– Папп‑па! папп‑па! папп‑па! Мужик же в умилении вторил ему:
– Мму‑у‑у!!
Наконец «Мздоимец» отцепился, и мужик, думая, что вина ему уж прощена, тоже начал проворно становиться на ноги. Однако ж не тут‑то было. Коллежский асессор опять что‑то вспомнил (и, по‑видимому, самое важное) и энергично замахал руками, указывая мужику на лапти. Мужик сконфузился, как будто его уличили в плутне, затем беспрекословно опустился на пол и стал разувать онучи и лапти. Все время, покуда происходил процесс разувания, «Мздоимец» внимательно следил за виноватым и лукаво улыбался, как бы говоря: «Надуть хотел… негодяй!!» И точно: по мере того, как развертывались мужиковы онучи, из них во множестве сыпались беленькие и желтенькие кружочки.
– Это крестовики и полуимпериальчи‑ки‑с![3] – пояснял Изуверов.
Коллежский асессор остервенился вновь. В одно мгновение ока бросился он на виноватого, обшарил с головы до ног, обрал деньги, снял с мужика армяк и даже отнял медный гребень, висевший у него на поясе.
– Папп‑па! папп‑па! папп‑па! – восклицал он в восхищении.
– Мму‑у‑у! – вторил ему мужик.
– Ну вот, теперь вставай! – разрешил Изуверов, становя мужика на ноги.
Мужик был сильно помят, но, по‑видимому, нимало не огорчен. Он понимал, что исполнил свой долг, и только потихоньку встряхивался.
– Доволен? – обратился к нему Изуверов.
– Мму‑у‑у!
– Ну, то‑то! теперь твое дело – верное! и дома всем так говори: «Теперь, мол, меня хоть с кашею ешь, хоть на куски режь – мое дело верное!» Ну‑ну! добро, полезай опять в картонку да обрастай до будущего раза!
Он ухватил мужика поперек туловища и уложил его обратно в картонку.
– Этот мужичок у меня для «представлений» служит, – объяснил мне Изуверов, – сам по себе он персоны не обозначает, а коли‑ежели силу души кому показать нужно, так складнее парня не сыскать! А засим позвольте, вашескородие, попросить: не угодно ли будет вам уж от себя вопросы господину коллежскому асессору предложить?
– Какие же вопросы?
– Что, сударь, вздумаете, то и спросите. Увидите, по крайности, какую силу он перед вами выкажет.
– Извольте! Что бы, например?.. Ну, например: понимаешь ли ты, коллежский асессор, какое значение слово «правда» имеет? Молчание.
– А бога… боишься? Молчание.
– Ну, что бы еще?.. На пользу ближнему послужить не прочь? Опять и опять молчание. Я в недоумении взглянул на Изуверова.
– Не понимает‑с, – объяснил он кратко.
– То есть, как же это не понимает? Кажется, вопросы не очень мудреные?
– И не мудреные, а он ответить не может. Нет у него «добродетельного» разговора – и шабаш! все воровство, да подлости, да грабеж – только на уме! Вообще, позвольте вам доложить, сколько я ни старался добродетельную куклу сделать – никак не могу! Мерзавцев – сколько угодно, а что касается добродетели, так, кажется, экого слова и в заводе‑то в этом царстве нет!
– Да ведь это, впрочем, и естественно. Возьмите даже живую куклу – разве она понимает, что такое добродетель?
– Не понимает – это верно‑с. Да, по крайности, она хоть лицемерить может. Спросите‑ка, например, нашего магистратского секретаря: «Боишься ли ты бога?» – так он, пожалуй, даже в умиление впадет! Ну, а мой коллежский асессор – этого не может.
– Это, я полагаю, оттого, что, в сущности, ваш «коллежский асессор» добродетельнее, нежели магистратский секретарь, – вот и всё. А попробуйте‑ка вы «добродетельные» разговоры с точки зрения лицемерия повести – тогда я уверен, что и ваш «Мздоимец» не хуже магистратского секретаря на всякий вопрос ответит.
Идея эта, сама по себе очень простая, – сделать доступною для негодяя добродетель, обратив ее, при посредстве лицемерия, в подлость, – по‑видимому, не приходила до сих пор в голову Изуверову. Даже и теперь он не сразу понял: как это так? сейчас была добродетель… и вдруг будет подлость!! Но, в конце концов, метаморфоза, разумеется, объяснилась для него вполне.
– А ведь я, вашескородие, попробую! – сказал он, робко взглядывая на меня.
– Разумеется, попробуйте! И я уверен, что успех будет полный.
– Ведь я тогда, вашескородие, пожалуй, и госпожу Строптивцеву вполне сработать могу?
– Еще бы! Да вот, постойте: попробуемте даже сейчас с вашим «Мздоимцем» опыт сделать. Поставимте ему вопрос по‑новому – что он нам скажет?
И, обращаясь к кукле, я формулировал вопрос так:
– Слушай, «Мздоимец»! Что ты не понимаешь, что значит правда, – это мы знаем. Но если бы, например, на пироге у головы кто‑нибудь разговор об правде завел, ведь и ты, поди, сумел бы притвориться: одною, мол, правдою и свет божий мил?
«Коллежский асессор» взглянул на нас с недоразумением и несколько мгновений как бы соображал, стараясь понять. И вдруг пронзительно и радостно крикнул:
– Папп‑па! папп‑па! папп‑па!
Новая кукла, «Лакомка», с внешней стороны оказалась столь же удовлетворительною, как и «Мздоимец». «Лакомка» был «человек» неизвестных лет, в напудренном парике, с косичкою назади и букольками на висках, в костюме петиметра[4] осьмнадцатого столетия, как их изображают на дешевеньких гравюрах, украшающих стены провинциальных гостиниц. Лицо полное, румяное, улыбающееся, губы сочные, глаза с поволокою. Одной рукой он зажимал трехугольную шляпу, другую – держал наотмашь, как бы посылая в пространство воздушный поцелуй. Сзади его стояли ширмы, на которых сусального золота буквами было написано: «Приют слатких адахнавений»; сбоку были поставлены другие ширмы с надписью: «Вхот для прелесниц». Вообще было заметно поползновение устроить такую обстановку, которая сразу указывала бы на постыдный характер занятий действующего лица.
– Тоже состоит на службе? – спросил я.
– Помилуйте! пряжку имеет‑с![5]
После этого предварительного объяснения «Лакомка», по данному знаку, учащенно замахал свободной рукой, то прижимая ее к сердцу, то поднося к губам. И в то же время, как бы повинуясь какому‑то тонкому психологическому побуждению, одну ногу поднял.
– Это он женский пол чует! – объяснил мне Никанор Сергеич, покуда «Лакомка», что есть мочи, кричал:
– Мамм‑чка! мамм‑чка! мамм‑чка!
Как бы в ответ на этот призыв, занавеска, скрывающая «вход для прелестниц», заколыхалась. Я ждал, что вот‑вот сейчас войдет какая‑нибудь ветреная маркиза, но, к удивлению моему, вошла… старуха!.. И не маркиза, а старая мещанка, в отрепанном платьишке, с платком на голове, и даже, по‑видимому, добродетельная. Лицо у нее сморщилось, глаза слезились, подбородок трясся, нос выказывал признаки затяжного насморка, во рту не было видно ни одного зуба. Она держала в руках прошение и тотчас же бросилась на колени перед «Лакомкой», как бы оправдываясь, что у нее ничего нет, кроме бесплодных воспоминаний о добродетельно проведенной жизни.
Сначала «Лакомка» как бы не верил глазам своим, но потом ужасно разгневался.
– Вззз… – шипел он злобно, топая ногами и изо всей силы потрясая крошечным колокольчиком.
– Ишь, Искариот, ошалел![6] – шепнул мне Изуверов, по‑видимому, принимавший в старухе большое участие. – Он, вашескородие, у нас по благотворительной части попечителем служит, так бабья этого несть конца что к нему валит. И чтобы он, расподлец, хворости или старости на помощь пришел – ни в жизнь этому не бывать! Вот хоть бы старуха эта самая! Колькой уж год она в богадельню просится, и все пользы не видать!
Покуда Изуверов выражал свое негодование, на звон колокольчика прибежал сторож, и между действующими лицами произошла так называемая «комическая» сцена. «Лакомка» бросился с кулаками на сторожа, сторож с тем же оружием – на старуху; с головы у старухи слетел шлык[7], и она, обозлившись, ущипнула «Лакомку» в жирное место. Тогда сторож и «Лакомка» окончательно рассвирепели и стали тузить старуху уже соединенными силами. Одним словом, вышло что‑то неестественное, сумбурное и невеселое, и я был даже доволен, когда добродетельную старуху наконец вытолкали.
– Вззз… – потихоньку шипел «Лакомка», оправляясь перед зеркалом и с трудом овладевая охватившим его волнением.
Мало‑помалу, однако ж, все пришло в порядок; сторож скрылся, а «Лакомка», успокоенный, встал в прежнюю позу и вновь, что есть мочи, закричал:
– Мамм‑чка! мамм‑чка! мамм‑чка!
На этот раз из‑за занавески показалась молодая женщина. Но так как чувство изящного было не особенно развито в Изуверове, то красота вошедшей «прелестницы» отличалась каким‑то совсем особенным характером. Все в ней, и лице и тело, заплыло жиром; краски не то выцвели, не то исчезли под густым слоем неумытости и заспанности. Одета она была маркизой осьмнадцатого столетия, в коротком платье, сделанном из лоскутков старых оконных драпри, в фижмах[8] и почти до пояса обнажена.
Несмотря, однако ж, на непривлекательность «прелестницы», «Лакомка» даже шляпу из рук выронил при виде ее: так она пришлась ему по вкусу!
– Индюшка‑с! – шепнул мне Изуверов.
Действительно, остановившись перед «Лакомкой», «прелестница» как‑то жалобно и с расстановкой протянула:
– П‑пля! п‑пля! п‑пля!
На что «Лакомка» немедленно возопил:
– Курлы‑рлы‑рлы! Кур‑курлы!
Началась мимическая сцена обольщения. Как ни глупа казалась «Индюшка», но и она понимала, что без предварительной игры ходатайство ее не будет уважено. А ходатайство это было такого рода, что человеку, получающему присвоенное от казны содержание, нельзя было не призадуматься над ним. А именно – требовалось, чтоб «Лакомка», забыв долг и присягу, соединился с внутренним врагом, сделал из подведомственных ему учреждений тайное убежище, в котором могли бы укрываться неблагонадежные элементы и оттуда безнаказанно сеять крамолу. Понятно, что «Индюшка» должна была пустить в ход все доступные ей чары, чтобы доставить торжество своему преступному замыслу.
Мы, видевшие на своем веку появление и исчезновение бесчисленного множества вольнолюбивых казенных ведомств, – мы уж настолько притупили свои чувства, что даже судебная или земская крамола не производит на нас надлежащего действия. Но в то время крамола была еще внове. «Лакомка», по‑видимому, и сам не вполне понимал, в чем именно заключается опасность, а только смутно сознавал, что шаг, который ему предстоит, может иметь роковые последствия для его карьеры. И под гнетом этого предчувствия потихоньку вздрагивал.
Сцена обольщения продолжалась. «Индюшка» закатывала глаза, сгибала стан, потрясала бедрами, а «Лакомка» все стоял, вперив в нее мутный взор, и вздрагивал. Что происходило в это время в душе его? Понял ли он, наконец? приходил ли в ужас от дерзости преступной незнакомки или же наивно обдумывал: «Сначала часок‑другой приятно позабавлюсь, а потом и отошлю со сторожем в полицию на дальнейшее распоряжение…»
Как бы то ни было, но, ввиду этих колебаний, «Индюшка» решилась на крайнюю меру: начала всею горстью скрести себе бедра, томно при этом выкрикивая:
– П‑ля! п‑ля! п‑ля!
Тогда он не выдержал. Забыв долг службы, весь в мыле, он устремился к обольстительнице и ухватил ее поперек талии… Признаюсь, я ужасно сконфузился. «Приют сладких отдохновений» находился так близко, что я так и думал: «Вот‑вот сейчас будет скандал». Но Изуверов угадал мои опасения и поспешил успокоить меня.
– Не извольте опасаться, вашескородие! недолжного ничего не будет! – сказал он в ту минуту, когда, по‑видимому, ничто уже не препятствовало осуществлению крамолы.
И действительно, вдруг откуда ни возьмись… мужик!! Это был тот же самый мужичина, который за несколько минут перед тем фигурировал и у «Мздоимца», – но как он в короткое время оброс! Опять на нем был синий армяк, подпоясанный красным кушаком; опять из‑за пазухи торчал целый запас кур, уток, гусей и проч., а из кармана, ласково мыча, высовывала рогатую голову корова; опять онучи его кипели млеком и медом, то есть сребром и златом… И опять он был виноват!
Он вбежал, как угорелый, бросился на колени и замер.