bannerbannerbanner
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»

Михаил Долбилов
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»

3. Антропология гвардейского либертинства 185

Толстовский поиск того, как лучше изобразить и вобрать в вымышленный мир АК неоднородность и внутреннюю конфликтность петербургского высшего света и действующих в нем неписаных норм взаимоотношений и социализации, как и этикета дозволенного нарушения этих норм, особенно интересно отразился в авантексте Частей 2 и 3 АК. На рубеже зимы и весны 1874 года текст большинства глав Части 1 уже начал набираться в московской типографии (этому набору, напомню, не было суждено выйти из печати). Больше того, многие серии глав последующих частей – например, об Анне, Вронском и Каренине в день красносельских скачек (2:18–29) – находились на стадии аккуратно изготовленных С. А. Толстой беловиков (как вскоре после того станет ясно, отнюдь не финальных)186. Именно тогда Толстой, отступив несколько назад в хронологии действия, расширяет в новых рукописях серию глав, в ОТ распределенных между финалом Части 1 и первой третью Части 2, о сближении Анны и Вронского зимой в Петербурге. В этих-то черновиках, помимо «интимного кружка» императрицы, выпукло и узнаваемо проступает тот сегмент большого света, который в невымышленной реальности был антиподом и благочестия, и «восторженного тона». Это – либертинская среда светских львиц и львов, смыкающаяся с гвардейской золотой молодежью и смежная с несколькими дворами или неформальными котериями великих князей, а отчасти – и с официальным двором самого Александра II187. Проводником читателя по веселящемуся Петербургу, в черновых зарисовках которого дразнящий мотив трансгрессии и непристойности звучит явственнее, чем в ОТ, служит, разумеется, Вронский.

На этом – недолгом – отрезке генезиса АК персонаж, прежде чем бесповоротно стать графом Вронским, вновь фигурирует под титулом и фамилией из редакций 1873 года: князь Удашев. Высший родовой титул дворянина сочетается с фамилией, в семантике которой слышатся и удаль, и удача, и, возможно, мужественность в ее сугубо физиологическом аспекте. Более того, на одну из написанных с чистого листа вставок, притом четко датируемую мартом – началом апреля 1874 года, приходится момент, когда в генезисе текста к знатности и богатству героя добавляется блеск престижного флигель-адъютантского звания. И в черновом автографе188, и в ОТ (2:5) Удашев/Вронский начинает рассказывать, а нарратив продолжает и заканчивает полную забавных деталей историю – о двух молодых подгулявших офицерах, нарвавшихся на энергичный отпор со стороны чиновника, чью юную законную, а вдобавок к тому беременную жену они приняли за лоретку. Оскорбленный муж – титулярный советник с «бакенбардами колбасиками» и, в масть к ним, немецкой фамилией Венден – намеревается подать официальную жалобу на повес, тогда как с их точки зрения обидчиком является он сам, причем таким обидчиком, который в силу разницы в статусе между гвардейцем и невысокого происхождения штатским не может быть вызван на дуэль за урон, нанесенный чести офицера. Задача примирения достается Вронскому. В самом этом эпизоде его флигель-адъютантство, особенно вместе с княжеским (выше графского) титулом исходной редакции, – прежде всего подробность, оттеняющая социальным колоритом психологическую достоверность успеха затеянного «миротворства»:

П[олковой] к[омандир] и У[дашев] оба понимали, что имя Удашева и флигель-адъютантский вензель должны много содействовать смягчению тит[улярного] сов[етника]. <…> Все казалось прекрасно кончено; но т[итулярный] с[оветник] хотел поделиться за папиросой с своим новым знакомым, князем и ф[лигель-] а[дъютантом], своими чувствами, тем более что Удашев нравился ему189.

В самом деле, звание флигель-адъютанта – младшее среди особых военно-придворных званий190 – давало постоянное членство в императорской свите, было сопряжено с почетными и ответственными поручениями императора (каким, например, позднее в романе будет для Вронского сопровождение жуирующего иностранного принца [4:1]) и часто открывало быстрый путь к вершинам карьеры. Быть флигель-адъютантом почти всегда означало быть лично знакомым монарху, а главное – на виду и на слуху у него. При Александре II, несмотря на некоторую девальвацию свитских званий как таковых вследствие частых пожалований (к началу 1880‐х годов военная свита разрослась до 400 человек, и флигель-адъютанты составляли ее огромное большинство)191, многих носителей этого звания, особенно гвардейских ротмистров или полковников, добавочно возвышала известная публике неформальная, отеческая приязнь императора к уже отмеченным его милостью молодым офицерам.

В исходной редакции интермедии с Удашевым-миротворцем имеется нюанс, который, вторя акценту на флигель-адъютантском вензеле, помогает уловить незримое присутствие монаршей фигуры: злополучный Венден (недаром знающий толк в подаче жалоб) служит не где-нибудь, а в «комиссии прошений»192. Именно так и в бюрократической номенклатуре, и в обиходе называлось специальное учреждение при персоне императора, куда надлежало обращаться всевозможным искателям благодеяния с высоты трона – пособия, пенсии, защиты от несправедливости, помилования и т. п.193 По долгу службы повседневно причастный к какой-никакой коммуникации подданных с самодержавным правителем, но сам находящийся не намного ближе к олимпу, чем те же просители194, титулярный советник из комиссии прошений должен по достоинству оценить притягивающую взгляд серебряную вязь «А II» – монограмму императора на эполетах собеседника.

 

В дальнейшей правке князь Удашев вновь становится графом Вронским, но его флигель-адъютантство – возникшее как функциональный штрих в конкретных сценах195 – остается. Более того, оно становится чертой в основной характеристике Вронского, который, в отличие от предыдущих редакций, где персонажу присущи безразличие к светскому успеху и даже нарочитая несветскость, обладает придворным честолюбием. ОТ представляет Вронского в этом качестве при первом же упоминании о нем в романе. «Страшно богат, красив, большие связи, флигель-адъютант <…>», – говорит о нем Облонский Левину (46/1:11)196.

Почти одновременно с историей об эскападе незадачливых ловцов камелий в авантекст романа вошел другой нравоописательный «либертинский» эпизод, и тоже в форме рассказа, почти пантомимы персонажа. Реквизит поклонникам романа должен быть памятен: кавалерийская каска, груша, большущие конфеты от дворцового кондитера. Пока Удашев/Вронский находится в Москве, в его петербургской квартире живет его младший сослуживец Пукилов – ему‐то вскоре в генезисе текста, уже под фамилией Петрицкий (так и в ОТ), предстоит поучаствовать в погоне за госпожой Венден. Но и до этого у него есть чем зарекомендовать себя. Удашев, вернувшись домой, застает товарища навлекшим на себя череду крупных неприятностей, чем лишь подогревается охота того к дебошу. И исходная редакция197, и ОТ (1:34) не скупятся на подробности в описании стиля жизни гвардейского гуляки, чьей – уже опостылевшей – любовнице, баронессе Шильтон, муж угрожает бракоразводным процессом. Одним словом, скандал громоздится на скандал. И все-таки, несмотря на терпкую – особенно по меркам того времени – откровенность подобных картинок в АК, они обретают настоящую рельефность при сопоставлении со свидетельствами, исходящими от невымышленных Вронских и Петрицких. Отвлечемся ненадолго от увековеченного Толстым анекдота, чтобы вернуться к нему с дополнительной аналитической линзой.

Одним из ближайших аналогов компании, где кутят, делают долги, совокупляются с проститутками (и не только) гвардейские персонажи АК, был в ту пору кружок великого князя Владимира Александровича, второго по старшинству из живущих сыновей императора, бонвивана с артистической жилкой и без мешающих сибаритству политических и военных амбиций. В свите великого князя – в особенности до его женитьбы, которая состоялась в том же 1874 году (ему было 26 лет), – затейливое ухарство не только широко практиковалось, но и получало значение некоей эстетической программы, что выражалось в подчас изощренных живописаниях разнообразных действий и положений. Наперсником Владимира и главным певцом увеселений кружка, а в каком-то смысле и творцом эстетизирующего дискурса был бойко владевший пером адъютант его высочества, начавший службу в блестящем лейб-гвардии Гусарском Его Величества полку, граф Павел Петрович Шувалов, в петербургском свете известный под прозвищем Боби, – любопытный тип либертена-интеллектуала. (Историкам он известен преимущественно как один из организаторов «Святой дружины» 1881–1882 годов, – заявка на роль охранителя устоев, которую не так легко было бы предсказать за десять лет до того198.) Неплохо образованный аристократ, почтительный сын, помощник отца в управлении имениями, заводами и копями (состояние было огромным), чуткая, способная к интроспекции натура, он же был и циничный прожигатель жизни, который, как явствует из его собственных писем, лечился в те самые годы и от морфинизма, и от сифилиса. Именно в ответ на некую эпиграмму по своему адресу от сотоварищей по кутежам, напоминавшую о расплате за сексуальные излишества, Шувалов сочинил непристойный стишок, где запечатлена принятая в той среде манера взаимного бравирования маскулинным молодечеством:

 
Друзья, вы правы: но пока
В душе горит огонь желанья
И не дрожит моя рука
В часы разврата и лобзанья;
Пока п…у я чту п…ой,
А не пустою табакеркой
И у.. многострадальный мой
Торчит порою под венгеркой;
Пока он Х.., прошу понять,
А не дебелая кикишка —
Я буду е.., е…. м…!
Я буду е.., ядрена шишка!
Когда же он (как верно вы
Заметили в своем посланьи)
Свернется лыком и, увы!
Не будет думать о вставаньи;
П…. мне будет: некий икс;
И мне придется в горе оном
Тебя, о Верцингеторикс!
Считать единственным тевтоном.
Я брошу женщин и вдвоем
Уж не засяду под беседкой:
Где нужно действовать х…,
Нельзя отделаться м…..!199
 

В переписке этого жреца фаллического культа с другим молодым приближенным великого князя, графом Алексеем Перовским (непутевым отпрыском придворной семьи, с которой очень дружила А. А. Толстая), отыскивается пассаж, который был бы более чем на своем месте и в воображаемом письме Вронского приятелю-квартиранту. Участвовавший в 1873 году в Хивинском походе, не в последнюю очередь с тем чтобы оставаться подальше от столицы, покуда не была ясна степень тяжести его венерического заболевания, – воистину Средняя Азия была тогда убежищем от разных бед и невзгод, – Шувалов с бивуака у Аральского моря приветствовал переезд Перовского из Петербурга в Царское Село:

Очень обрадовался, что ты наконец решил воспользоваться царскосельскою квартирою [автора письма. – М. Д.]. Убедительно прошу тебя продолжать в ней жить или по крайней мере сделать из нее ябальное пристанище. Прошу тебя об этом убедительнейше. Тебе будет весьма удобно возить туда девок из Павловска. <…> Квартира, подобно пенковой трубке, хороша только тогда, когда постоянно обкуривается200.

 

Перовский отвечал, привычно смешивая кутежные и придворно-служебные новости, – личина лихого распутника и была, собственно, долгом службы при либертинствующем великом князе:

Я продолжаю вести себя очень нехорошо, предаюсь хотя умеренному, но постоянному пьянству, довольно часто расточаю семя и вообще не скучаю. Владимир Александрович третьего дня вернулся из Вены, где был с Государем на выставке, и мы теперь почти каждый вечер ужинаем в Павловске у татар201.

В субкультуре, объединявшей этих двух гедонистов, демонстративно неограниченное потребление таких удовольствий, как алкоголь, секс и азартные игры202, определяло принадлежность к «своим»203. Разумеется, пьянство, распутство и картежничество были и раньше способами времяпровождения среди молодых офицеров. Но эпоха 1860–1870‐х, помимо расширения рынка сексуальных услуг вследствие большей социальной и пространственной мобильности лиц непривилегированных сословий, привнесла в традиционный гвардейский кутеж важное новшество. Молодые представители правящей династии все чаще оказывались, по выражению Перовского из цитированного письма, «сокутильниками»204 своих подданных, будь то аристократического или менее высокого происхождения. Тем самым специфические, свойственные воинской корпорации формы маскулинной трансгрессии теснее ассоциировались с монархической властью (хотя, конечно, не так прямо и совсем не с тем прицелом на возвеличение собственно самодержавия, как за полтора с лишним столетия перед тем во «всешутейшем соборе» Петра I205). В этих условиях совместное пользование холостым жильем богатого, да еще придворного гвардейца, с превращением его в либертинское «пристанище», становилось обрядом товарищества, круговой порукой в нарушении благопристойности и чинности «внешнего» социума.

Итак, Удашев возвращается домой, в подобную шуваловской квартиру. Светские, полковые и прочие новости и сплетни, которыми его осыпает сослуживец, в редакции исходного автографа смешиваются в более пикантное попурри, чем в ОТ. Пресловутый Бузулуков, нашедший на балу альтернативное применение своей каске, возникает в болтовне Пукилова/Петрицкого на стыке двух анекдотов, и первым из них, не вошедшим в ОТ, рассказчик выстреливает, будучи спрошен Удашевым еще об одном их сослуживце:

– <…> Ну а Граве что?

– Ах, умора, поступил новый, ты знаешь, из юнкеров В[еликого] К[нязя]. Граве влюблен, как девушка, не отходит.

– Фу, гад[ость]. Экой старой. Это хорошо Бузулокову206.

– Ах, с Б[узулоковым] была история прелесть <…>207

Такой секрет Полишинеля, как обыденность гомосексуализма в гвардии и военно-учебных заведениях, отразился уже в первом конспективном наброске романа208. Примечательная сценка с гейской парой в полковой столовой (151–152/2:19)209, наряду с анекдотами от сослуживца героя, принадлежит к числу тех снимков с петербургских светских и свитских нравов, которые Толстой частью извлекал из памяти, частью черпал из рассказов знакомых, из слухов и спешил, обогатив их воображением, перенести на бумагу, сообщая задуманному роману остроту и пряность не только политически, но и эстетически злободневной прозы. К рубежу зимы и весны 1874 года, когда был написан черновик главы о возвращении Удашева/Вронского из Москвы, сценка в полковой столовой уже прошла правку и была перебелена С. А. Толстой в составе копии глав Части 2 о бурном дне скачек (чего мой анализ еще коснется). Это один из многих случаев, когда не только написание начерно, но и последующая отделка тех или иных мест романа могли производиться до работы над более ранними местами и даже, возможно, до самой их задумки, то есть как бы идя вверх по течению будущего финального текста. Таким образом, обмен репликами о влюбленном Граве в генезисе романа наследовал, а в самом романе, как он мыслился тогда, должен был предшествовать моменту, когда персонажи, прозрачно преподнесенные однополыми любовниками, сами появляются в «кадре» действия.

Удашев и его собеседник произносят лишь несколько слов о новом полковом курьезе, но исследователю генезиса АК сообщают они немало. Сама однополая пара выглядит сходно с тою, что на тот момент уже закрепилась в авантексте и перейдет в ОТ: «старый» Граве соответствует «пухлому» (во всех сохранившихся редакциях) старшему партнеру в другой паре210, а вчерашний юнкер, уже произведенный, надо думать, в корнеты, – «молоденькому» офицеру, похотливо обхаживаемому толстяком (170/2:19). В обоих случаях – посредством и нарратива, и прямой речи героев – более или менее эксплицитное порицание или презрение достаются старшему из двух, в котором, следуя логике текста, а также стереотипов того времени, угадывается женоподобный, как тогда выражались, «страдательный педераст». Сравнение вожделеющего Граве с влюбленной девушкой, даром что он немолод, красноречиво. Иначе говоря, отношения партнеров поняты по схеме совращения порочным, равнозначным путане перестарком неопытного юнца. «Эта гадина как мне надоела. И мальчишка жалок мне», – бросает в исходной редакции эпизода в артели приятель Балашова (будущего Вронского)211, и да не ускользнет от нас лексемная перекличка между этой фразой и недописанным и вычеркнутым, но твердо читающимся «Фу, гадость» в реплике Удашева.

***

Здесь нам не обойтись без короткого отступления о носителе или носителях фамилии Граве или подобной ей в авантексте АК. Некий Граве в рукописи 28 не был, вероятно, случайным именем в речи другого персонажа. В первом конспективном наброске романа (весна 1873 года) действует его почти однофамилец – ротмистр Грабе, сослуживец Балашова (будущего Вронского), причем вводится он именно в пресловутом эпизоде с гейской парой. Грабе с отвращением смотрит на старшего в паре («Эта гадина как мне надоела» – именно его реплика), но сам в следующей затем сцене скачек испытывает к Балашову почти нежность:

Грабе выше всех головой стоял в середине и любовался. Приятелем Балашовым он всегда любовался, утешаясь им после мушек, окружавших его. Теперь он любовался им больше, чем когда-нибудь. Он своими зоркими глазами издали видел его лицо и фигуру и лошадь и глазами дружбы сливался с ним и, так же как и Балашов, знал, что он перескочит лихое препятствие. <…> [О]н и они все с замираньем смотрели на приближающуюся качающуюся голову лошади <…> и на нагнутую вперед широкую фигуру Балашова и на его бледное, но веселое лицо и блестящие устремленные вперед и мелькнувшие на нем [то есть на Грабе, в ответ на его взгляд. – М. Д.] глаза212.

Несколько раньше написания черновика с «гвардейскими» эпизодами, на исходе зимы 1873/1874 года, Толстой создает новую редакцию глав Части 2 о дне скачек, где рослый и громогласный друг главного героя, игрок и кутила, звавшийся в 1873 году Грабе, становится Яшвиным, о чем еще будет сказано ниже. Логично было бы предположить, что возникающий вскоре тоже в окружении Вронского, но не в прямом контакте с ним Граве (а не Грабе) мыслился иным, чем Яшвин, лицом.

Однако имеется разноречащее с таким предположением обстоятельство: незадолго до переименования Грабе в Яшвина, вероятно на рубеже 1873 и 1874 годов, Толстой, надеявшийся тогда вскоре завершить роман, создал первую редакцию глав об Анне накануне самоубийства (см. параграф 4 гл. 2 наст. изд.), где Грабе играет несколько более существенную роль, чем Яшвин в том же месте ОТ (627–628/7:25), да и отличается от него большей склонностью к трансгрессии. Влюбленный в Анну, но сдерживающий свое чувство вопреки ее приглашению к флирту, он получает такую характеристику:

[Д]ля Грабе, любившего порок и разврат, нарочно делавшего все то, что ему называли порочным и гадким, не было даже и тени сомнения в том, как ему поступить с женой или все равно что с женой товарища. Если бы ему сказали …………. и убить потом, то он бы непременно постарался испробовать это удовольствие; но взойти в связь с женой товарища, несмотря на то, что он сам признавался себе, что был влюблен в нее, для него было невозможно, как невозможно взлететь на воздух <…>213

Итак: генезис персонажа от Грабе к Яшвину не был, кажется, прямым, и при этом как Грабе, так и Граве – видел ли Толстой в носителях этих почти идентичных фамилий разные изводы одного персонажа в генезисе текста или двух разных персонажей – ассоциируются в черновых редакциях с теми или иными отступлениями от социальных конвенций или моральных норм.

Добавлю к сказанному не претендующую на многозначительность справку историка. Коннотация нерусского происхождения, которая слышится во всех названных фамилиях, закладывалась, вероятно, вполне сознательно. Если «Граве» должно было прочитываться как типично немецкая фамилия, то замена согласной, сохраняя этот колорит, могла порождать конкретную ассоциацию с той самой средой гвардейской кавалерии, в которой нам показан Вронский. Род Граббе (с середины 1860‐х – графский), представленный в военной элите империи как при Николае I, так и при Александре II, имел шведские корни214. В столичной военно-придворной среде 1860–1870‐х заметной фигурой, близкой великим князьям – старшим сыновьям Александра II, был командир лейб-гвардии Конного полка (конногвардейцев) граф Николай Павлович Граббе, который вследствие участия в различных аферах промотал свое состояние. Один из имущественных исков к Граббе прямо коснулся министра двора А. В. Адлерберга, которому как раз в 1873–1874 годах пришлось выступать ответчиком по делу, и привел к примечательной коллизии между буквой закона и данным ad hoc царским повелением, фактически освобождавшим Граббе от ответственности за денежный долг215. В свою очередь, «Яшвин» приводит на ум фамилию Яшвиль/Яшвили (с ударением на второй слог), которую вместе с княжеским титулом носили в России XIX века потомки знатного имеретинского рода; один из них, В. В. Яшвиль, за пятнадцать лет до описываемых событий командовал уже упомянутым на этих страницах лейб-гусарским полком216. Мне, впрочем, неизвестно, опознавал ли Толстой эту фамилию как грузинскую. В последнем эпизоде романа с участием Яшвина шутливая реплика Вронского, намекающая на некое романтическое приключение его друга: «А Гельсингфорс?» (628/7:25), – привносит, перекликаясь с упоминанием в предыдущей главе «учительниц[ы] плаванья шведской королевы» (622/7:24), «скандинавский» мотив, угадываемый в раннем варианте фамилии – Грабе.

***

Независимо от степени выраженности негативного отношения к гомосексуализму, разговор о влюбленном Граве переплетает между собой нескольких либертинских мотивов. Заметим, что если, с точки зрения собеседников, немолодому офицеру не подобает пылать такого рода страстью, то Бузулокову – как вполне ясно из дальнейшего рассказа, еще молодому или, по крайней мере, по-юношески легкомысленному – «[э]то хорошо». То есть гомосексуальное желание не исключено заведомо из числа трансгрессивных практик, одобряемых эталонами маскулинности в этой субкультуре, даже если оно не столь обычно, как кутежи с «девками» в Павловске. В этом же ряду мотивов примечательно само определение «из юнкеров Великого Князя». Имеется в виду, по всей вероятности, обучение на особый кошт в Николаевском (памяти Николая I) кавалерийском училище – основном, наряду с Пажеским корпусом, поставщике офицерских кадров в гвардейские кавалерийские полки. Подразумеваемый же великий князь – не кто иной, как 43-летний тезка своего отца, главнокомандующий войсками Петербургского военного округа и всей гвардии Николай Николаевич, младший брат Александра II. Из уже немалочисленных тогда «высочеств» разных поколений он был для гвардии именно Великий Князь – в значении имени собственного. Вскоре мы рассмотрим, где еще в авантексте и ОТ проступает эта фигура и как находчиво она включается в мотивное поле либертинства, но прежде поклонник молодых корнетов, о котором своевременно заговорили два персонажа, должен предстать перед еще более высокой, чем Николай Николаевич, августейшей персоной:

– Ах, с Б[узулоковым] была история прелесть, – рассказы[вал] П[укилов]. – Ведь его страсть балы, и он ни одного придворного бала не пропускает. Отправился он на большой бал во Дворце в новой каске. Ты видел новые каски. Очень хороши, легче. Только стоит и трется где побли[же] около Государя. Проходит Импер[атрица] с анг[лийским] послан[ником], и на его беду зашел у них разговор о новых касках. Импер[атрица] и хотела показать новую каску. Видят, наш голубчик стоит. – П[укилов] представил, как он стоит с каской чашечкой под рукой. – Импер[атрица] попросила его подать каску, он не дает. Что такое? Только Бар. ему мигает, кивает, хмурится: подай. Не дает, замер. Можешь себе представить? Неловко всем. Бар. взял у него каску, не дает. Вырвал. Подает Имп[ератрице]. «Вот это новая», – гов[орит] Им[ператрица]. Повернула каску, можешь себе представить, оттуда бух! груша, конфета. Други[е] говор[ят], 2 фунта конфет. Он это набрал, голубчик217.

Процитированный пассаж – один из тех черновых фрагментов, что наглядно иллюстрируют познавательный потенциал генетической критики. В ОТ весь анекдот беднее колоритом и отсылками к невымышленной реальности: августейшая дама там – не императрица, а великая княгиня (та или иная – их уже было сколько-то); иностранный дипломат высокого ранга – не английский, а «какой-то» посол; фамилию усердного, надо думать, придворного, в исходной редакции дважды обозначенного как «Бар.», рассказчик не помнит твердо: «этот… как его…»; а сам виновник сумятицы – поскольку правка удалила новость о Граве из диалога – не преподнесен читателю как тот, кому пристало бы не только упиваться придворными балами и запасаться там десертом, но и влюбляться в юных однополчан. Не без последствий для смысла эпизода оказывается также «усушка» первоначальной фразы «[Б]ух! груша, конфета. Другие говорят, 2 фунта конфет» до «[Б]ух! груша, конфеты, два фунта конфет!» (114/1:34). В редакции ОТ пропадает ударение на том, что молва о потешном, но не совсем безобидном инциденте разошлась широко и обрастает в дальнейших пересказах новыми подробностями – как могли тогда же судачить в Петербурге и за его пределами о каком-либо из более серьезных происшествий в правящем доме. Даже мелкое разночтение «конфета/конфеты» не совершенно пустяково для задач мимесиса: редакция автографа позволяет зримее представить, что дворцовая, «царская» конфета, здесь в единственном числе выпадающая из каски вослед груше, была довольно массивным кондитерским изделием218.

Но вернемся к высочайшей особе в мизансцене. Как и «великая княгиня» в ОТ, императрица исходной редакции – персонаж без какой-либо явной индивидуальности, пусть даже с ее уст через прямую речь другого героя слетает три слова; в рассказе не проглядывает ни внешности, ни характера жены Александра II. Тем не менее кое-что из тогдашних обстоятельств и даже забот невымышленной императрицы схвачено в этом эпизоде, так что фигуру монархини в нем все-таки надо счесть скорее камео, чем манекеном.

Сколь ни странно это может показаться сегодняшнему читателю, ситуация, в которой субтильная Мария Александровна держала бы в руках громоздкую, увенчанную статуэткой двуглавого орла парадную каску гвардейца, была правдоподобной. Правда, в большей степени, скажем, для 1860 года, чем для середины 1870‐х. При восшествии своего супруга на престол она была назначена и оставалась вплоть до своей смерти в 1880 году шефом одного из гвардейских кавалерийских полков, который стал носить официальное название лейб-гвардии Кирасирского Ее Величества (его предшествующим шефом-дамой была умершая в 1828 году вдовствующая императрица Мария Федоровна). Обиходно звавшиеся, по отличительному цвету мундира, «синими», кирасиры Ее Величества, наряду с кавалергардами, конногвардейцами и «желтыми» (полка Его Величества) кирасирами, являлись завсегдатаями и украшением дворцовых и великосветских балов. Собственно, в эпоху АК это был эмблематический знак таких балов, ибо с начала 1860‐х так называемая тяжелая кавалерия, с достодолжной эффектной атрибутикой, сохранялась только в гвардии219. А из дам правящего дома прежде всего от Марии Александровны, ex officio полкового шефа220, ожидалась осведомленность о свежих переменах в обмундировании и снаряжении «синих кирасиров». Кто-то мог бы посетовать, что замена императрицы великой княгиней лишила ОТ изюминки изящно мимолетного указания на полк, в котором служит Вронский221.

Другую отсылку к фактуальной реальности первой половины 1870‐х годов дает участие в эпизоде лица, именуемого сокращением «Бар.», которое выше в тексте автографа-вставки не вводится предварительно в повествование. С почти полной уверенностью я идентифицирую его как князя Владимира Ивановича Барятинского (1817–1875), младшего брата знаменитого «кавказского» фельдмаршала Александра Барятинского222. В 1860‐х годах он командовал престижнейшим из полков гвардейской кавалерии – Кавалергардским, а в начале 1870‐х, перейдя на придворную службу, был назначен гофмаршалом двора императрицы223. В этом качестве он не раз сопровождал Марию в ее длительных лечебных поездках за границу и в Крым. Барятинский был не просто (если это вообще могло быть просто) исполнительным придворным, отвечающим за аренду удобных вилл в Сан-Ремо или Сорренто, за взаимодействие придворной администрации с докторами, включая авторитетного С. П. Боткина, и за обслуживание, как и движение, особого царского поезда, которым путешествовала императрица, – он стал своего рода рыцарем, возвышенно преданным прекрасной даме. Так как Александр II в те годы уже не находил времени даже для краткосрочных посещений лечащейся вдали от России жены, гофмаршал выступал в этих вояжах мужчиной-спутником в малочисленной свите монархини. О мере доверительности его отношений с Марией свидетельствуют строки из его донесения из Сорренто в апреле 1873 года своему начальнику, а в частной жизни приятелю – министру двора графу А. В. Адлербергу: «Сделай милость, не пересказывай Государю того, что я пишу тебе о состоянии Императрицы. Она дала мне понять, что ей не хотелось бы, чтобы о ее нездоровье узнали»224. Это был тот самый итальянский тур, одновременно терапевтический и матримониальный, в котором императрицу и ее дочь великую княжну Марию, прочимую за герцога Альфреда, сопровождала также А. А. Толстая. Именно из Сорренто она выспренно писала автору уже начатой АК о горести предстоящего расставания с воспитанницей. И наконец, на исходе зимы 1874 года – именно тогда, когда Толстой перерабатывал одни и писал наново другие петербургские главы первого сезона своего романа – Барятинский вместе с княгиней М. А. Вяземской, названной, напомню, Толстым по этому случаю «прелестной представительницей русских женщин», состоял в свите Марии-дочери, уже герцогини Эдинбургской, при ее торжественном въезде в Лондон, и его имя раз за разом появлялось в газетных новостях225. Словом, «Бар.» чернового текста, радеющий об исполнении желания государыни, – еще одно камео в этом эпизоде226.

При дальнейшем углублении в релевантные предмету исторические источники оказывается, что вымысел романиста словно бы угадывал быль в ее не самых очевидных современникам гранях. Эпизод из черновика АК, запечатлевший самый момент встречи лоб в лоб – да еще при посредстве каски – между двумя средами или субкультурами высшего общества, пуританской и либертинской (благочестивая болезненная императрица и гвардеец – воплощение ювенильного гедонизма), можно вообразить происшедшим, mutatis mutandis, внутри царской семьи. Эти субкультуры, впрочем, могли до какой-то степени уживаться в одной личности. Уже представленный читателю молодой великий князь Владимир Александрович являл собою выдающийся пример совмещения того нового духа «дозволенности» (но все-таки без приставки «все-»), который возник в 1860‐х годах среди молодежи правящего дома и ряда придворных кружков, – с династической благопристойностью. Все в том же итальянском августейшем вояже 1873 года он пробыл некоторое время с матерью и сестрой, и трудно отделаться от впечатления, что следующие строки из его письма верному Перовскому, посланного в те же дни из Сорренто, были написаны в пику преисполненным беспокойства донесениям Барятинского: «Пока дамы осматривали этрусские вазы, мы с Митой завернули в отделение похабных представителей древнего разврата. Усладив взоры наши видом ебли, хуев и т. д., мы присоединились к остальной компании и продолжали осмотр музея»227. Дополнительная эпатажность этого сообщения проистекает из устойчивого реноме упомянутого в письме Миты – Д. А. Бенкендорфа, еще одного сокутильника великого князя: он слыл пассивным гомосексуалистом, и блюстители нравов ставили в вину Владимиру приятельство с ним, продолжавшееся и после женитьбы великого князя228.

185Для уяснения того, как обсуждаемые в этом параграфе редакции соотносятся между собой, см. Извлечение 1 на с. 122–127.
186Детали см. на с. 236 наст. изд.
187Термин «либертинство (либертинаж)» употребляется мной в широком значении демонстративного поведения, так или иначе предполагающего вызов моральным авторитетам и социальным условностям. Эстетизированное распутство аристократии, процветавшее в 1860–1870‐х годах, имело, конечно же, лишь отдаленное отношение к оригинальному, бытовавшему еще в дореволюционной Франции понятию libertinage, в котором свобода нравов и агрессивный гедонизм смыкались с политическим и религиозным свободомыслием, вольтерьянством. Если либертены большого света эпохи АК и вносили лепту в подрыв устоев монархии, то только косвенно и непреднамеренно. Об избирательной рецепции французского либертинажа в России см.: Дмитриева Е. Французский либертинаж и его русские отголоски // Делон М. Искусство жить либертена: Французская либертинская проза XVIII века. М.: Новое литературное обозрение, 2013. С. 833–860, особ. 837–838, 852.
188Р28: 10–14 об. Датируется указанным периодом на основании письма, в котором анализируемый фрагмент романа упоминался, как это очевидно, накануне, в момент или сразу после написания первого черновика. А именно, между 15 и 25 марта 1874 года Толстой обратился к свояченице Т. А. Кузминской с просьбой узнать у ее брата А. А. Берса, можно ли включить в роман слышанную от него «историю <…> об офицерах, разлетевшихся к мужней жене вместо мамзели» (Юб. Т. 62. С. 74). Также о датировке написания гвардейских сцен см. примеч. 2 на с. 130, а также параграф 2 гл. 2 наст. изд.
189Р28: 12, 13–13 об. Большой фрагмент из правленой копии этого автографа опубликован: ЧРВ. С. 196–201 (Р31).
190Это звание не подменяло собою регулярный военный чин по Табели о рангах: Вронский на данный момент пока лишь ротмистр, но позднее в романе, в согласии с правилами гвардейского чинопроизводства, получит чин полковника. Со времени Крымской войны, когда новый император Александр II начал щедрыми пожалованиями быстро расширять состав военной свиты, звание флигель-адъютанта становится для Толстого одной из эмблем светского тщеславия (замечавшегося им в то время и в себе самом). «Насчет Флигельадъютантов – их человек 40, кажется, а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки <…>», – писал он в 1856 году В. В. Арсеньевой (Юб. Т. 60. С. 82 – письмо от 23 августа 1856 г.). Это в последующие годы отразилось и в его произведениях. В Первой завершенной редакции «Войны и мира» Жюли Карагина жаждет выйти за Бориса Друбецкого в особенности потому, что тот – флигель-адъютант (Литературное наследство. Т. 94. С. 543). Исторически Толстой точен: звание уже существовало в начале XIX века, – но аллюзия к 1860‐м здесь, пожалуй, значимее. См. также: Красносельская Ю. И. Кто оставил Льва Толстого в Петербурге? («Флигель-адъютантская» протекция в жизни и творчестве писателя) // Slavica Revalensia. 2018. Vol. 5. C. 9–37.
191Шепелёв Л. Е. Чиновный мир России. XVIII – начало XIX в. СПб.: Искусство–СПб, 1999. С. 412–413.
192«Чиновник комиссии прошений титулярный советник Венден»: Р28: 11 об.
193См.: Ремнев А. В. Канцелярия прошений в самодержавной системе правления конца XIX столетия // Исторический ежегодник. 1997. Омск, 1998. С. 17–35; Engel B. A. Breaking the Ties That Bound: The Politics of Marital Strife in Late Imperial Russia. Ithaca: Cornell University Press, 2011. P. 18–29.
194В интертекстуальном сообществе толстовских героев Вендену, вероятно, подошла бы заостренно сословная аттестация, которую – с точки зрения великорусского столбового дворянина – получает Берг, хрестоматийный служака-немец в «Войне и мире»: «сын темного, лифляндского дворянина» (Юб. Т. 10. С. 187 [Т. 2, ч. 3, гл. XI]). Одноименный с фамилией персонажа старинный город Венден, который еще будет упомянут на этих страницах, находился именно в Лифляндской губернии.
195В генезисе АК Вронский (точнее, Удашев) впервые наделяется флигель-адъютантским статусом в начале 1874 года, то есть не в самых ранних редакциях, а на той стадии писания, когда Толстой рассчитывал вскоре завершить проект и издать роман отдельной книгой, без журнальной сериализации. В усиленно перерабатывавшейся тогда Части 1 и наново творившихся главах Части 2 рельефнее прежнего выступает петербургская тематика романа. Именно в этой связи, примерно в то же время, когда в роман включается анекдот о неудачном флирте, где вензель помогает в миссии примирения сторон, в сюжетно смежном месте автор правит само представление персонажа в сцене беседы двух других, добавляя, в частности, реплику Стивы Левину: «…Удашев, флигель-адъютант, богач, влюблен в Кити и ездит к ним каждый день» (Р18: 4 об.; правка в дожурнальной наборной рукописи Части 1, вероятно по недосмотру автора, полностью удалила эту реплику (Р19: 43), и она уже в новой версии, близкой к ОТ (46/1:11), была восстановлена при вычитке дожурнальных корректур летом 1874 года, с одновременной заменой «Удашев» на «Вронский» [К118: 1]). Ср. интродукцию персонажа в более ранних редакциях, где его флигель-адъютантство не упоминается: ЧРВ. С. 110 (Р12), 125 (Р17). О двух стадиях в генезисе романа, когда персонаж именовался «Удашев», см. примеч. 3 на с. 269–270.
196Как в уже цитированном исходном автографе этого фрагмента (Р18: 4 об.), так и в ОТ Стива тут же сообщает: «Я его узнал в Твери, когда я там служил, а он приезжал на рекрутский набор» (46/1:11). Это не случайно: надзор за производством рекрутских наборов был одним из наиболее частых поручений императора флигель-адъютантам. Интересно, что в ОТ флигель-адъютантство упоминается в интродукции также и Левина, хотя и от противного: «[Е]го товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже – который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия <…>» (30/1:6).
197Р28: 4 об.–6. О генетической связи между автографами двух гвардейских анекдотов – о каске и о неудачном флирте – см. также примеч. 2 на с. 130.
198Христофоров И. А. «Аристократическая» оппозиция Великим реформам. Конец 1850‐х – середина 1870‐х гг. М.: Русское слово, 2002. С. 315–317.
199РГИА. Ф. 1092. Оп. 1. Д. 274. Л. 66 об. Пропуски букв в подлиннике; некоторые особенности орфографии и пунктуации сохранены. Стихотворение не датировано. В толстой тетради для разнообразных записей, служившей Шувалову много лет, оно помещено среди других опытов, четко датируемых концом 1871 года. Ссылка на полученное от «друзей» «послание» и вплетенная тема франко-германского соперничества дают основание для его датировки этим же периодом: в те месяцы Шувалов в качестве компаньона и конфидента сопровождал младшего брата своего патрона – великого князя Алексея Александровича в атлантическом плавании, в которое тот был отправлен отцом, Александром II, для пресечения любовной связи между ним и фрейлиной А. В. Жуковской (дочерью поэта). Шутка с упоминанием Верцингеторига как «тевтона» остается мне не вполне понятной, но несомненно то, что в ней отзывается политическая злоба дня – поражение Франции в войне с Пруссией (мотив импотенции) и начатая Наполеоном III еще в 1860‐х культивация памяти о кельтском вожде, противнике Юлия Цезаря в Галльской войне.
200РГИА. Ф. 1092. Оп. 1. Д. 287. Л. 4 (письмо от 14 апреля 1873 г.).
201РГАДА. Ф. 1288. Оп. 1. Д. 1337. Л. 17 об. (письмо от 4 июня 1873 г.). «У татар» – вошедшее именно в 1870‐х в разговорную речь обозначение нескольких модных ресторанов, где официантами служили татары. Ср. в АК: татарин, обслуживающий Облонского и Левина в «Англии» (40–42/1:10); Облонский, который после сеанса «ясновидения» у графини Лидии Ивановны «отдышался немножко свойственным ему воздухом» «у татар за шампанским» (618/7:22). В черновиках создававшегося в 1874–1875 годах «Подростка» Достоевский заменял «у Дюссо» (по имени ресторатора) на «у татар»: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 17. «Подросток»: Рукописные редакции; Наброски 1874–1879. Л., 1976. С. 116, 218.
202См. о такого рода манифестациях маскулинности как атрибуте власти в Европе раннего Нового времени и их заимствовании в петровской России: Kivelson V., Suny R. G. Russia’s Empires. New York: Oxford University Press, 2017. P. 96–97.
203См. цитату 1 на с. 124, объясняющую, почему в ОТ Вронский «холодно» здоровается с другим своим сослуживцем – Камеровским.
204РГАДА. Ф. 1288. Оп. 1. Д. 1337. Л. 17.
205Зицер Э. Царство Преображения: Священная пародия и царская харизма при дворе Петра Великого. М.: Новое литературное обозрение, 2008.
206Так в автографе. В ОТ: Бузулуков.
207Р28: 5 об. Благодарю Марину Анатольевну Можарову за помощь, оказанную мне в прочтении автографа-вставки (л. 4 об.–6) в рукописи 28.
208ПЗР. С. 729–730.
209См. наблюдения над этим эпизодом в АК, сделанные параллельно анализу мотива гомоэротического влечения и воплощающих его персонажей в произведениях Достоевского: Naiman E. Kalganov // Slavic and East European Journal. 2014. Vol. 58. № 3. P. 398, 406. В готовящейся к печати работе Ольги Майоровой дан глубокий анализ эволюции эпизода с парой офицеров от ранней редакции до ОТ и убедительно показано, что Толстой в конце концов смягчил заложенное в текст осуждение гомосексуализма с позиции «правильной» маскулинности: Maiorova O. Portraying Fleshly Love: Sexuality in «Anna Karenina» Revisited (доклад на 50‐м ежегодном съезде Association for Russian, East European and Eurasian Studies, Бостон, декабрь 2018 г.). Благодарю О. Майорову за предоставленную возможность ознакомиться с названной работой и ее же и Евгения Берштейна – за беседы и консультации, которые помогли мне сформулировать излагаемые здесь наблюдения.
210ПЗР. С. 729; Р27: 23.
211ПЗР. С. 729.
212ПЗР. С. 734. В ОТ на мчащегося Вронского так же неотрывно – глазами любви – взирает в бинокль Анна (200–201/2:28).
213ЧРВ. С. 524; отточие в публикации между «сказали» и «и убить» точно воспроизводит подлинник: Р102: 47 об.
214О графе П. Х. Граббе, в молодости члене Союза благоденствия, а позднее участнике кавказских кампаний и члене Государственного совета см.: Шилов Д. Н., Кузьмин Ю. А. Члены Государственного совета Российской империи. 1801–1906: Биобиблиографический справочник. СПб.: Дмитрий Буланин, 2006. С. 231.
215См. сенатское дело: РГИА. Ф. 1354. Оп. 6. Д. 583. См. также: Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 76.
216См., напр.: Милютин Д. А. Воспоминания генерал-фельдмаршала графа Дмитрия Алексеевича Милютина. 1863–1864 / Под ред. Л. Г. Захаровой. М.: РОССПЭН, 2003. С. 164.
217Р28: 5 об.–6. Часть пунктуации добавлена мною без указания конъектуры.
218Вообще, привозить домой из дворца сладости, просто взяв их со стола, было в обычае даже у самых знатных гостей на таких празднествах (см. об этом: Зимин И. В. Царская работа. XIX – начало XX в. Повседневная жизнь Российского императорского двора. М.: Центрполиграф, 2013. С. 328–329), но комичность сценки в АК в том и заключается, что на десерт польстился не почтенный семьянин, чьи дети ждут «царского гостинца», а молодой сластена-гвардеец, к тому же делающий это украдкой.
219См. комментарии Г. В. Вилинбахова к изданию: Трубецкой В. С. Записки кирасира: Мемуары. М., 1991. С. 208–209, 211. Насмешливое «голубчик» по адресу истуканом стоящего, «с каской чашечкой под рукой», кирасира могло обыгрывать принятое в гвардейском жаргоне название двуглавого орла, украшающего эту самую каску, – голубь. См. также: Марков М. И. История Лейб-гвардии Кирасирского Ее Величества полка. СПб., 1884. С. 419–484.
220Эмоциональная значимость этого августейшего шефства над кирасирами не была утрачена и в середине 1870‐х годов, когда Мария уже редко появлялась на каких-либо торжествах и празднествах на открытом воздухе. См. запись в дневнике П. А. Валуева в январе 1876 года о куртуазных приемах находившегося тогда не у дел, но по-прежнему окруженного почетом фельдмаршала князя А. И. Барятинского (о его младшем брате Владимире, незадолго перед тем умершем, говорится чуть ниже): «[Он] рассказывает анекдоты, шутит и любезничает надеваемыми им разными мундирами. Намедни он обедал у их императорских величеств в кирасирском в честь императрицы <…>» (Валуев П. А. Дневник. Т. 2. С. 321).
221Некоторые, менее красноречивые, детали ОТ позволяют скорее предположить, что Вронский служил в Кавалергардском полку. Три с половиной десятилетия спустя племянник С. А. Толстой Василий, сын Т. А. Кузминской, военный моряк, поспорив с сослуживцами о том, в каком полку служил герой АК, уговорил мать спросить об этом самого автора. Тогдашний Толстой не мог ответить свояченице иначе, чем он ответил – авторским дисклеймером («Не могу сказать, какого именно полка был Вронский <…>») и советом «милому Васе» «интересова[ть]ся узнать от меня вещи более нужные для жизни», но не удержался от того, чтобы добавить, что уж лейб-гусаром-то Вронский не был. Толстой – автор еще только создаваемой АК – согласно кивает из 1874 года (Юб. Т. 78. С. 192 – письмо от 4 августа 1908 г.). К слову, уже знакомый читателю Боби Шувалов был именно лейб-гусаром.
222Об аллюзиях к фигуре А. И. Барятинского в произведениях Толстого см. заключительный параграф данной гл.
223Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 69–74.
224РГИА. Ф. 1614. Оп. 1. Д. 203. Л. 93 (письмо от 16 марта 1873 г.). Переписка велась на французском, и местоимением, которое Барятинский употреблял для обращения к адресату, было «Vous». Однако, учитывая отличный от сугубо официального «Вы» характер «Vous» в контексте франкоязычной коммуникации носителей русского языка, как и общий тон писем, а также тот факт, что Барятинский часто использует для обращения дружеское прозвище Adalbert, я перевожу в данном случае французское «Vous» русским «ты». Об употреблении и конвертации личных местоимений второго лица в той переписке русских франкофонов, где практиковался частый переход с одного языка на другой, см.: Оффорд Д., Ржеуцкий В., Арджент Г. Французский язык в России: Социальная, политическая, культурная и литературная история / Пер. с англ. К. Овериной. М.: Новое литературное обозрение, 2022. С. 423–424, см. также специально о французском языке в АК: с. 678–688. Ср. в АК ремарку к реплике Вронского: «Простите меня, что я приехал, но я не мог провести дня, не видав вас, – продолжал он по-французски, как он всегда говорил, избегая невозможно-холодного между ними вы и опасного ты по-русски» (180/2:22).
225См. напр.: Заграничные известия // Голос. 1874. № 61, 2 марта. С. 3; Лондон, 8 марта (корреспонденция «Голоса») // Там же. № 62, 3 марта. С. 3–4; Лондон, 12 марта (корреспонденция «Голоса») // Там же. № 65, 6 марта. С. 3.
226Даже если бы весь этот фрагмент не подвергся авторской правке, вызванной, вероятно, соображениями цензурного свойства, едва ли упоминание известного лица того времени под его подлинным – полным ли, сокращенным – именем перешло бы в ОТ. В рукописных редакциях мне известно еще несколько случаев такого рода. Например, в датируемой мартом 1877 года наборной рукописи Части 7 Стива, хлопочущий о получении желанной кредитно-железнодорожной синекуры, дважды просит Каренина замолвить словечко не меньше чем самому «Посету» – министру путей сообщения К. Н. Посьету (Р84: 50, 51; ср. в ОТ – [604/7:17]). В одной из редакций глав Части 3 об Анне на следующий день после признания мужу, в очень смешной сцене (затем полностью отброшенной, вероятно, именно из‐за уводящей в сторону юмористичности), приехавшая из провинции тетка Анны просит ходатайствовать перед военным министром Д. А. Милютиным за ее сына, дабы того зачислили «в юнкера»: «[Я] на одно рассчитывала, это – что ты и Алексей Александрович не откажетесь сказать словечко Милютину» (ЧРВ. С. 290 [Р56]). Однако в ОТ (включая варианты журнального текста) подобных упоминаний нет.
227ГАРФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 366. Л. 38 (письмо от 17 марта 1873 г.).
228Шесть лет спустя панславист А. А. Киреев, придворный великого князя Константина Николаевича и добрый знакомый сестер Тютчевых, разделявший с ними возмущение аморализмом в правящем доме, записал в дневнике: «Негодяй Мита Бенкендорф, уличенный в страдательной педерастии (!) (об этом не обинуясь говорила его жена), катается в коляске великого князя Алексея Александровича и принят Владимиром Александровичем, который извиняется тем, что „mais il raconte ses infortunes matrimoniales d’une façon si spirituelle [ведь он так занятно рассказывает о своих супружеских несчастьях. – фр.]!“» (ОР РГБ. Ф. 126. К. 8. Л. 25 – запись от 3 мая 1879 г.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru