Когда в приемную знаменитой психиатрической клиники, недавно отстроенной под Москвой на берегу реки, вышел человек с острой бородкой и облаченный в белый халат, была половина второго ночи. Трое санитаров не спускали глаз с Ивана Николаевича, сидящего на диване. Тут же находился и крайне взволнованный поэт Рюхин. Полотенца, которыми был связан Иван Николаевич, лежали грудой на том же диване. Руки и ноги Ивана Николаевича были свободны.
Увидев вошедшего, Рюхин побледнел, кашлянул и робко сказал:
– Здравствуйте, доктор.
Доктор поклонился Рюхину, но, кланяясь, смотрел не на него, а на Ивана Николаевича. Тот сидел совершенно неподвижно, со злым лицом, сдвинув брови, и даже не шевельнулся при входе врача.
– Вот, доктор, – почему-то таинственным шепотом заговорил Рюхин, пугливо оглядываясь на Ивана Николаевича, – известный поэт Иван Бездомный… вот, видите ли… мы опасаемся, не белая ли горячка…
– Сильно пил? – сквозь зубы спросил доктор.
– Нет, выпивал, но не так, чтобы уж…
– Тараканов, крыс, чертиков или шмыгающих собак не ловил?
– Нет, – вздрогнув, ответил Рюхин, – я его вчера видел и сегодня утром. Он был совершенно здоров…
– А почему в кальсонах? С постели взяли?
– Он, доктор, в ресторан пришел в таком виде…
– Ага, ага, – очень удовлетворенно сказал доктор, – а почему ссадины? Дрался с кем-нибудь?
– Он с забора упал, а потом в ресторане ударил одного… и еще кое-кого…
– Так, так, так, – сказал доктор и, повернувшись к Ивану, добавил: – Здравствуйте!
– Здорово, вредитель! – злобно и громко ответил Иван.
Рюхин сконфузился до того, что не посмел поднять глаза на вежливого доктора. Но тот ничуть не обиделся, а привычным, ловким жестом снял очки, приподняв полу халата, спрятал их в задний карман брюк, а затем спросил у Ивана:
– Сколько вам лет?
– Подите вы все от меня к чертям, в самом деле! – грубо закричал Иван и отвернулся.
– Почему же вы сердитесь? Разве я сказал вам что-нибудь неприятное?
– Мне двадцать три года, – возбужденно заговорил Иван, – и я подам жалобу на вас всех. А на тебя в особенности, гнида! – отнесся он отдельно к Рюхину.
– А на что же вы хотите пожаловаться?
– На то, что меня, здорового человека, схватили и силой приволокли в сумасшедший дом! – в гневе ответил Иван.
Здесь Рюхин всмотрелся в Ивана и похолодел: решительно никакого безумия не было у того в глазах. Из мутных, как они были в Грибоедове, они превратились в прежние, ясные.
«Батюшки! – испуганно подумал Рюхин. – Да он и впрямь нормален? Вот чепуха какая! Зачем же мы, в самом деле, сюда-то его притащили? Нормален, нормален, только рожа расцарапана…»
– Вы находитесь, – спокойно заговорил врач, присаживаясь на белый табурет на блестящей ноге, – не в сумасшедшем доме, а в клинике, где вас никто не станет задерживать, если в этом нет надобности.
Иван Николаевич покосился недоверчиво, но все же пробурчал:
– Слава те господи! Нашелся наконец один нормальный среди идиотов, из которых первый – балбес и бездарность Сашка!
– Кто этот Сашка-бездарность? – осведомился врач.
– А вот он, Рюхин! – ответил Иван и ткнул грязным пальцем в направлении Рюхина.
Тот вспыхнул от негодования.
«Это он мне вместо спасибо! – горько подумал он. – За то, что я принял в нем участие! Вот уж, действительно, дрянь!»
– Типичный кулачок по своей психологии, – заговорил Иван Николаевич, которому, очевидно, приспичило обличать Рюхина, – и притом кулачок, тщательно маскирующийся под пролетария. Посмотрите на его постную физиономию и сличите с теми звучными стихами, которые он сочинил к первому числу! Хе-хе-хе… «Взвейтесь!» да «развейтесь!»… а вы загляните к нему внутрь – что он там думает… вы ахнете! – И Иван Николаевич зловеще рассмеялся.
Намек на то, что прототипом Рюхина является В. Маяковский: именно у него есть стихотворение со строчками «Довольно маяться. Маем размайся!»
Рюхин тяжело дышал, был красен и думал только об одном, что он отогрел у себя на груди змею, что он принял участие в том, кто оказался на поверку злобным врагом. И главное, и поделать ничего нельзя было: не ругаться же с душевнобольным!
– А почему вас, собственно, доставили к нам? – спросил врач, внимательно выслушав обличения Бездомного.
– Да черт их возьми, олухов! Схватили, связали какими-то тряпками и поволокли в грузовике!
– Позвольте вас спросить, вы почему в ресторан пришли в одном белье?
– Ничего тут нету удивительного, – ответил Иван, – пошел я купаться на Москву-реку, ну и попятили мою одежу, а эту дрянь оставили! Не голым же мне по Москве идти! Надел что было, потому что спешил в ресторан к Грибоедову.
Врач вопросительно поглядел на Рюхина, и тот хмуро пробормотал:
– Ресторан так называется.
– Ага, – сказал врач, – а почему так спешили? Какое-нибудь деловое свидание?
– Консультанта я ловлю, – ответил Иван Николаевич и тревожно оглянулся.
– Какого консультанта?
– Вы Берлиоза знаете? – спросил Иван многозначительно.
– Это… композитор?
Иван расстроился.
– Какой там композитор? Ах да… Да нет! Композитор – это однофамилец Миши Берлиоза.
Рюхину не хотелось ничего говорить, но пришлось объяснить:
– Секретаря Массолита Берлиоза сегодня вечером задавило трамваем на Патриарших.
– Не ври ты, чего не знаешь! – рассердился на Рюхина Иван. – Я, а не ты был при этом! Он его нарочно под трамвай пристроил!
– Толкнул?
– Да при чем здесь «толкнул»? – сердясь на общую бестолковость, воскликнул Иван. – Такому и толкать не надо! Он такие штуки может выделывать, что только держись! Он заранее знал, что Берлиоз попадет под трамвай!
– А кто-нибудь, кроме вас, видел этого консультанта?
– То-то и беда, что только я и Берлиоз.
– Так. Какие же меры вы приняли, чтобы поймать этого убийцу? – Тут врач повернулся и бросил взгляд женщине в белом халате, сидящей за столом в сторонке. Та вынула лист и стала заполнять пустые места в его графах.
– Меры вот какие. Взял я на кухне свечечку…
– Вот эту? – спросил врач, указывая на изломанную свечку, лежащую на столе рядом с иконкой перед женщиной.
– Эту самую, и…
– А иконка зачем?
– Ну да, иконка… – Иван покраснел, – иконка-то больше всего их и испугала, – он опять ткнул пальцем в сторону Рюхина, – но дело в том, что он, консультант, он… будем говорить прямо… с нечистой силой знается… и так просто его не поймаешь.
Санитары почему-то вытянули руки по швам и глаз не сводили с Ивана.
– Да, – продолжал Иван, – знается! Тут факт бесповоротный. Он лично с Понтием Пилатом разговаривал. Да нечего на меня так смотреть! Верно говорю! Все видел – и балкон и пальмы. Был, словом, у Понтия Пилата, за это я ручаюсь.
– Ну-те, ну-те…
– Ну вот, стало быть, я иконку на грудь пришпилил и побежал…
Тут вдруг часы ударили два раза.
– Эге-ге! – воскликнул Иван и поднялся с дивана. – Два часа, а я с вами время теряю! Я извиняюсь, где телефон?
– Пропустите к телефону, – приказал врач санитарам.
Иван ухватился за трубку, а женщина в это время тихо спросила у Рюхина:
– Женат он?
– Холост, – испуганно ответил Рюхин.
– Член профсоюза?
– Да.
– Милиция? – закричал Иван в трубку – Милиция? Товарищ дежурный, распорядитесь сейчас же, чтобы выслали пять мотоциклетов с пулеметами для поимки иностранного консультанта. Что? Заезжайте за мною, я сам с вами поеду… Говорит поэт Бездомный из сумасшедшего дома… Как ваш адрес? – шепотом спросил Бездомный у доктора, прикрывая трубку ладонью, а потом опять закричал в трубку: – Вы слушаете? Алло!.. Безобразие! – вдруг завопил Иван и швырнул трубку в стену. Затем он повернулся к врачу, протянул ему руку, сухо сказал «до свидания» и собрался уходить.
– Помилуйте, куда же вы хотите идти? – заговорил врач, вглядываясь в глаза Ивана. – Глубокой ночью, в белье… Вы плохо чувствуете себя, останьтесь у нас!
– Пропустите-ка, – сказал Иван санитарам, сомкнувшимся у дверей. – Пустите вы или нет? – страшным голосом крикнул поэт.
Рюхин задрожал, а женщина нажала кнопку в столике, и на его стеклянную поверхность выскочила блестящая коробочка и запаянная ампула.
– Ах так?! – дико и затравленно озираясь, произнес Иван. – Ну ладно же! Прощайте!! – И головою вперед он бросился в штору окна.
Грохнуло довольно сильно, но стекло за шторой не дало ни трещины, и через мгновение Иван Николаевич забился в руках у санитаров. Он хрипел, пытался кусаться, кричал:
– Так вот вы какие стеклышки у себя завели!.. Пусти! Пусти!..
Шприц блеснул в руках у врача, женщина одним взмахом распорола ветхий рукав толстовки и вцепилась в руку с неженской силой. Запахло эфиром, Иван ослабел в руках четырех человек, и ловкий врач воспользовался этим моментом и вколол иглу в руку Ивану. Ивана подержали еще несколько секунд и потом опустили на диван.
– Бандиты! – прокричал Иван и вскочил с дивана, но был водворен на него опять. Лишь только его отпустили, он опять было вскочил, но обратно уже сел сам. Он помолчал, диковато озираясь, потом неожиданно зевнул, потом улыбнулся со злобой.
– Заточили все-таки, – сказал он, зевнул еще раз, неожиданно прилег, голову положил на подушку, кулак по-детски под щеку, забормотал уже сонным голосом, без злобы: – Ну и очень хорошо… сами же за все и поплатитесь. Я предупредил, а там как хотите!.. Меня же сейчас более всего интересует Понтий Пилат… Пилат… – Тут он закрыл глаза.
– Ванна, сто семнадцатую отдельную и пост к нему, – распорядился врач, надевая очки. Тут Рюхин опять вздрогнул: бесшумно открылись белые двери, за ними стал виден коридор, освещенный синими ночными лампами. Из коридора выехала на резиновых колесиках кушетка, на нее переложили затихшего Ивана, и он уехал в коридор, и двери за ним замкнулись.
– Доктор, – шепотом спросил потрясенный Рюхин, – он, значит, действительно болен?
– О да, – ответил врач.
– А что же это такое с ним? – робко спросил Рюхин.
Усталый врач поглядел на Рюхина и вяло ответил:
– Двигательное и речевое возбуждение… бредовые интерпретации… случай, по-видимому, сложный… Шизофрения, надо полагать. А тут еще алкоголизм…
Рюхин ничего не понял из слов доктора, кроме того, что дела Ивана Николаевича, видно, плоховаты, вздохнул и спросил:
– А что это он все про какого-то консультанта говорит?
– Видел, наверно, кого-то, кто поразил его расстроенное воображение. А может быть, галлюцинировал…
Через несколько минут грузовик уносил Рюхина в Москву. Светало, и свет еще не погашенных на шоссе фонарей был уже не нужен и неприятен. Шофер злился на то, что пропала ночь, гнал машину что есть сил, и ее заносило на поворотах.
Вот и лес отвалился, остался где-то сзади, и река ушла куда-то в сторону, навстречу грузовику сыпалась разная разность: какие-то заборы с караульными будками и штабеля дров, высоченные столбы и какие-то мачты, а на мачтах нанизанные катушки, груды щебня, земля, исполосованная каналами, – словом, чувствовалось, что вот-вот она, Москва, тут же, вон за поворотом, и сейчас навалится и охватит.
Рюхина трясло и швыряло, какой-то обрубок, на котором он поместился, то и дело пытался выскользнуть из-под него. Ресторанные полотенца, подброшенные уехавшими ранее в троллейбусе милиционером и Пантелеем, ездили по всей платформе. Рюхин пытался было их собрать, но, прошипев почему-то со злобой: «Да ну их к черту! Что я, в самом деле, как дурак, верчусь?..» – отшвырнул их ногой и перестал на них глядеть.
Настроение духа у едущего было ужасно. Становилось ясным, что посещение дома скорби оставило в нем тяжелейший след. Рюхин старался понять, что его терзает. Коридор с синими лампами, прилипший к памяти? Мысль о том, что худшего несчастья, чем лишение разума, нет на свете? Да, да, конечно, и это. Но это – так ведь, общая мысль. А вот есть что-то еще. Что же это? Обида, вот что. Да, да, обидные слова, брошенные Бездомным прямо в лицо. И горе не в том, что они обидные, а в том, что в них заключается правда.
Поэт не глядел уже по сторонам, а, уставившись в грязный трясущийся пол, стал что-то бормотать, ныть, глодая самого себя.
Да, стихи… Ему – тридцать два года! В самом деле, что же дальше? – И дальше он будет сочинять по нескольку стихотворений в год. – До старости? – Да, до старости. – Что же принесут ему эти стихотворения? Славу? «Какой вздор! Не обманывай-то хоть сам себя. Никогда слава не придет к тому, кто сочиняет дурные стихи. Отчего они дурны? Правду, правду сказал! – безжалостно обращался к самому себе Рюхин. – Не верю я ни во что из того, что пишу!..»
Отравленный взрывом неврастении, поэт покачнулся, пол под ним перестал трястись. Рюхин поднял голову и увидел, что он давно уже в Москве и, более того, что над Москвой рассвет, что облако подсвечено золотом, что грузовик его стоит, застрявши в колонне других машин у поворота на бульвар, и что близехонько от него стоит на постаменте металлический человек, чуть наклонив голову, и безразлично смотрит на бульвар.
Какие-то странные мысли хлынули в голову заболевшему поэту. «Вот пример настоящей удачливости… – Тут Рюхин встал во весь рост на платформе грузовика и руку поднял, нападая зачем-то на никого не трогающего чугунного человека. – Какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не постигаю… Что-нибудь особенное есть в этих словах: „Буря мглою…“? Не понимаю!.. Повезло, повезло! – вдруг ядовито заключил Рюхин и почувствовал, что грузовик под ним шевельнулся. – Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…»
Аллюзия на стихотворение «Юбилейное» В. Маяковского, в котором молодой поэт обращается к А. Пушкину, как считал Булгаков, слишком фривольно.
Колонна тронулась. Совершенно больной и даже постаревший поэт не более чем через две минуты входил на веранду Грибоедова. Она уже опустела. В углу допивала какая-то компания, и в центре ее суетился знакомый конферансье в тюбетейке и с бокалом Абрау в руке.
Рюхин, обремененный полотенцами, был встречен Арчибальдом Арчибальдовичем приветливо и тотчас избавлен от проклятых тряпок. Не будь Рюхин так истерзан в клинике и на грузовике, он, наверно, получил бы удовольствие, рассказывая о том, как все было в лечебнице, и украшая этот рассказ выдуманными подробностями. Но сейчас ему было не до того, да и как ни мало был наблюдателен Рюхин, – теперь, после пытки в грузовике, он впервые остро вгляделся в пирата и понял, что тот хоть и задает вопросы о Бездомном и даже восклицает «ай-яй-яй!», но, по сути дела, совершенно равнодушен к судьбе Бездомного и ничуть его не жалеет. «И молодец! И правильно!» – с цинической, самоуничтожающей злобой подумал Рюхин и, оборвав рассказ о шизофрении, попросил:
– Арчибальд Арчибальдович, водочки бы мне…
Пират сделал сочувствующее лицо, шепнул:
– Понимаю… сию минуту… – и махнул официанту.
Через четверть часа Рюхин, в полном одиночестве, сидел, скорчившись над рыбцом, пил рюмку за рюмкой, понимая и признавая, что исправить в его жизни уже ничего нельзя, а можно только забыть.
Поэт истратил свою ночь, пока другие пировали, и теперь понимал, что вернуть ее нельзя. Стоило только поднять голову от лампы вверх к небу, чтобы понять, что ночь пропала безвозвратно. Официанты, торопясь, срывали скатерти со столов. У котов, шнырявших возле веранды, был утренний вид. На поэта неудержимо наваливался день.
Прототип Рюхина – В. Маяковский, но его стихи, безусловно, не «дурные». Уже никто не помнит один из прообразов Бездомного – А. Безыменского, да и имя Демьяна Бедного звучит редко, в отличие от Маяковского, талантом которого до сих пор восхищаются. В художественном плане Рюхин – явный двойник Бездомного (даже цифры возраста у них зеркальные: Рюхину 32 – Ивану 23). Рюхин – поэт, судьбы которого Бездомный смог избежать: попав в сумасшедший дом и пообещав мастеру больше не писать стихов, Иван изживает в себе Рюхина.
Если бы в следующее утро Степе Лиходееву сказали бы так: «Степа! Тебя расстреляют, если ты сию минуту не встанешь!» – Степа ответил бы томным, чуть слышным голосом: «Расстреливайте, делайте со мною что хотите, но я не встану».
Лиходеев – говорящая фамилия, намекающая на лихие дела. Степа целыми днями пьет и злоупотребляет служебным положением.
Не то что встать, – ему казалось, что он не может открыть глаз, потому что, если только он это сделает, сверкнет молния и голову его тут же разнесет на куски. В этой голове гудел тяжелый колокол, между глазными яблоками и закрытыми веками проплывали коричневые пятна с огненно-зеленым ободком, и в довершение всего тошнило, причем казалось, что тошнота эта связана со звуками какого-то назойливого патефона.
Степа старался что-то припомнить, но припоминалось только одно – что, кажется, вчера и неизвестно где он стоял с салфеткой в руке и пытался поцеловать какую-то даму, причем обещал ей, что на другой день, и ровно в полдень, придет к ней в гости. Дама от этого отказывалась, говоря: «Нет, нет, меня не будет дома!» – а Степа упорно настаивал на своем: «А я вот возьму да и приду!»
Ни какая это была дама, ни который сейчас час, ни какое число и какого месяца – Степа решительно не знал и, что хуже всего, не мог понять, где он находится. Он постарался выяснить хотя бы последнее и для этого разлепил слипшиеся веки левого глаза. В полутьме что-то тускло отсвечивало. Степа наконец узнал трюмо и понял, что он лежит навзничь у себя на кровати, то есть на бывшей ювелиршиной кровати, в спальне. Тут ему так ударило в голову, что он закрыл глаз и застонал.
Объяснимся: Степа Лиходеев, директор театра Варьете, очнулся утром у себя в той самой квартире, которую он занимал пополам с покойным Берлиозом, в большом шестиэтажном доме, покоем расположенном на Садовой улице.
Надо сказать, что квартира эта – № 50 – давно уже пользовалась если не плохой, то, во всяком случае, странной репутацией. Еще два года назад владелицей ее была вдова ювелира де Фужере. Анна Францевна де Фужере, пятидесятилетняя почтенная и очень деловая дама, три комнаты из пяти сдавала жильцам: одному, фамилия которого была, кажется, Беломут, и другому – с утраченной фамилией.
И вот два года тому назад начались в квартире необъяснимые происшествия: из этой квартиры люди начали бесследно исчезать.
Однажды в выходной день явился в квартиру милиционер, вызвал в переднюю второго жильца (фамилия которого утратилась) и сказал, что того просят на минутку зайти в отделение милиции в чем-то расписаться. Жилец приказал Анфисе, преданной и давней домработнице Анны Францевны, сказать, в случае если ему будут звонить, что он вернется через десять минут, и ушел вместе с корректным милиционером в белых перчатках. Но не вернулся он не только через десять минут, а вообще никогда не вернулся. Удивительнее всего то, что, очевидно, с ним вместе исчез и милиционер.
Набожная, а откровеннее сказать – суеверная, Анфиса так напрямик и заявила очень расстроенной Анне Францевне, что это колдовство и что она прекрасно знает, кто утащил и жильца и милиционера, только к ночи не хочет говорить.
Ну, а колдовству, как известно, стоит только начаться, а там уж его ничем не остановишь. Второй жилец исчез, помнится, в понедельник, а в среду как сквозь землю провалился Беломут, но, правда, при других обстоятельствах. Утром за ним заехала, как обычно, машина, чтобы отвезти его на службу, и отвезла, но назад никого не привезла и сама больше не вернулась.
Горе и ужас мадам Беломут не поддаются описанию. Но, увы, и то и другое было непродолжительно. В ту же ночь, вернувшись с Анфисой с дачи, на которую Анна Францевна почему-то спешно поехала, она не застала уже гражданки Беломут в квартире. Но этого мало: двери обеих комнат, которые занимали супруги Беломут, оказались запечатанными!
Два дня прошли кое-как. На третий же день страдавшая все это время бессонницей Анна Францевна опять-таки спешно уехала на дачу… Нужно ли говорить, что она не вернулась!
Оставшаяся одна Анфиса, наплакавшись вволю, легла спать во втором часу ночи. Что с ней было дальше, неизвестно, но рассказывали жильцы других квартир, что будто бы в № 50-м всю ночь слышались какие-то стуки и будто бы до утра в окнах горел электрический свет. Утром выяснилось, что и Анфисы нет!
Об исчезнувших и о проклятой квартире долго в доме рассказывали всякие легенды, вроде того, например, что эта сухонькая и набожная Анфиса будто бы носила на своей иссохшей груди в замшевом мешочке двадцать пять крупных бриллиантов, принадлежащих Анне Францевне. Что будто бы в дровяном сарае на той самой даче, куда спешно ездила Анна Францевна, обнаружились сами собой какие-то несметные сокровища в виде тех же бриллиантов, а также золотых денег царской чеканки… И прочее в этом же роде. Ну, чего не знаем, за то не ручаемся.
Как бы то ни было, квартира простояла пустой и запечатанной только неделю, а затем в нее вселились – покойный Берлиоз с супругой и этот самый Степа тоже с супругой. Совершенно естественно, что, как только они попали в окаянную квартиру, и у них началось черт знает что. Именно, в течение одного месяца пропали обе супруги. Но эти не бесследно. Про супругу Берлиоза рассказывали, что будто бы ее видели в Харькове с каким-то балетмейстером, а супруга Степы якобы обнаружилась на Божедомке, где, как болтали, директор Варьете, используя свои бесчисленные знакомства, ухитрился добыть ей комнату, но с одним условием, чтобы духу ее не было на Садовой улице…
Итак, Степа застонал. Он хотел позвать домработницу Груню и потребовать у нее пирамидону, но все-таки сумел сообразить, что это глупости, что никакого пирамидону у Груни, конечно, нет. Пытался позвать на помощь Берлиоза, дважды простонал: «Миша… Миша…» – но, как сами понимаете, ответа не получил. В квартире стояла полнейшая тишина.
Пошевелив пальцами ног, Степа догадался, что лежит в носках, трясущейся рукою провел по бедру, чтобы определить, в брюках он или нет, и не определил. Наконец, видя, что он брошен и одинок, что некому ему помочь, решил подняться, каких бы нечеловеческих усилий это ни стоило.
Степа разлепил склеенные веки и увидел, что отражается в трюмо в виде человека с торчащими в разные стороны волосами, с опухшей, покрытой черной щетиною физиономией, с заплывшими глазами, в грязной сорочке с воротником и галстухом, в кальсонах и в носках.
Таким он увидел себя в трюмо, а рядом с зеркалом увидел неизвестного человека, одетого в черное и в черном берете.
Степа сел на кровать и сколько мог вытаращил налитые кровью глаза на неизвестного.
Молчание нарушил этот неизвестный, произнеся низким, тяжелым голосом и с иностранным акцентом следующие слова:
– Добрый день, симпатичнейший Степан Богданович!
Произошла пауза, после которой, сделав над собой страшнейшее усилие, Степа выговорил:
– Что вам угодно? – и сам поразился, не узнав своего голоса. Слово «что» он произнес дискантом, «вам» – басом, а «угодно» у него совсем не вышло.
Незнакомец дружелюбно усмехнулся, вынул большие золотые часы с алмазным треугольником на крышке, прозвонил одиннадцать раз и сказал:
– Одиннадцать! И ровно час, как я дожидаюсь вашего пробуждения, ибо вы назначили мне быть у вас в десять. Вот и я!
Лиходеев может не помнить, как и когда впустил визитера, но читатель уже узнал Воланда и понимает, что проник в квартиру № 50 он мистическим образом, как и положено нечистой силе.
Степа нащупал на стуле рядом с кроватью брюки, шепнул:
– Извините… – надел их и хрипло спросил: – Скажите, пожалуйста, вашу фамилию?
Говорить ему было трудно. При каждом слове кто-то втыкал ему иголку в мозг, причиняя адскую боль.
– Как? Вы и фамилию мою забыли? – тут неизвестный улыбнулся.
– Простите… – прохрипел Степа, чувствуя, что похмелье дарит его новым симптомом: ему показалось, что пол возле кровати ушел куда-то и что сию минуту он головой вниз полетит к чертовой матери в преисподнюю.
– Дорогой Степан Богданович, – заговорил посетитель, проницательно улыбаясь, – никакой пирамидон вам не поможет. Следуйте старому мудрому правилу – лечить подобное подобным. Единственно, что вернет вас к жизни, это две стопки водки с острой и горячей закуской.
Степа был хитрым человеком и, как ни был болен, сообразил, что, раз уж его застали в таком виде, нужно признаваться во всем.
– Откровенно сказать, – начал он, еле ворочая языком, – вчера я немножко…
– Ни слова больше! – ответил визитер и отъехал с креслом в сторону.
Степа, тараща глаза, увидел, что на маленьком столике сервирован поднос, на коем имеется нарезанный белый хлеб, паюсная икра в вазочке, белые маринованные грибы на тарелочке, что-то в кастрюльке и, наконец, водка в объемистом ювелиршином графинчике. Особенно поразило Степу то, что графин запотел от холода. Впрочем, это было понятно – он помещался в полоскательнице, набитой льдом. Накрыто, словом, было чисто, умело.
Незнакомец не дал Степиному изумлению развиться до степени болезненной и ловко налил ему полстопки водки.
– А вы? – пискнул Степа.
– С удовольствием!
Прыгающей рукой поднес Степа стопку к устам, а незнакомец одним духом проглотил содержимое своей стопки. Прожевывая кусок икры, Степа выдавил из себя слова:
– А вы что же… закусить?
– Благодарствуйте, я не закусываю никогда, – ответил незнакомец и налил по второй. Открыли кастрюльку – в ней оказались сосиски в томате.
И вот проклятая зелень перед глазами растаяла, стали выговариваться слова, и, главное, Степа кое-что припомнил. Именно, что дело вчера было на Сходне, на даче у автора скетчей Хустова, куда этот Хустов и возил Степу в таксомоторе. Припомнилось даже, как нанимали этот таксомотор у «Метрополя», был еще при этом какой-то актер не актер… с патефоном в чемоданчике. Да, да, да, это было на даче! Еще, помнится, выли собаки от этого патефона. Вот только дама, которую Степа хотел поцеловать, осталась неразъясненной… черт ее знает, кто она… кажется, в радио служит, а может быть, и нет.
Вчерашний день, таким образом, помаленьку высветлялся, но Степу сейчас гораздо более интересовал день сегодняшний и, в частности, появление в спальне неизвестного, да еще с закуской и водкой. Вот что недурно было бы разъяснить!
– Ну, что же, теперь, я надеюсь, вы вспомнили мою фамилию?
Но Степа только стыдливо улыбнулся и развел руками.
– Однако! Я чувствую, что после водки вы пили портвейн! Помилуйте, да разве это можно делать!
– Я хочу вас попросить, чтобы это осталось между нами, – заискивающе сказал Степа.
– О, конечно, конечно! Но за Хустова я, само собой разумеется, не ручаюсь.
– А вы разве знаете Хустова?
– Вчера в кабинете у вас я видел мельком этого индивидуума, но достаточно одного беглого взгляда на его лицо, чтобы понять, что он – сволочь, склочник, приспособленец и подхалим.
«Совершенно верно!» – подумал Степа, пораженный таким верным, точным и кратким определением Хустова.
Да, вчерашний день лепился из кусочков, но все-таки тревога не покидала директора Варьете. Дело в том, что в этом вчерашнем дне зияла преогромная черная дыра. Вот этого самого незнакомца в берете, воля ваша, Степа в своем кабинете вчера никак не видал.
– Профессор черной магии Воланд, – веско сказал визитер, видя Степины затруднения, и рассказал все по порядку.
Вчера днем он приехал из-за границы в Москву, немедленно явился к Степе и предложил свои гастроли в Варьете. Степа позвонил в Московскую областную зрелищную комиссию и вопрос этот согласовал (Степа побледнел и заморгал глазами), подписал с профессором Воландом контракт на семь выступлений (Степа открыл рот), условился, что Воланд придет к нему для уточнения деталей в десять часов утра сегодня… Вот Воланд и пришел. Придя, был встречен домработницей Груней, которая объяснила, что сама она только что пришла, что она приходящая, что Берлиоза дома нет, а что если визитер желает видеть Степана Богдановича, то пусть идет к нему в спальню сам. Степан Богданович так крепко спит, что разбудить его она не берется. Увидев, в каком состоянии Степан Богданович, артист послал Груню в ближайший гастроном за водкой и закуской, в аптеку за льдом и…
– Позвольте с вами рассчитаться, – проскулил убитый Степа и стал искать бумажник.
– О, какой вздор! – воскликнул гастролер и слушать ничего больше не захотел.
Итак, водка и закуска стали понятны, и все же на Степу было жалко взглянуть: он решительно не помнил ничего о контракте и, хоть убейте, не видел вчера этого Воланда. Да, Хустов был, а Воланда не было.
– Разрешите взглянуть на контракт, – тихо попросил Степа.
– Пожалуйста, пожалуйста…
Степа глянул в бумагу и закоченел. Все было на месте. Во-первых, собственноручная Степина залихватская подпись! Косая надпись сбоку рукою финдиректора Римского с разрешением выдать артисту Воланду в счет следуемых ему за семь выступлений тридцати пяти тысяч рублей десять тысяч рублей. Более того: тут же расписка Воланда в том, что он эти десять тысяч уже получил!
«Что же это такое?!» – подумал несчастный Степа, и голова у него закружилась. Начинаются зловещие провалы в памяти?! Но, само собою, после того, как контракт был предъявлен, дальнейшие выражения удивления были бы просто неприличны. Степа попросил у гостя разрешения на минуту отлучиться и, как был в носках, побежал в переднюю к телефону. По дороге он крикнул в направлении кухни:
– Груня!
Но никто не отозвался. Тут он взглянул на дверь в кабинет Берлиоза, бывшую рядом с передней, и тут, как говорится, остолбенел. На ручке двери он разглядел огромнейшую сургучную печать на веревке. «Здравствуйте! – рявкнул кто-то в голове у Степы. – Этого еще недоставало!» И тут Степины мысли побежали уже по двойному рельсовому пути, но, как всегда бывает во время катастрофы, в одну сторону и вообще черт знает куда. Головную Степину кашу трудно даже передать. Тут и чертовщина с черным беретом, холодной водкой и невероятным контрактом, – а тут еще ко всему этому, не угодно ли, и печать на двери! То есть кому хотите сказать, что Берлиоз что-то натворил, – не поверит, ей-ей, не поверит! Однако печать, вот она! Да-с…
И тут закопошились в мозгу у Степы какие-то неприятнейшие мыслишки о статье, которую, как назло, недавно он всучил Михаилу Александровичу для напечатания в журнале. И статья, между нами говоря, дурацкая! И никчемная, и деньги-то маленькие…
Немедленно вслед за воспоминанием о статье прилетело воспоминание о каком-то сомнительном разговоре, происходившем, как помнится, двадцать четвертого апреля вечером тут же, в столовой, когда Степа ужинал с Михаилом Александровичем. То есть, конечно, в полном смысле слова разговор этот сомнительным назвать нельзя (не пошел бы Степа на такой разговор), но это был разговор на какую-то ненужную тему. Совершенно свободно можно было бы, граждане, его и не затевать. До печати, нет сомнений, разговор этот мог бы считаться совершеннейшим пустяком, но вот после печати…