bannerbannerbanner
Благонамеренные речи

Михаил Салтыков-Щедрин
Благонамеренные речи

Полная версия

Предмет моей поездки в несколько минут был исчерпан сполна. Мне оставалось только возвратиться в Чемезово, но какая-то смутная надежда на Филофея Павлыча, на Нонночку удерживала меня. Покуда я колебался, звон бубенцов раздался на дворе, и, вслед за тем, целая ватага влетела в переднюю.

– А вот и наши приехали! – весело воскликнула Машенька, поднимаясь навстречу приезжим.

* * *

Филофей Павлыч сделался как-то еще крупнее прежнего: по-видимому, земские хлебы пошли ему впрок. Но грации от этого в нем не убавилось, той своеобразно-семинарской грации, которая выражалась в том, что он, во время разговора, в знак сочувствия, поматывал направо и налево головой, устроивал рот сердечком, когда хотел что-нибудь сказать приятное, и приближался к лицам женского пола не иначе, как бочком и семеня ножками. Фистула по-прежнему красовалась под левою его скулой и точно так же была залеплена черным тафтяным кружком; на лбу возвышался кок, и виски были зачесаны по направлению глаз, словно приклеены. Он молодился, одет был в щеголеватый светло-серый костюм и относился к жене с предупредительностью маркиза с подмостков Александрийского театра. Вообще он был игрив и играл в доме роль не деспота, а скорее избалованного молодого человека.

Нонночка нимало не походила на мать. Это была рыхлая и вальяжная молодая особа с очень круглыми чертами лица, с чувственным выражением в больших серых глазах навыкате, с узеньким придавленным лбом, как у негритянки, с толстым носом, пухлыми губами, высокою грудью и роскошною косой. Наружный тип Саввы Силыча воплотился в ней вполне, но так как воспитание было дано ей «неженное», то есть глупое, то внутренний тип выработался свой, не похожий ни на отца, ни на мать. По всем признакам, это была личность ленивая, праздная и чувственная, которую могли занимать только сплетни, еда и супружеские ласки. К близким она относилась капризно, к мужу – как-то пошло-любовно. Беспрестанно присасывала она к его губам свои пухлые губы (у Машеньки всегда в этих случаях даже белки глаз краснели), и лицо ее при этом принимало то плотоядно-страдальческое выражение, которое можно подметить только у очень чувственных женщин. Ни чтение, ни так называемые talents de societe,[427] ни даже наряды – ничто не занимало ее. Одета она была слишком неряшливо для «молодой», и я без труда счел несколько пятен на ее платье, которое вообще чересчур уж широко сидело на ней.

Муж ее, Павел Федорыч Добрецов, один из птенцов той школы, которая снабжает всю Россию героями судоговорения, – молодой человек, небольшого роста, очень проворный, ходкий и с чрезвычайными претензиями на деловитость и проницательность. Едва три года, как он кончил курс, – и уже уловлял вселенную в качестве судебного следователя. Маленькие глаза его как-то пытливо перебегали с одного предмета на другой, как будто хотели отыскать поличное; но я не думаю, чтоб это было в нем прирожденное ехидство, а скорее результат похвал и начальственных поощрений. Очень часто молодые люди сначала только роль играют, а потом втягиваются и получают дурные привычки. На меня подобные люди, всегда что-то высматривающие и поднюхивающие, к чему-то прислушивающиеся, производят неприятное впечатление. Все кажется, будто вот-вот у меня сейчас кошелек из кармана исчезнет. Конечно, я первый очень хорошо понимаю, что подозрение мое неосновательное, но переломить невольного чувства все-таки не могу. Не кошелек, так другое что-нибудь, – а непременно он у меня вытянет! думается мне. Может быть, он в душе моей покопаться хочет, что-нибудь оттудова унести, ради иллюстрации в искренней беседе с начальством… Много, ах, много нынче таких молодых людей развелось! и глазки бегают, и носик вздрагивает, и ушки на макушке – всё ради того, что если начальство взглянет, так чтобы в своем виде перед ним быть…

Увидев меня, Филофей Павлыч любезно потоптался на месте, потом расцеловался, потом взял меня за обе руки и откинулся корпусом несколько назад, чтоб и издали на меня взглянуть, потом опять расцеловался и, в заключение, радостно-изумленным голосом воскликнул:

– Вот приятная неожиданность! Сестрицу проведать пожелали?

Нонночка отнеслась ко мне апатично и как-то лениво произнесла:

– Ах, дядя, это вы!

Затем тотчас же обратилась к матери и продолжала: – А мы, маменька, мимо усадьбы Иудушки Головлева проезжали – к нему маленькие Головлята приехали. Один черненький, другой беленький – преуморительные! Стоят около дороги да посвистывают – скука у них, должно быть, адская! Черненький-то уж офицер, а беленький – штафирка отчаянный! Я, маменька, в офицера-то апельсинной коркой бросила!

– Проказница ты! проказница!

– Да еще что-с! одному-то апельсинную корку бросила, а другому безе ручкой послала! – пожаловался Филофей Павлыч, – а тот, не будь глуп, да с разбега в коляску вскочил! Да уж Павла Федорыча – незнакомы они – увидел, так извинился! Стыдно, сударыня! стыдно, Нонна Савишна!

– Что ж за стыд! мужчины и не то с нами делают, да не стыдятся. Поль! ты что со мной сделал?

Поль, в ответ, самодовольно оттопырил губы и закрыл, в знак стыда, глаза.

– Так то мужчины, мой друг! – наставительно заметила Машенька, – ихнее и воспитанье такое! Так вот как: стало быть, и Иудушка… то бишь, и Порфирий Владимирыч в радости… сосед дорогой! Да что ж ты, милочка, в россказни пустилась, а мужа-то дяденьке и не представишь! Все, чай, не худо попросить в родственное расположение принять!

– Извольте. Почтеннейший дядюшка! имею честь представить вам моего… как бы вам это объяснить! Ну, одним словом, вы понимаете… всегда, всегда мы вместе… Душка!! – прибавила она, жадно прилипая губами к лицу своего мужа.

Павел Федорыч, как молодой человек благовоспитанный и современный, начал с литературы.

– А мы вас читаем! – сказал он, бросая на меня взгляд, в котором, однако, виднелась оговорка, что он не вполне-таки одобряет и со многим согласиться не может.

– Ах, дядя! я намеднись что-то ваше читала! так хохотала! так хохотала! – с своей стороны польстила Нонночка.

– Ну, видишь, ты какова! небось сама читала, а нет того, чтоб матери дать дяденькино сочинение почитать! – посетовала Машенька.

– Мы, Марья Петровна, сами соберемся да выпишем – тогда им и не дадим! – не преминул слюбезничать Филофей Павлыч.

– И точно, что не дадим! Вот будете просить, а мы не дадим!

Словом сказать, я вдруг очутился в перекрестном огне любезностей. Всякий стремился что-нибудь приятное мне сказать, чем-нибудь меня ублажить. Так что если б я решился быть, и с своей стороны, «по-родственному», то есть не «вмешивался» бы, не «фыркал», то, наверное, я бы тут как сыр в масле катался.

– А я, знаете ли, маменька, что придумала! – молвила вдруг Нонночка, – вы бы теперь за Головлятами послали, а после обеда они приедут, мы и потанцевали бы.

– А дамы-то где?

– Можно за сестрицами Корочкиными послать; три сестрицы Корочкины, да я – вот дамы; Поль, двое Головлят, дядя – и кавалеры налицо.

– Нет, на меня не рассчитывай. Во-первых, мне в Чемезово нужно, а во-вторых, я с детства не танцевал.

– Так папа за кавалера будет.

– С удовольствием-с. Только зачем же до послеобеда ждать? Это сейчас можно, благо лошади запряжены, четыре версты туда, да четыре версты назад – мигом оборотят. Вот Павел Федорыч – съездите, сударь! И вы – молодой человек, и господа Головлевы – молодые люди… тут же и познакомитесь! Что ж, в самом деле, неужто уж и повеселиться нельзя!

– Съезди, Поль… душка! Ах, маменька! как будет весело! Весело, весело, весело! – кричала она, хлопая в ладоши и подпрыгивая так, что пол слегка вздрагивал и стеклышки гремели в люстре, висевшей посреди потолка.

Павел Федорыч уехал, а мы перешли в гостиную. Филофей Павлыч почти толкнул меня на диван ("вы, братец, – старший в семействе; по христианскому обычаю, вам следовало бы под образами сидеть, а так как у нас, по легкомыслию нашему, в парадных комнатах образов не полагается – ну, так хоть на диван попокойнее поместитесь!" – сказал он при этом, крепко сжимая мне руку), а сам сел на кресло подле меня. Сбоку, около стола, поместились маменька с дочкой, и я слышал, как Машенька шепнула: "Займи дядю-то!"

– Итак, вы в наши Палестины пожаловали? – начал Филофей Павлыч, любезно пригибая голову по направлению ко мне.

– Надобность есть, Филофей Павлыч.

– И надобность даже! вот как приятно!

Он опять взял мою руку, подержал ее в обеих своих и взглянул на меня такими елейными глазами, что я так и ждал: вот-вот он меня сейчас соборовать начнет.

– Из Петербурга чего нет ли? – спросила между тем Маша Нонночку.

– Ничего еще… такая досада! Наш прокурор пишет, что министр за границей, так ждут его возвращения, чтоб о Поле доложить. А впрочем, обещает.

– Павел Федорыч шайку подмётчиков в наших местах накрыл, – объяснил мне Филофей Павлыч, – организация целая… так вот награды себе ждет.

– Представьте, дядя, бог знает что хотели тут натворить! – прибавила Нонночка. – Поль пять человек в острог засадил!

– Да-с, собирались-таки, собирались-с! Дьячка от Спаса Милостивого сынок, да учителишка тут у Троицы есть, да господин Анпетов. Из Петербурга, говорят, лозунг у них был!

– Что ж они делали?

– Да охуждали-с. Промежду себя, конечно, ну, и при свидетелях случалось. А по нашему месту, знаете, охуждать еще не полагается! Вот за границей – там, сказывают, это можно; там даже министрами за охужденья-то делают!

– И такую кутерьму они натворили! – вступилась Машенька, – все было у нас тихо да смирно, а тут вдруг… пошли это спросы да допросы – весь околоток запутали! Даже мужиков от работы отбили – страх, что тут было.

 

– И всё Павел Федорыч раскрыл?

– Да, всё он, голубчик. Хочется у начальства на хорошее замечание попасть – ну, и старается! Много Нонночка от них, от негодяев, слез приняла.

– Еще бы! Ночь, спать хочется, а у Поля допросы идут!

– И какая, братец, умора была! Дьячков-то сын вдруг исчез! Ищут-ищут – сгинул да пропал, и все тут! А он – что ж бы ты думал! – не будь прост, да в грядах на огороде и спрятался. Так в бороздочке между двух гряд и нашли!

– Да… это… уморительно!

– Умора-то умора, а между прочим, и перепугались все. Так перепугались! так перепугались! Сперва-то с одного началось, а потом шире да глубже, глубже да шире… Всякий думает, что и его притянут! Иной и не виноват, да неверно нынче очень! Очень нынче неверно, ах, как неверно! Куда ступить, в какую сторону идти – никто этого нынче не знает!

– Выходит, стало быть, что оно и уморительно, да и не весело?

– Вы здесь, дядя, в одну неделю соскучитесь, – как-то некстати молвила Нонночка, – у нас даже и соседей настоящих нет. Прежде, говорят, очень весело в здешней стороне бывало: по три дня помещики друг у друга гащивали, танцевали, в фанты играли, свои оркестры у многих были. А нынче хорошие-то или повымерли, или в разные стороны разъехались – все эта эмансипация наделала! Только и остались, что сестрицы Корочкины, да вот мы, да еще старый Головель года с четыре поселился. А вы, маменька, не слыхали, как наши «сестрицы» себе женихов заманивают? У них на селе один офицер из нашего полка квартировал, так он рассказывал. Встанут утром, да и пойдут все три в Воплю купаться – прямо против его квартиры. И уж выделывают они штуки в воде, выделывают! А он стоит у окна да в бинокль смотрит!

– А ему, коли он благородный человек, отвернуться бы следовало или мать бы предупредить! – сентенциозно заметила Машенька.

– Есть радость жаловаться! Мать-то, может, сама и учила… Да и ему… какой ему резон себя представленья лишать? Дядя! вы у нас долго пробудете?

– Нет; сегодня в Чемезово еду, а завтра чем свет – в дорогу, в Петербург.

– В городе бы у нас побывали; на будущей неделе у головы бал – головиха именинница. У нас, дядя, в городе весело: драгуны стоят, танцевальные вечера в клубе по воскресеньям бывают. Вот в К. – там пехота стоит, ну и скучно, даже клуб жалкий какой-то. На днях в наш город нового землемера прислали – так танцует! так танцует! Даже из драгун никто с ним сравняться не может! Словом сказать, у всех пальму первенства отбил!

– Ах ты, танцевальщица! и сегодня вот танцы затеяла, а подумала ли, кто музыку-то вам играть будет!

– Вы, маменька. Фортепьяно-то у нас не очень ведь расстроено?

– Не знаю; с тех пор, как ты уехала, не раскрывали. Да что же я вам играть-то буду? Как молода была – ну, действительно… даже варьяции игрывала, а теперь… Разве вот "Ah, mein lieber Augustin!"[428] вспомню, да и то навряд!

– Вспомните, вспомните… как-нибудь… А вы, дядя, отчего не танцуете?

– Склонности, друг мой, не имею.

– А вы принудьте себя. Не всё склонность, надо и другим удовольствие сделать. Вот папенька: ему только слово сказали – он и готов, а вы… фи, какой вы недобрый! Может быть, вы любите, чтобы вас упрашивали?

– Нет, уж сделай милость, уволь!

– Дядя! душка! хотите, я на колени перед вами встану?

– Коли охота есть на коленях стоять – становись!

– Фи, недобрый какой! а еще либералом считается! Дяденька! ведь вы либерал – ха-ха! Меня намеднись предводитель спрашивал: "Что это ваш дяденька-либерал как будто хвост поджал?.." в рифму, ха-ха!

В таком характере длился разговор в продолжение целого часа, то есть до тех пор, когда, наконец, явился Павел Федорыч с обоими Головлятами. Действительно, один был черненький, другой беленький. Оба шаркнули ножкой, подошли к Машеньке к ручке, а Нонночке и Филофею Павлычу руку пожали.

– Внучки Арины Петровны – чай, помнишь, братец! – отрекомендовала их мне Машенька. – Приятельница мне была, а во многих случаях даже учительница. А христианка какая… даже кончина ее… ну, самая христианская была! Пришла в праздник от обедни, чайку покушала, легла отдохнуть – так мертвенькую в постели и нашли!

На несколько минут все вдруг смолкли. Машенька вздыхала, Нонночка улыбалась и обменивалась с молодыми Головлевыми взглядами, которые очень смешили их.

– Поль! а скоро старый Головель своих Головлят с тобой отпустил? – первая прервала молчание Нонночка.

– Ну, нет, подумал-таки!

– Он, Нонна Савишна, боится, чтоб мы нечаянно в разврат не впали! – сказал беленький Головленок.

– Он нас, Нонна Савишна, нынче по утрам все просвирами кормит! – присовокупил черненький Головленок.

– Уж он крестил нас, крестил! Мы уж в коляску сели – а он все крестит. Как мост переехали, я нарочно назад оборотился, а он стоит на балконе и все крестит!

– Ах, молодые люди, молодые люди! – вступилась Машенька, – все-то бы вам покощунствовать! А разве худое дело – хоть бы просвиры! ведь они… божественные! Ну, или покрестить – отчего же и не перекрестить в путь шествующих!

– В путь шествующих… в Березники! – заметил Павел Федорыч, и все вдруг засмеялись.

Опять наступило молчание, и возобновилась прежняя игра глазами между молодыми людьми. Наконец уже около четырех часов доложили, что кушать подано, и все гурьбой потянулись в залу.

За обедом все языки развязались, и сделалось очень шумно, так что я начинал уже терять надежду возобновить разговор о Коронате, как Нонночка совершенно неожиданно помогла мне.

– От Короната Савича какой-нибудь новенькой выходки не получили ли? – обратилась она к матери.

– Нет, пока ничего… – ответила Машенька, слегка конфузясь и быстро взглядывая на меня.

– Вы знаете, дядя, что у нас в семействе нигилист проявился? – продолжала болтать Нонночка.

– ФилозСф-с, – пояснил Филофей Павлыч, – юриспруденцией не удовлетворяется, считает ее за науку эфемерную и преходящую-с. В корень бытия проникнуть желает.

– Нет, в самом деле! Вы слышали, дядя, что Коронат Савич в Медицинскую академию перейти желает… ха-ха!

– Слышал. Но что же тут смешного?

– Как что смешного! Мальчишка в семнадцать лет – и сам себе звание определяет… ха-ха! Медиком быть хочу… ха-ха!

– Он, может быть, Нонна Савишна, ветеринаром быть желает. Нынче земские управы всё ветеринаров вызывают – так вот он и прочел! – сострил беленький Головлев.

– Ветеринаром – ха-ха! именно, именно ветеринаром! отлично! отлично! Вы – душка, Головлев! Папаша! пожалуйста, вы его в наш уезд ветеринаром определите! Я его к своей Бижутке годовым врачом приглашу!

Нонночка грохотала, и весь синклит вторил ей, кроме, впрочем, Машеньки, которая сидела, уткнувшись в тарелку, и Добрецова, который был серьезно-печален, словно страдал гражданским недугом.

– Я не имею чести знать Короната Савича, – обратился он ко мне, – и, конечно, ничего не могу сказать против выбора им медицинской карьеры. Но, за всем тем, позволяю себе думать, что с его стороны пренебрежение к юридической карьере, по малой мере, легкомысленно, ибо в настоящее время профессия юриста есть самая священная из всех либеральных профессий, открытых современному человеку.

– Почему же вы так думаете?

– А потому просто, что общество никогда так не нуждалось в защите, как в настоящее время.

– В защите? против чего?

– Против современного направления умов-с. Против тех недозрелых и, смею так выразиться, нетерпимых теорий, которые предъявляются со стороны известной части молодого поколения, к которому, впрочем, имею честь принадлежать и я.

– Но ведь такого рода защиту могут и становые пристава оказать!

– Могут-с; но без знания дела-с.

– Отчего же? Ведь доискаться, что человек между грядами спрятался, или допросить его так, чтоб ему тепло сделалось, – право, все это становой может сделать если не лучше (не забудьте, на его стороне опыт прежних лет!), то отнюдь не хуже, нежели любой юрист.

– Да-с, но ведь факты, на которые вы указали, – ни больше ни меньше, как простые формальности. И даже печальные формальности, прибавлю я от себя. Их, конечно, мог бы с успехом выполнить и становой пристав; но ведь не в них собственно заключается миссия юриста, а в чем-то другом. Следствие будет мертво, если в него не вложен дух жив. А вот этот-то дух жив именно и дается юридическим образованием. Только юридическим образованием, а не рутиною-с.

– Гм… ежели вы с точки зрения "духа жива"… Скажите, пожалуйста, этот "дух жив" – ведь это то самое, что в прежние времена было известно под именем "корней и нитей"?

– И это-с. Вообще, юрист прежде всего обращает внимание не на частности, а на полноту общей картины, на тоны ее, на то, чтобы в ней, как в зеркале, отражалось действительное веяние среды и минуты. Что преступление не должно остаться безнаказанным – это, конечно, не может подлежать ни малейшему спору. Но главное все-таки – это раскрыть глаза самому обществу, указать ему на сущность и источник вредных поползновений и возбудить в нем желание самозащиты. Этот последний результат в особенности важен; в нем, я полагаю, заключается самое бесспорное доказательство преимущества современных юридических деятелей над прежними.

– Извините! я – человек старого покроя, и многое в современных порядках не совсем для меня ясно. Вот вы сейчас о самозащите упомянули: скажите, часто бывают доносы в ваших краях?

– Не доносы-с, а выражения общественной самопомощи-с.

– Ну, да; разумеется, самопомощи… Часто?

– Да, общество наше, по-видимому, с каждым годом яснее и яснее сознает свои права и обязанности.

– Гм… Конечно, это – не больше, как личное мое мнение, но я все-таки должен сознаться, что сердце мое больше лежит к становым приставам. И даже именно потому, что у них мало юридического развития.

– Ну, это уж – дело вкуса-с.

Покуда мы таким образом беседовали, все остальные молчали. Нонночка с удовольствием слушала, как ее Поль разговаривает с дяденькой о чем-то серьезном, и только однажды бросила хлебным шариком в беленького Головлева. Филофей Павлыч, как глиняный кот, наклонял голову то по направлению ко мне, то в сторону Добрецова. Машенька по-прежнему не отрывала глаз от тарелки.

– А впрочем, – кинул Добрецов в заключение, – так как речь у нас началась с Короната Савича, то я считаю долгом заявить, что ничего против его намерений не имею. Медицинское поприще, и даже ветеринарное, как заметил мсьё Головлев…

Достаточно было возобновления этой остроты, чтобы все засмеялись, и разговор наш прекратился. Машенька вздохнула свободно и, чтобы дать другое направление мыслям, обратилась к черненькому Головлеву с вопросом:

– Ну, а папенька как? Здоров?

– Как бык-с.

– Ну, и слава богу. Благочестивый ваш папенька человек. Вот я так не могу: в будни рано встаешь, а в воскресенье все как-то понежиться хочется. Ну, и не поспеешь в церковь раньше, как к Евангелию. А папенька ваш, как в колокол ударили – он уж и там.

– Он у нас сам первый в колокол и ударяет. Возьмет за веревку и зазвонит.

– Любит бога ваш папенька! нечего сказать – очень любит! Не всякий это…

– Он у нас с священником все полемику ведет! – как-то высунулся вперед, словно вынырнул, беленький Головлев.

– Старозаветный ведь поп-то у вас!

– Да, все на ектениях сбивается – ну, отец и поправляет, да вслух, на всю церковь! «Николаевну» – врешь: "Михайловну"!"

– Вот как!

– А то у нас такой случай был: в Егорьев день начали крестьяне попа по полю катать – примета у них такая, что урожай лучше будет, если поп по полю покатается, – а отец на эту сцену и нагрянул! Ну, досталось тут всем на орехи!

– Скажите на милость – так вот у вас поп какой. Нет, у нас попик – ничего, чистенький. Всё «Труды» какие-то читает! Зато, может быть, ваш малым довольствуется, а наш за свадьбы больно дорого берет! Ни на что не похоже. Вот я земскому-то деятелю жаловалась: "Хоть бы вы, земство, за неимущих вступились!"

– Ничего-с, погодите. В губернию съездим – и попика к одному знаменателю приведем.

И вдруг, в самом разгаре «светского» разговора, Нонночку словно бес под бока толкнул.

– Дядя! вы давно ли Короната Савича видели? – обратилась она ко мне.

Машеньку даже передернуло всю.

– Нонночка! финиссё… лессе! – заговорила она по-французски (когда она терялась, то всегда прибегала к французскому языку), – ты видишь, что дяденьке этот разговор неприятен.

 

Нонночка с наивным изумлением взглянула сперва на меня, потом на мать, и вдруг что-то поняла.

– По-ни-маю! – пробормотала она как бы про себя, ворочая крупными, воловьими глазами, – так вот что! Беленький Головлик! расскажите-ка нам, как вас папенька от соблазнов оберегает?

– Во-первых, на ночь все входы и выходы собственноручно запирает на ключ; во-вторых, внезапно встает по ночам и подслушивает у наших дверей; в-третьих, афонский устав в Головлеве ввел, ни коров, ни кур – никакого животного женского пола…

Головлев долго что-то рассказывал, возбуждая общую веселость, но я уже не слушал. Теперь для меня было ясно, что меня все поняли. Филофей Павлыч вскинул в мою сторону изумленно-любопытствующий взор; Добрецов – язвительно улыбнулся. Все говорили себе: "Каков! приехал законы предписывать!" – и единодушно находили мою претензию возмутительною.

Под конец обеда гостей прибавилось: три девицы Корочкины поспели к мороженому. Наконец еда кончилась: отдавши приказание немедленно закладывать лошадей, я решился сделать последнюю попытку в пользу Короната и с этою целью пригласил Промптова и Машеньку побеседовать наедине.

– Филофей Павлыч, – начал я, когда мы уселись втроем в гостиной, – до вашего приезда я долго говорил с Машенькой, но, по-видимому, без успеха. Позвольте теперь обратиться к вам: может быть, ваш авторитет подействует на нее убедительнее…

Я взглянул на них: Филофей Павлыч делал вид, что слушает… но не больше, как из учтивости, Машенька даже не слушала; она смотрела совсем в другую сторону, и вся фигура ее выражала: "Господи! сказано было раз… чего бы, кажется!"

– Дело вот в чем, – продолжал я, – Коронат не чувствует в себе призвания к юридической карьере и желает перейти в Медицинскую академию…

– Так что же-с?

– Но для того, чтоб просуществовать в продолжениие пяти лет академического курса, он нуждается в помощи…

– Что же-с! вот мать – права ее-с!

– Но матери кажется, что Коронат, поступая таким образом, выходит из повиновения родительской власти, что если она раз, по каким-то необъяснимым соображениям, сказала себе, что ее сын будет юристом, то он и должен быть таковым. Одним словом, что он – непочтительный.

– Никогда я этого не говорила! – вдруг встрепенулась Машенька.

– Помилуй, душа моя! да в этом весь и вопрос!

– Никогда не говорила, что непочтительный! заблуждающий – вот это так!

– Позвольте, Марья Петровна! допустимте, что вы даже сказали: "непочтительный!" Что же, сударь! И по-моему – довольно-таки близко около этого будет!

– Послушайте! Коронату уж семнадцать лет, и он сам может понимать свои склонности. Вопрос о будущем, право, ближе касается его лично, нежели даже самых близких его родственников. Все удачи и неудачи, которые ждут его впереди, – все это его, его собственное. Он сам вызвал их, и сам же будет их выносить. Кажется, это понятно?

– Помилуйте! даже очень-с! Но ведь и родителям тоже смотреть на свое детище… А впрочем, я – что же-с! Вот мать – права ее-с!

– Но если б сын даже заблуждался, скажите; достаточная ли это для родителей причина, чтоб оставлять его в жертву лишениям?

– Но если он сам на лишения напрашивается… А впрочем – вот мать-с!

– Я должен сказать вам, что Коронат ни в каком случае намерения своего не изменит. Это я знаю верно. Поэтому весь вопрос в том, будет ли он получать из дома помощь или не будет?

– Нет ему моего благословения по медицинской части! нет, нет и нет! – как-то восторженно воскликнула Машенька, – как христианка и мать… не позволяю!

– Слушай, Машенька! ты готовишь для себя очень, очень горькое будущее!

– Будущее, братец, в руке божией! – сентенциозно произнес Филофей Павлыч.

– Машенька! Я… я прошу тебя об этом!

– Ах, братец!..

– Неужели же ты так и остановишься на этом решении?

– Голубчик! Пожалуйста… позволь мне уйти! Меня там ждут… потанцевать им хочется… Я бы поиграла… Право, позволь мне…

Как раз, совсем кстати, в эту минуту в дверях гостиной показалась Нонночка и довольно бесцеремонно крикнула:

– Дядя! вы скоро их отысповедуете? Мы танцевать хотим!

Ясно, что делать мне больше было нечего. Я вышел в залу и начал прощаться. Как и водится, меня проводили «по-родственному». Машенька даже всплакнула.

– Братец, – сказала она, – может, и еще в нашу сторону заглянешь – не забудь, ради Христа! заверни!

Господин Добрецов сильно потряс мою руку и произнес:

– А мы вас почитываем!

Нонночка, не желая отставать от других, сказала:

– Дядя! вы что ж меня не целуете… фи, недобрый какой!

Филофей Павлыч проводил меня до крыльца и, поматывая головой, воскликнул:

– Что прикажете – женщина-с… А впрочем, мать – все права ее-с. Так и в законе-с…

Покуда ямщик собирал вожжи и подавал тарантас, в ушах моих раздалось:

A-ach, mein lieber Augustin!

Augustin, Augustin!

Дружный хохот, встретивший эту допотопную ритурнель, проводил меня до ворот.

* * *

Был час восьмой, когда я выехал от Промптовых, и в воздухе надвигались уже сумерки. Скоро мы въехали в лес, и с каждым шагом мгла становилась гуще и гуще. Казалось, что тени выползают из глубины лесной чащи, бегут за экипажем, хватаются за него. Я начал припоминать происшествия дня, и вдруг мне сделалось страшно. Целое море глупости, предрассудков, ничем не обусловленного упрямства развернулось перед глазами – море, по наружности тихое, но алчущее человеческих жертв. «Так уж», «нет уж» – невольно припоминалось мне, и сзади этих бессмысленных словесных обрывков появлялся упорствующий образ непочтительного Короната, на котором, по какой-то удивительной логике, непочтительность должна отозваться голодом, холодом и всяческими лишениями.

Но, как ни простодушна Машенька, однако и у нее нечаянно вырвалось меткое слово.

"Неверно нынче! – сказала она, – очень даже, мой друг, неверно! Куда ступить, в которую сторону идти – никто нынче этого не знает!"

Этим изречением я и заканчиваю.

427светские таланты (развлекать и быть душой общества) (франц.)
428«Ах, мой милый Августин!» (нем.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru