знаешь. Пусть будут. Останутся – вернешь. Ты же не пропьешь! Ты же не босяк, не какой-нибудь шикер, Натан видит, с кем имеет дело…
Шурка, который слушал наш разговор по параллельной трубке, корчил гримасы и по-лошадиному тряс головой, давая мне понять, что Натан прав, инцидент исперчен и довольно мне ломаться. Я тоже начал склоняться к компромиссу и сказал Натану, что после поездки дам ему полный отчет о расходах и верну что останется. Ну вот и замечательно, ответил Натан, ты же умный парень и все понял, еще увидимся и поговорим о поездке, а сейчас, прости, родной, надо бежать в цех, не то эти шиксы такого понашьют, Дорочка, она рядом, велит кланяться…
Фамилия костяного эксперта была вовсе не Костогрыз и не Костоправ.
Мы с Шуркой вышли из лифта на одиннадцатом этаже респектабельнейшего билдинга, прошли по ковровой дорожке и остановились перед дверью с начищенной, как самовар в московской комиссионке, медной табличкой: доктор Джеймс Р. Костоломофф. Каких таких наук этот доктор, я так и не выяснил, но было полное ощущение, что мы с Шуркой попали не к скелетознатцу, а к дорогому врачу, да что там к врачу, к медицинскому светилу.
Несколько минут мы смущенно топтались в просторной приемной с венецианскими окнами, один вид из которых на Пятую авеню стоил, должно быть, несколько тысяч в месяц. Наконец где-то рядом застучали каблучки, и перед нами предстало столь прекрасное, что я едва не выронил коробку со скелетом. Оно было длинноногое, точеное, снежной белизны зубки сверкали на шоколадном личике, огромные карие глазища с фарфоровыми белками, ресницы, как у Барби. Облаченное во все белое, оно казалось таким чистым и безгрешным, что я просто не мог даже мысленно назвать это совершенное существо женщиной или девушкой. Оно приветливо прощебетало, что доктор нас ждет, Шурка направился к обитым черной кожей дверям докторского кабинета, а я замешкался посреди приемной, потому что не мог оторваться от прекрасного видения: глаза только начинали адаптироваться к этой яркой вспышке, выхватывая очертания груди и бедер под крахмальным медицинским халатиком.
Кажется, я не успел еще окончательно осознать, что передо мной не оно, а она, когда яростное Шуркино шипенье: «Ты что, заснул!» – заставило меня встряхнуться, поудобнее перехватить коробку со скелетом и проследовать в кабинет доктора Джеймса Р. Костоломоффа.
Фамилия доктора оказалась значащей лишь наполовину. Если первая ее часть полностью отвечала профессии владельца, то вторая категорически противоречила его внешнему облику: доктор Костоломофф был маленьким сморщенным старичком с седеньким пухом на голом, покрытом старческими коричневыми пятнами черепе. Впрочем, старичком живым и энергичным.
Когда мы вошли, хозяин ловко выбрался из-за огромного письменного стола, позади которого в застекленных шкафах темного дерева стояли в неестественно развязных позах витринных манекенов пять или шесть скелетов. Он встретил нас посреди кабинета, усадил в глубокие кожаные кресла, протянул ящичек с сигарами (мы с Шуркой, поблагодарив, отказались и засмолили свои сигареты), просеменил к бару и выудил из него бутылку виски и стаканы. От выпивки мы отказываться не стали и, прихлебывая желтенькое, выслушали историю костоломоффского рода, уходящую в глубины истории российской. Впрочем, обе истории он излагал на английском: прадед эмигрировал в Америку еще в прошлом веке, понятное дело, правнук по-русски не понимал ни бельмеса. Однако этимологию своей фамилии он знал и не без самодовольства тщательно выговорил:
– Ломат коуст… Звучит весьма символично, не так ли, господа?
Господа вежливо согласились, а Шурка, очевидно, решив, что сейчас самое время покончить с формальностями, взял быка за рога.
– Кстати, о костях. Может быть, мы посмотрим наш экземпляр?
– Конечно, конечно. С огромным удовольствием. Мне и самому не терпится посмотреть первый в моей жизни экземпляр из России. Прошу вас, господа, прошу. Я так много слышал о ваших… э-э-э…
Он так и не договорил, о чем так много слышал – о русских ли скелетах или о русских умельцах, которые эти скелеты изготовляют, но всем свои видом изобразил и доброжелательность, и готовность помочь, и полнейшую уверенность, что все обойдется наилучшим образом. Так говаривали у нас старики доктора, которые нынче повывелись: «Ну-с, батенька, что там вас беспокоит? Разоблачайтесь-ка, а мы вас сейчас послушаем, да-с, послушаем…»
Шурка суетливо развязал коробку, бережно извлек содержимое и вопросительно посмотрел на Костоломоффа.
– Вот сюда, пожалуйста, поближе к свету. Вот так. – («Вот сюда, голубчик, укладывайтесь-ка на кушеточку. Вот так».)
Странное дело. Я видел наш скелет всего лишь третий раз – на шереметьевской таможне, дома у Шурки в день своего приезда и вот сейчас, – но он уже не был для меня ни символом смерти, ни останками еще недавно жившего человека, даже ни учебным пособием. Как бы вам это объяснить? Не то чтобы он теперь казался мне живым существом, нет, до такого бреда я пока не докатился, но все-таки он не был для меня и неодушевленным предметом. Увы, кажется, я так и не сумею передать свои ощущения, свое отношение к этой конструкции из человеческих костей. Тогда скажу проще: с каждой новой встречей мне все больше хотелось назвать его по имени, которое, не помню точно когда, уже всплыло у меня в голове. И сейчас, в дорогом манхэттенском офисе я почему-то твердо знал, что его зовут Геной.
Шурка пристроил его у стены неподалеку от письменного стола хозяина и хозяйских же скелетов в шкафу. Мне почудилось, что они, скелеты-аборигены, смотрят на нашего Гену свысока, хотя тот на голову их выше ростом, а он, Гена, в незнакомом месте и среди незнакомых скелетов слегка тушуется, чувствует себя смущенно и неуверенно. Я тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения, и оно исчезло, испарилось: вполне реалистичная мизансцена, правда, в несколько вычурных декорациях. Впрочем, ощущение театра абсурда, в котором я играю отнюдь не последнюю роль, осталось.
Доктор Костоломофф доброжелательно оглядел Гену издали и засеменил к нему, на ходу роясь в карманах. Вот сейчас он извлечет старомодный фонендоскоп, вставит наконечники в заросшие седым пухом старческие уши и прижмет к костлявой груди пациента холодную металлическую блямбу. Однако старичок вытащил из кармана не медицинский прибор, а что-то вроде кронциркуля и стал неторопливо прикладывать его к ребрам и грудной кости. («Дышите глубже, голубчик, а теперь совсем не дышите, вот так, хорошо…») Потом попросил Шурку повернуть скелет задом наперед и опять мерил, раздвигал и сдвигал ножки циркуля, что-то бормоча себе под нос. («А теперь спинку послушаем… дышите… не дышите…»)
Ощупав пальцами и обстукав молоточком череп, ключицы, лопатки, локтевые и коленные суставы, Костоломофф оставил Гену в покое и уселся за свой письменный стол. Мы с Шуркой молча ожидали приговор.
– Ну что ж, господа, вы привезли великолепный экземпляр, прекрасный рост, идеальные пропорции, русские коллеги умеют подобрать материал, этого у них не отнимешь, – с бодрой улыбочкой заговорил старичок. («Вы, голубчик, просто богатырь…») – Мне было в высшей степени приятно еще раз убедиться в том, что на родине моих предков, как и в прежние времена, живут такие крепкие и здоровые люди…
– Ну вот, а Бобби сомневался. Я же говорил ему, что у меня первосортный товар! – перебил хозяина Шурка. – Я могу ему передать, что все о’кей? Или вы сами позвоните?
– Позвоню, непременно позвоню, – отозвался доктор Костоломофф, делая пометки в настольном календаре.
– Чего откладывать, звоните прямо сейчас. Мы сразу и отвезем… – Шурке явно не терпелось избавиться от Гены.
– Погодите, господа… Вы, молодые, всегда торопитесь, а спешка, поверьте мне, далеко не всегда на пользу дела. Вы, господин Сидорски, до сих пор поставляли нам исключительно костные фрагменты, не так ли? – Шурка кивнул. – К их качеству у нас не было ни малейших претензий. У нас… у нас, русских, хорошие руки.
Мы с Шуркой молча приняли этот комплимент, хотя, если вдуматься, в данных обстоятельствах он прозвучал несколько двусмысленно.
– Сейчас же, если не ошибаюсь, вы представляете нашей фирме свой первый целый скелет, – продолжал доктор Костоломофф. – Это, господа, поверьте мне, совсем иное. Одно дело костный фрагмент, другое – скелет в сборе, который, как вы, надеюсь, помните, состоит ровно из двухсот шести костей. Разумеется, не считая зубов. – Старичок заулыбался, обнажая по-американски безукоризненный ряд фарфоровых фрагментов, предназначенных не столько для пережевывания пищи, сколько для таких вот улыбок.
По правде говоря, я не то что не помнил точное число костей в человеческом скелете, но никогда и не ведал, сколько их там наберется даже приблизительно. Шурка, скорее всего, тоже. Но он теперь наверняка запомнит это число на всю жизнь и потом до конца дней будет им щеголять. Я недооценил Шурку – он начал им щеголять немедленно.
– Простите, доктор, но если уж каждая из двухсот шести костей и косточек у вас не вызывает претензий, то какие могут быть претензии ко всему скелету?
– Замечательно! Вот мы и подошли к самому главному! – обрадовался доктор. – Я не стал бы даже называть это претензиями. Нет, просто некоторые недоработки, столь естестственные для первого, пробного экземпляра и столь же легко устранимые. – («Все в порядке, голубчик, ничего, слава Богу, серьезного. Вот пропишем вам микстурку, попьете и будете как новый, мы, батенька, еще на вашей свадьбе погуляем…») – К примеру, только к примеру… – Костоломофф выпрыгнул из-за стола, подбежал к Гене и ткнул пальцем в череп, – обратите внимание на лямбдовидный шов, он немного расходится, это почти не видно, но мы-то с вами, господа, специалисты, мы не имеем права закрывать глаза на мелочи…
Слышать такое было лестно, но ни я, ни – готов поклясться – Шурка не смогли бы найти этот шов даже под угрозой неминуемой гибели. И потому продолжали молча выслушивать костоломоффский диагноз.
– Или вот, посмотрите: трещина на лобной кости, а вот еще одна – на височной. Не стану обсуждать генезис этих небольших повреждений, трудно предположить, что наши русские коллеги испортили столь великолепный материал во время технологической обработки, скорее всего… э-э-э… это прижизненная травма… я не могу исключить…
– Простите, доктор, – вновь перебил старичка Шурка, – криминальные сюжеты здесь просто исключены. Все сделано по закону, на каждый экземпляр мои московские партнеры получают разрешение судебно-медицинского эксперта. Как это по-английски? Коронер?
– Что вы, что вы, я совсем не о том! Происхождение материала нас не интересует, мы не сомневаемся в абсолютной честности своих партнеров, законности всех их действий. Однако подобные мелочи упускать нельзя – качество нашего с вами товара должно быть безукоризненным. – В голосе Костоломоффа внезапно пропали добрые докторские нотки. – В противном случае… Впрочем, господа, никакого противного случая нет и быть не может. Дефектных экземпляров мы не берем.
– Что же мне теперь с ним делать? – поникшим голосом спросил Шурка. – Выбрасывать?
– Это ваши проблемы, – жестко ответил Костоломофф, он уже снова сидел за столом и перебирал какие-то бумаги. Наступила тяжелая пауза. Похоже, добрый доктор не может сказать ничего утешительного, а мы, близкие безнадежно больного пациента, настолько убиты горем, что тоже не находим слов. Однако старичок внезапно смягчился:
– Не надо вешать носа, господа, все к лучшему. На одном этом, повторяю, великолепном экземпляре мы с вами должны постичь все тонкости нашей совместной работы, которая, я ни минуты не сомневаюсь, продлится долгие годы. Да, господа, у нашего сотрудничества, несомненно, прекрасная перспектива. А сейчас мы сделаем вот что…
Он протянул руку и ткнул пальцем в какую-то кнопку на письменном столе. И тут же распахнулась дверь, и в кабинет вошла она – шоколадная, огромноглазая, в белоснежном одеянии. И я забыл о скелетах, о Шуркином бизнесе, о своем твердом намерении здесь, в Америке, напрочь выбросить из головы все мысли. Об этом.
Любопытнейший, необъясненный, может быть, даже необъяснимый феномен. Готов биться об заклад, девять из десяти российских мужиков репродуктивного возраста, выезжая хотя бы на самый короткий срок за границу, мечтают о любовном приключении, а то и деловито планируют его – уж если не роман, то хотя бы интрижку. Не вульгарное посещение борделя или сеанс массажа на дому, чему тоже, как правило, не суждено сбыться – за это надо платить, а денежки-то считанные, денежек в обрез. Нет, они планируют настоящее приключение, бесплатное, так сказать, по любви, ну как не раз бывало в Сочи или каких-нибудь подмосковных «Елочках».
Мечтать, конечно, не запретишь даже самому себе – самые причудливые эротические фантазии лежат за пределами рационального, но трезвый деловитый расчет здесь более чем смешон. Он нелеп.
Мужикам, с малолетства наслышанным об аморальности и половой распущенности заграницы, мерещится, что заграничные дамы и девы только и грезят о том, как бы улечься под нашенского парня, который не то что обычаев, в том числе и сексуальных, но и языка толком не знает.
Это только красивые слова, будто язык любви интернационален и не нуждается в словарях. Тот, кто берет на себя смелость утверждать подобное, забыл, наверное, как сам часами убалтывал простушку на коктебельском пляже, прежде чем уложить ее в свою скрипучую пансионатскую койку. Нет, язык ухаживания, язык любви, как брачные церемонии оленей, как токование глухаря, полон тонов и полутонов. И коли выхолостить его, лишить красок и нюансов, останется бесцветное «я хотел бы вас видеть голой» – помните, из ильфовских записных книжек?
А наш-то… Он не ведает даже, как звучат на английском или там французском заветные слова, обозначающие прекрасные части женского тела. Какие уж там полутона!
Я столь подробно и столь толково все это изложил, а сам-то, не буду скрывать, где-то глубоко, в подсознании, какие-то надежды питал. Смешные, романтические, пустые, Да, пустые – потому что в скорости после приезда в Штаты я узнал, что шансов у меня здесь нет. Америка – религиозная страна, понятие «грех прелюбодеяния» здесь отнюдь не абстрактен, это раз. Второе: женщина здесь деловита и самостоятельна, и она тысячу раз подумает, прежде чем спутаться с чужаком, у которого – наша отличительная черта – скверные зубы, смутные представления о личной гигиене и вообще вид довольно помятый. А самое главное – тут смертельно боятся эйдса, будь он трижды неладен.
Узнал я все это не от кого-нибудь, а от людей авторитетных – знатных московских ходоков, которые в эмиграции на собственной шкуре убедились, что здесь не разгуляешься. Сами они, если позволяют средства, время от времени срываются отсюда в Москву, Питер, Киев, Одессу, просто чтобы всласть натрахаться, и возвращаются на свою новую богатую родину, как мартовские коты после недельной свадьбы.
Мораль: лучше и желанней наших баб в мире нет, мы принадлежим им и только им, а заграничным и даром не нужны.
В общем, где родился, там и пригодился.
…И тут распахнулась дверь, и она вошла. И все, тщательно продуманное, разложенное по полочкам, раз и навсегда решенное, вылетело из головы. Осталось одно: непреодолимое желание встать, подойти к ней, дотронуться, взять за руку, увести. Но я оставался в кресле и оцепенело пялился на нее.
Из оцепенения меня вывел голос Костоломоффа:
– Мисс Барбара… э-э-э… Бэб, милочка, будьте добры, возьмите этот экземпляр, джентльмены привезли его из России. – (Сверкнули белки, махнули ресницы Барби… Она и есть Барби: Барбара, Бэб, Барби, Варя, Варенька… Заинтересованный взгляд. Приоткрылись пухлые губки, зубы – нет, таких не бывает… Улыбка. Мне? Мне!..) – Да, дорогая, не удивляйтесь, из самой России, из Москвы. Джентльмены – наши новые партнеры. Мы будем с ними работать. Да их экземпляр… Подготовьте описание и отметьте дефекты, записывайте… – И пошел чесать на чистейшей латыни.
А она присела на стул около письменного стола, вытащила из кармашка блокнот с ручкой и стала записывать, а я смотрел на ее коленки и выше, благо халатик на ней короче не бывает, короче – это уже не халатик, а что-то другое, черт знает что, и задыхался – впору расстегнуть ворот рубашки, попросить валидол. Она, не отрываясь от блокнота, глянула на меня, заерзала на стуле – вроде бы стараясь припрятать открытое моему блудливому взору, а как припрятать, когда руки заняты, а были бы свободны, такое коротенькое на коленки никак не натянешь, – заерзала на стуле и улыбнулась мне. Мол, все равно от тебя никуда не деться, пялься уж, меня от этого не убудет.
Я почувствовал, как кровь приливает к щекам.
Старичок Костоломофф тем временем закончил перечислять Генины недостатки, их, кстати, набралось изрядное число, и снова перешел на английский.
– Ну вот, господа. Все это ваши мастера без труда поправят. И конечно же заменят суставные сочленения. Ваши искусственные суставы, уж вы простите старика, никуда не годятся. Мисс Барбара пришлет вам, господин Сидорски, несколько комплектов суставов, а вы, милочка, не забудьте, наш видеоролик. Так сказать, учебное пособие. Я нисколько не сомневаюсь, что после его просмотра ваша серийная продукция станет безупречной.
Костоломофф вылез из-за стола, мы тоже встали. Он потряс нам руки и проводил до дверей кабинета.
В приемной Бэб заверила Шурку, что рассыльный доставит ему коробку со всеми причиндалами не позднее завтрашнего вечера. Я с Геной под мышкой мешкал, пытаясь ей что-то сказать, сам не знаю что, но Шурка буквально вытолкал меня за дверь.
– Кобель, – буркнул он уже в коридоре.
– Какой там кобель, скорее мерин, – мрачно возразил я. – Не тебе, а мне тащить обратно в Москву твои недоделанные кости…
Знаете, в старых немых фильмах встречается титр «в тот же вечер». Он почему-то всегда вызывает у меня смутную тревогу: что же стрясется этим вечером?
В тот же вечер мы с Жорой отправились на прогулку.
Обычно я довольно трудно схожусь с людьми, но очень легко с собаками. При первой нашей встрече Жора тщательно меня обнюхал, смерил тяжелым взглядом из-под кустистых бровей, которые, кстати сказать, в Шуркиной семье были постоянным объектом политических шуток, и тут же признал за своего. Мы стали друзьями.
Жора живет у них со щенячьих дней – близнецы подобрали его едва ли не месячным еще на венской перевалке, то ли заблудившегося, то ли брошенного хозяевами, которые вывезли из Союза породистую собаку как валюту, а потом поняли, что много на ней наварить не получится, да и хлопот не оберешься, – таких случаев было немало. Щенок оказался крепкого здоровья и непривередливым в еде, легко перенес все эмигрантские тяготы, а когда пришло время, беззаботно перелетел через океан и, ничуть не обременяя Шурку с домочадцами, вместе с ними помыкался по нью-йоркским квартирам.
Никто им особо не занимался, гулять выводили когда придется и на сколько придется, ни о какой собачьей учебе, понятное дело, не могло быть и речи. Впрочем, кормили Жорку от пуза, и вымахал он в кобелище-гиганта с тяжелой башкой и аспидно-черной блестящей, словно нагуталиненной, шерстью. Разумеется, никому и в голову не пришло вовремя купировать ему уши, а может, и не знали, что ризеншнауцеру это положено. Так что висели они у Жоры тяжелыми лопухами черного атласа, и оттого, наверное, не было в его облике ничего мефистофельского, что отличает ризенов, – напротив, выглядел он парнем простецким, словно его родословная не уходила в глубь десятилетий, а обрывалась на еще здравствующей где-то в России незамысловатой парочке Бобик – Жучка.
Никем и ничему не ученный, он тем не менее был из тех собак, которые все понимают, только сказать не могут. Жора присутствовал на всех семейных посиделках, любил гостей, но никогда со стола не клянчил, а лежал в сторонке, прислушиваясь к разговору. Близнецы обращались к нему то по-русски, то по-английски, и он одинаково хорошо понимал оба языка, причем не только стандартные команды, но и облеченные в произвольную форму просьбы. Чтобы он улегся, совсем не обязательно было орать «лежать» или «даун», он на такие окрики недоуменно поднимал голову, хотя и делал, что говорят, достаточно было сказать: «Лег бы ты, Жорка, в сторонке, а то всем дорогу загораживаешь» – и он отходил, укладывался поодаль, стараясь при этом ничего не упустить, остаться в гуще событий.
Когда я начинаю рассказывать о полюбившейся мне собаке, а признаться честно, не помню, чтобы невзлюбил хоть одну, то уже не могу остановиться. А остановиться пора. В общем, Жора был псом, с которым на редкость приятно гулять. Этим все сказано.
В этот вечер близнецы припозднились, Рита хлопотала на кухне, а Шурка вообще не любит пешие прогулки. Я кликнул Жору, он был тут как тут с широким брезентовым ошейником в зубах; короче, мы быстро, по-солдатски, собрались и направились к двери.
– Не забудь прихватить с собой деньги, – крикнул Шурка, оторвавшись от телевизионных новостей, – и не забирайся дальше трех блоков направо, там у нас начинается самая чернота.
Это верно. У них в Нью-Йорке границы национальных и расовых поселений проложены на удивление четко, словно прочерчены мелом по асфальту. Переступишь невидимую черту и из итальянской цветистости мгновенно окунешься в атмосферу азиатского лукавства – кругом одни узкоглазые китайские лица; только что мелькали лапсердаки и широкополые черные шляпы над пышными подкрученными за чтением священных книг пейсами, как вдруг оказываешься в Черной Африке.
Шурка жил в белом месте, густая чернота начиналась в каких-то двухстах метрах от его дома без всяких переходов и полутонов. Пересекать границу белого и черного без особой надобности не рекомендовалось.
Мы шли по Шуркиной улице, по здешним меркам небогатой, но чистой, застроенной двухэтажными особнячками с маленькими палисадниками, ну прямо тебе дачное место. Жора трусил впереди, то и дело припадая черным кожаным носищем к земле, вынюхивая следы сук и жирных бруклинских белок – первых он обожал, вторых ненавидел лютой немотивированной ненавистью бытового антисемита. Время от времени он останавливался, чтобы, как орел крыло, вскинуть заднюю лапу и оросить мощной струей аккуратно подстриженный кустик. Я следовал за ним и размышлял о природе расизма.
О нравах здешнего черного дна я уже имел кое-какое представление – ужасов наслушался немало. Собственными глазами видел, как ладные полицейские шмонают на улице рядком поставленных лицом к стене черных парней – поднятые вверх руки упираются в шершавый бетон, обтянутые джинсами зады цинично отклячены, на мрачных лицах недобрые усмешки. И все же я симпатизировал этим людям. Сказывалось воспитание, привычные стереотипы: дядя Том, Поль Робсон, великие джазмены и прочее и прочее. Как же так можно – «туда не забирайся, там у нас самая чернота»?! Но, с другой стороны, не испытываю ли я сам, этакий убежденный противник расизма, некоторого раздражения, когда на Черемушкинском рынке меня обступают наши «черные»? И это при том, что у меня есть грузинские, армянские, чеченские друзья и приятели и я прекрасно осведомлен о замечательных чертах кавказских народов. В общем, как любят говорить интеллигентные юдофобы, среди евреев тоже попадаются приличные люди…
И еще, по правде сказать, мне не по душе американский народный обычай – держать при себе десятку на отмазку от уличных наркоманов и пьянчуг. Как-то это не вяжется с образом настоящего американца. Ну представьте себе Чака Норриса, который покорно лезет в карман за десятидолларовой бумажкой и отдает ее вымогателю, счастливый, что легко отделался.
Однако ради Шуркиного покоя деньги я взял, хотя ни под каким видом никому отдавать не собирался. Впрочем, подумал я, согласно учению Антона Павловича насчет ружья в первом акте, эти деньги должны найти применение, а именно: на них следует немедленно купить выпивку, чтобы в последнем акте, то есть когда мы с Жорой вернемся домой, по-московски посидеть с Шуркой и Ритой на кухне.
Мы прошли до конца нашей чистенькой улицы и свернули направо. Здесь уже дачным поселком и не пахло. Пыльный тротуар, щербатые дома, мусор, довольно тусклое освещение. Впрочем, три-четыре витрины ярко светились: прокат видеофильмов, продуктовый магазинчик «севн-элевн» (то есть работающий с семи утра до одиннадцати вечера, а практически круглосуточно), что-то там еще и «лика-стор» – место торговли спиртным, у нас в дни моей молодости такие места почему-то, уже не помню почему, звали «Голубой Дунай».
Возле бруклинского «Голубого Дуная» топтались с полдюжины чернокожих пареньков лет шестнадцати-семнадцати, угловатые, ломкие, мосластые, словно пятимесячные щенки. Высокие, по щиколотку, кроссовки, огромных размеров пестрые майки, надетые задом наперед бейсбольные кепки. Парни дурачились, подначивали друг друга, приплясывали под гремевший в «Голубом Дунае» магнитофон. И мне их бояться! Если уж от кого ждать неприятностей, то скорее от тех вон бритоголовых белых парней в коже, что продефилировали по противоположной стороне улицы, окинув нас недобрыми взглядами. А эти – да просто смешливые губошлепы, точь-в-точь наши старшеклассники, только рожи не веснушчатые, а шоколадные. Сами Жору боятся, жмутся в сторонку.
– Ой, ваша собачка не кусается, сэр?
Сейчас спросят, можно ли погладить. Не спросили – и впрямь боятся. Я усадил Жору у входа, зашел в магазин и купил плоскую, в размер заднего кармана штанов, поллитруху джина, и мы двинулись дальше.
Я взял за правило, гуляя с Жорой, всякий раз заворачивать направо: тогда непременно замкнешь прямоугольный маршрут и выйдешь точно к Шуркиному дому, не заблудившись в чужом городе.