bannerbannerbanner
Лесков: Прозёванный гений

М. А. Кучерская
Лесков: Прозёванный гений

Полная версия

Муж

Где история страсти, томления, ухаживаний, возможно, борьбы? Ничего похожего. Если они и были – томление, трепет, – то нигде, ни разу Лесков о них не упомянул. Женился, будто во сне. И про его избранницу мы знаем страшно мало: киевлянка, дочь купца с именем киевской княгини Ольга Васильевна Смирнова. Это почти всё. Точный возраст ее был неведом даже Андрею Николаевичу Лескову, главному эксперту по семейным обстоятельствам отца, писавшему, что была она «не то однолеткой, не то на год младше или старше»{80}. Документы, обнаруженные нами в архиве после долгих поисков, несколько расширяют эти скудные сведения.

Запись в метрической книге Киево-Печерской Феодосиевской церкви по крайней мере позволяет назвать точный возраст супруги Лескова: «№ 43. Восьмого июля 1834 года у киевского купца Василия Елизарова Смирнова и второбрачной жены его Евдокии Евграфовой родилась дочь Ольга, которая молитвована и крещена священником Семионом Ясинским. Требу совершали: священник Симеон Стефанов сын Ясинский, диакон Яков Мошинский, дьячек Софроний Олофинский, пономарь Иван Селиванович»{81}.

Значит, Ольга Васильевна была младше мужа на три года.

Из исповедных росписей Киево-Печерской Спасо-Преображенской церкви известно, что Ольга была у родителей первенцем, через четыре года родился Олимпий, а еще через десять лет Елизавета{82}. Купец Василий Елизарович Смирнов (1799–1871) был маклером Киевской конторы Государственного коммерческого банка. Интересно, что в его доме на Крещатикской площади уже в конце 1850-х на втором этаже снимал квартиру художник и фотограф И. В. Гудовский, к которому заглядывал в гости Тарас Шевченко, а в августе 1859 года даже остановился у него{83}.

По данным А. Н. Лескова венчание Николая и Ольги состоялось в апреле 1853 года, на Красную горку, но согласно метрической книге Старо-Киевской Трехсвятительской церкви брак был заключен на полгода позже: «№ 1. Январь 20. Орловской Губернии Дворянин, служащий в Киевской казенной палате Столоначальником Коллежский регистратор Николай Семенов Лесков Православного исповедания первым браком. 24 лет. Киевского второй гильдии Купца Василия Елеазарова Смирнова дочь Ольга Православного вероисповедания, первым браком»{84}. Здесь же ошибочно указывается, что Ольге Васильевне было на тот момент 17 лет. На самом деле ей было 19, ему – без малого 23.

Как мы помним, Семен Дмитриевич Лесков заповедовал сыну искать себе жену после двадцати пяти лет. Согласно данным метрической книги, Николай эту заповедь нарушил, но незначительно.

В мире супруги прожили совсем недолго, начали ссориться – бурно, страшно – и продолжали до тех пор, пока после восьми лет взаимных мучений не разорвали отношения окончательно.

Но чем же в таком случае был вызван этот брак? Очарованием минуты? Стал странным итогом юношеского разгула, который Лесков решил остудить взрослым поступком?

Понятно ведь: инициатива исходила от него. У Ольги, старшей дочери в купеческой семье, очевидно, особого выбора не было: молодой столоначальник, неглуп, речист, дворянин, близкий родственник знаменитого доктора – чем не партия? Девушка на выданье, подрастает сестра; еще несколько лет, и будет поздно, останется вековухой. Не исключено также, что родители замечали в поведении дочери некоторые странности, а значит, тем более обрадовались предложению Лескова. Но чем пленился он?

В заметках «Из одного дорожного дневника», описывая ночь, проведенную на постоялом дворе в Гродно, Лесков признавался:

«Под звуки свежих женских голосов моих соседок я вспомнил другой полупольский город, стоящий не в холодной Литве, а в роскошной Украине; вспомнил маскарады, желтый дом, комнатку над брамой (воротами), белокурые локоны на миловидном личике и коричневое платьице на стройном стане. Потом пошли другие воспоминания, розы смешались с шипами; потом розы совсем куда-то запропастились и остались одни иглы, всё иглы, иглы, и вот я одинокий и разбитый лежу в холодной комнате литовского заязда[22] и волей-неволей слушаю разговор двух польских помещиц, рассуждающих о приданом»{85}.

Очень похоже, что обладательницей миловидного личика и стройного стана была Ольга Васильевна.

Не здесь ли кроется ключ к их сближению? Маскарад, всеобщее возбуждение, танцы – что не померещится в горячечном праздничном вихре?

В повести «Детские годы» юный Меркул Праотцев (как мы помним, альтер эго Лескова) случайно увидел на балу молодую женщину:

«…у нее были прелестные белокурые волосы, очень-очень доброе лицо и большие, тоже добрые, ласковые серые глаза, чудная шея и высокая, стройная фигура, а я с детства моего страстно любил женщин высокого роста»{86}.

Несмотря на мимолетность встречи, чудесная дама эта сделалась его идеалом:

«Странная, прекрасная и непонятная женщина, мелькнувшая в моей жизни как мимолетное видение, а между тем мимоходом бросившая в душу мне светлые семена: как много я тебе обязан, и как часто я вспоминал тебя – предтечу всех моих грядущих увлечений, – тебя, единственную из женщин, которую я любил, и не страдал и не каялся за эту любовь! О, если бы ты знала, как ты была мне дорога не тогда, когда я был в тебя влюблен моей мальчишеской любовью, а когда я зрелым мужем глядел на женщин хваленого позднейшего времени и… с болезненною грустью видел полное исчезновение в новой женщине высоких воспитывающих молодого мужчину инстинктов и влечений – исчезновение, которое восполнят разве новейшие женщины, выступающие после отошедших новых»{87}.

Но напоминала ли Ольга Васильевна стройную блондинку из повести о Меркуле, неизвестно.

В дальнейшем она стала прототипом всех стервозных жен в прозе Лескова. Супруга главного героя романа «Некуда» доктора Розанова, многое перенявшего от Лескова, капризна, бесцеремонна и невежественна до непристойности. Она устраивает мужу публичные скандалы, требует внимания и любви, ничего не давая взамен. Зовут ее Ольга, правда – Александровна. И почти все дурные жены в лесковской прозе нарисованы по тому же лекалу: каждая из них вздорная, неблагодарная, всем недовольна и терзает супруга, сложного, но отнюдь не плохого, работящего и в общем милого и доброго человека.

Несчастлив в семейной жизни и сын Рощихи (очевидная калька с Лесчихи) из очерка «Ум свое, а чёрт свое» (1863): его супруга до того нравна, что не дает спуску ни свекрови, ни мужу, который с горя «шатается» с ружьем.

В написанном вскоре после кульминации собственной семейной драмы очерке «Страстная суббота в тюрьме», посвященном отнюдь не семейной жизни, – из уст репортера внезапно вырывается:

«Ах, амур проклятый! Какие шутки он шутит со смертными… А сколько честных, рабочих людей, без разгибу гнущих свою спину, которые не встречают от своих законных сопутниц ни ласкового слова, ни привета, ни участия, ни благодарности?.. Сколько людей, работающих только для насущного хлеба семье и не слышащих ничего, кроме капризов, стонов, брани, упреков в роде того, что “я не так бы жила, если бы вышла за другого”, или “ты обязан” и т. п. Да!»{88}

 

Семейные неурядицы Лесков описывает крайне однообразно, зато реалистично. Удивительно, но семейное счастье в его текстах тоже одинаковое – это идиллия, гармоничная, иногда почти приторная, очевидный плод мечты, а не опыта.

Андрей Николаевич, словно заразившись недовольством отца, также пишет об Ольге Васильевне с негодованием: «По дружным отзывам, жившим потом в нашем родстве, в ней не было ума, сердца, выдержки, красоты… Обилие ничем не возмещаемых “не”»{89}. Бледное пятно, отрицательная частица, «минус» вместо живого человека, будто и не Лесков ее для себя выбрал. Но почему, собственно, дочь киевского купца должна быть умна, сердечна, иметь тонкое обхождение? К тому же она оказалась психически нездорова, хотя выяснилось это совсем не сразу.

Двадцать третьего декабря 1854 года у Николая Семеновича и Ольги Васильевны родился сын Дмитрий, названный в честь деда по отцовской линии. Но вскоре их постигло горе: первенец умер в младенчестве – если верить рассказу «Явление духа»{90}, на постоялом дворе. Андрей Николаевич Лесков предполагает, что сцены его писаны отцом с натуры: мальчик умер вскоре после посещения Панина, куда отец возил его и супругу познакомиться с родными{91}.

Через полтора года после его смерти, 8 марта 1856-го, появилась на свет дочь Вера. Вера Николаевна Лескова, в замужестве Нога, дожила до XX века, скончалась в Петербурге в 1918 году; мы еще вспомним о ней.

Расхождения супругов во взглядах, очевидно, начали обостряться после первых шагов Лескова в литературе. Его идеалы, его цели сделались более определенными, ему хотелось расти и развиваться на новом поприще, Ольга Васильевна вряд ли могла это оценить: замуж она выходила за молодого чиновника, оказалось – за литератора, журналиста.

Николай Семенович бежал из Киева в Москву, но Ольга Васильевна нагнала его и там, приехав с дочкой. Алексей Сергеевич Суворин, будущий известный писатель, крупный издатель, но тогда, в начале 1860-х, такой же молодой провинциал, приехавший из Воронежа, делавший первые пробы пера и живший в Москве вместе с Лесковым, уверял, что тот «щипал и бил» супругу. «Мерзавец большой руки», – резюмировал Суворин в одном из писем тех лет{92}. Другой литератор, очень не любивший Лескова, Иероним Иеронимович Ясинский добавляет подробностей: «…бедная женщина не могла открыть плечей, потому что они были черные!»{93}

Точку в отношениях супругов поставил отъезд Лескова в Петербург в декабре 1861 года. Еще два десятка лет Ольга Васильевна прожила беспокойно: крупный киевский банк, в котором она хранила деньги, доставшиеся в наследство от отца, лопнул, и она потеряла почти все сбережения. Ольга Васильевна металась, тяготилась дочерью. Киевские родные пытались помочь ей, как умели, но это было невозможно. Наконец для всех стало очевидно, что Ольга Васильевна психически больна.

Последние 30 лет из отмеренных ей восьмидесяти она провела в петербургской психиатрической больнице Святого Николая на Пряжке{94}. Психические болезни диагностировали тогда плохо; быть может, то, что Лесков в молодые годы принимал за вздорность характера, было первым вестником заболевания.

Уже в начале 1890-х годов Вера Николаевна, навещая старушку-мать в скорбном доме, спросила, помнит ли она Лескова, своего мужа.

«После явно больших усилий трудно работавшей мысли, всматриваясь куда-то полуприкрытыми глазами, она едва приподняла разверстые кисти восковых рук и, как бы доискиваясь чего-то в сумраке дальнего прошлого, чуть шевеля концами исхудавших пальцев в ритм раздельно слетавших с уст слов, без интонации прошептала: “Лесков?.. Лесков?.. Вижу… вижу… он черный… черный… черный…”

Напряжение иссякло. Луч сник. Всё замкнулось, погрузилось во вновь охватившее больной мозг безмыслие… Глаза закрывались… Больная утомленно умолкла…»{95}

Однако мы слишком забежали вперед. Пока еще супруги жили в Киеве вместе, растили маленькую дочку; Лесков ходил на службу, хотя и тяготился ею всё больше. Но вдруг в жизни его наступила отрадная перемена.

Коммерсант

Сборы были недолгими. Сложил чемодан, подхватил из рук кухарки корзину со снедью, чмокнул в лоб спящую годовалую Верочку, обнял жену, с восторгом думая, что теперь не понадобится гадать, чем она снова недовольна. Поглядел невидящими глазами и покатил в «новую историю» – в село Райское Городищенского уезда Пензенской губернии, снова к «дядюшке», но уж к другому, Александру Яковлевичу Шкотту.

Точно благовест прозвучало его приглашение. Не иначе как тетка Александра Петровна, на которой Шкотт был счастливо женат, замолвила за Николая словечко.

Отец Александра Шкотта Джеймс Джеймсович приехал обустраивать Россию из Англии.

Управляющий имениями графа Перовского и Нарышкина Джеймс Джеймсович, быстро превратившийся в Якова Яковлевича, смекнул: деревянные соха и борона скоро совершенно истощат и неглубокий орловский чернозем, и девственные почвы приволжских степей. Пахать легкими железными плужками – вот что было необходимо. К чёрту «гостомысловы ковырялки»! Спасти русскую землю. Помочь русским братьям.

Яков Яковлевич взялся за дело. Плуг пошел на соху, соха на плуг – кто кого? Лукаво щерилась борона. Шкотт выписал в Россию на пробу три удобных и легких плуга Джеймса Смолля{96}, проверил, и раз, и два, и семь – английский плуг по всем статьям превосходил и великорусскую соху, и тяжелый малороссийский плуг: оставлял образцовую борозду, узкую, но идеальной глубины, был удобен и легок – даже баба или ребенок могли им пахать.

Только кто ж того англичанина слушал? Одно слово – немец. Уж не из тех ли немцев, что в Одессе покупали у русских хлеб? «Станем их плужками пахать, у кого сами будем хлеб покупать?» – цедили мужики и пахать привозными плужками отказывались. Так и заржавели они в пожарном сарае. Ну а степи… их стало заносить песком. Старый Шкотт быстро сдался. Но его сын верил: у него получится. Нужно только укрепить тылы, врасти в русскую землю покрепче.

Шкотт-младший пошел служить в русскую армию. В мае 1827 года он поступил в Глуховский кирасирский полк рядовым, через шесть лет, уже в Рязанском пехотном полку, дослужился до подпоручика. На этом можно было остановиться – обер-офицерский чин давал право на потомственное дворянство. Шкотт им воспользовался и сделался русским дворянином{97}. Оставалось подыскать жену.

Николай любил своего «дядюшку». Сухощавый, подтянутый, надушенные усы, умный, внимательный взор. Лесков подобрал Шкотту и историю женитьбы ему под стать, переодев англичанина в Павла Якушкина: по лесковской легенде, Шкотт, нарядившись «молодцом» при коробейнике, торговавшем вразнос всякой мелочью, поехал по дворянским домам, в которых были дочки на выданье, оглядывал барышень, выходивших к торговцу не в бальных платьях, а в будничном уборе, и слушал, как говорят они с коробейником, как торгуются, как требуют и капризничают. Одна девушка ничего не требовала, улыбалась приветливо, говорила кротко – это была Александра Петровна, самая ласковая и добрая из трех сестер Алферьевых.

Молодые обвенчались в январе 1839-го в уже знакомом нам Собакине. В сентябре следующего года у Шкоттов родился первенец Петр, в 1842-м – Яков, ставший потом известным московским хирургом. Кузен называл их «шкотята».

Александр Шкотт был человек «дивных способностей» – веселый, бодрый, неутомимый. За словом в карман не лез и никого не боялся. Обидчика запросто мог вызвать на дуэль, а то и прибить»{98}. Выйдя в отставку, он вслед за отцом служил управляющим у графа Льва Александровича Перовского и Нарышкиных и прослыл «практиком», хитрым, предприимчивым, но совершенно порядочным. Русские помещики часто приглашали в управляющие иностранцев – возможно, в надежде, что те лишены известных русских пороков, склонности к воровству и веры в «авось». О том, что случалось порой с такими не в меру ревностными управляющими «из немцев», свидетельствуют и сам Лесков в рассказе «Язвительный», и Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо», а также многочисленные документы о крестьянских бунтах.

Но Александр Яковлевич вел дело с умом, и во вверенных ему имениях не бунтовали. Получал он около сорока тысяч рублей в год – сумму баснословную: годовое жалованье русского управляющего составляло от 600 до 1800 рублей. Многое у него отлично складывалось, потому что он неплохо изучил русских, понял и почти полюбил.

 

Он придумал даже, как лечить баб-кликуш, которые бились в жутких припадках, валились на землю, очень некстати выли и были неспособны к работе. Подобрав в книге богослова Фомы Кемпийского места позагадочнее, Шкотт торжественно зачитывал их вслух, а потом молился вместе с больной. Когда та была уже в должной мере умягчена и утешена, Александр Яковлевич сливал в один стакан заранее приготовленные соду и лимонную кислоту. Смесь шипела и пенилась. «Бес шумит и улетает!» – радовалась кликуша и исцелялась полностью{99}. Отбоя от несчастных баб не было. Исцелились бы еще многие, если бы не болтливый фельдшер. Он раскрыл крестьянам секрет чудесного порошка, после чего тот сейчас же перестал действовать.

Хитер был Шкотт, а русский мужик хитрее. И переломить его не под силу было и упрямому Александру Яковлевичу, разумеется, желавшему крестьянам только хорошего. Как ни старался Шкотт – не сумел переселить сведенных в Пензенскую губернию орловских мужиков в удобные кирпичные дома под черепичными крышами, построенные для них предыдущим владельцем Райского Николаем Алексеевичем Всеволожским. Мужики использовали подаренные им кирпичные строения в качестве уборных, а сами селились рядом в наспех поставленных деревянных курных (без дымоходов) избах, предпочтя светлому и просторному жилью привычное, закопченное и тесное. Быть может, не так уж они были дики, как казалось Шкотту. «Иностранные маратели бумаг с ужасом кричат 200 лет в один голос, что народ наш живет в черных избах и ест черный хлеб; а того ни один еще не заметил, сколь нужно топить избу в зимнее время, что дым чистит воздух, истребляя испарения»{100}, – писал граф Ф. В. Ростопчин, также переживший увлечение английским плугом, но потом сделавшийся «защитником сохи» и «черной избы». Ростопчин рекомендовал своим оппонентам «поездить по России, посмотреть хорошенько и поговорить с бородами, в коих столько же ума, сколько и здравого рассудка».

Александр Яковлевич достаточного здравого рассудка в «бородах» не разглядел. В лесковской повести «Загон» он рассуждает, почему крестьяне не оценили «улучшенные орудия»:

«– Всё это не годится в России.

– Вы шутите, дядя!

– Нет, не шучу. Здесь ничто хорошее не годится, потому что здесь живет народ, который дик и зол.

– Не зол, дядя!

– Нет, зол. Ты русский, и тебе это, может быть, неприятно, но я сторонний человек, и я могу судить свободно: этот народ зол; но и это еще ничего, а всего-то хуже то, что ему говорят ложь и внушают ему, что дурное хорошо, а хорошее дурно. Вспомни мои слова: за это придет наказание, когда его не будете ждать!»{101}

Правда, говорил это Шкотт уставший и почти разорившийся. Русского крестьянина он изменить не смог, но Лескова научил многому. Это Шкотт расположил «племянника» и к просвещенному европеизму, и – вслед за Семеном Дмитриевичем – к протестантизму, а значит, подготовил и его позднее увлечение толстовством. Это Шкотт продемонстрировал ему впервые, с каким спокойным уважением и вниманием работодатель может относиться к работнику и его нуждам. Однажды в сельской школе, которая стараниями Всеволожского была открыта в Райском, а потом поддерживалась Шкоттом, Лесков увидел рукописный задачник, составленный англичанином, и поразился: придуманные Шкоттом задачи предлагали не складывать, вычитать и умножать абстрактные литры в резервуарах и секунды в часах, а подсчитывать, сколько зерна потребуется для посева, а овчин на полушубок и тулуп, каков вес мытой и немытой шерсти, какое количество подошв можно выкроить из одной шкуры и сколько гвоздей понадобится для изготовления пары сапог. Всё было приспособлено к крестьянским нуждам. Деревенским детям, приходившим в школу, решать эти задачки было, возможно, интересно{102}. И это Шкотт со своими железными английскими плужками, которым русские мужики по-прежнему предпочитали соху, помог потом Лескову придумать прославившую его сказку про то, как русские мастера обездвижили сделанную англичанами механическую блоху-танцовщицу. Наконец, это Шкотт открыл ему Россию, которой он никогда не увидел бы, не начни служить у Александра Яковлевича.

На волне охватившей страну либерализации экономики Александр Яковлевич погрузился в «новую ересь» – открыл вместе с компаньоном собственную торговую компанию «Шкотт и Вилькенс», в которую и пригласил Лескова.

В мае 1857 года губернский секретарь Николай Лесков взял четырехмесячный отпуск и отправился испытать новую жизнь. Призрак свободы, живое дело, наверняка и размер жалованья{103} будоражили воображение, будили надежды.

Штаб-квартира компании располагалась в селе Райском Пензенской губернии.

Для начала Шкотт поручил Лескову принять участие в переводе крепостных графа Перовского из густонаселенных Орловской и Курской губерний в саратовские степи и Жигулевские горы. На новое место крестьяне должны были добираться по суше и потом плыть на барках.

Министр уделов Лев Алексеевич Перовский, один из самых активных и просвещенных российских сановников, выступал за ограничение крепостного права и искоренил немало злоупотреблений. Перовский обратился к Шкотту с просьбой облегчить положение крестьян, переводимых в новые губернии. До графа, вероятно, дошли мужицкие жалобы на грубость и жестокость провожатых, и он попытался принять меры. Если верить Лескову, для этого Александр Яковлевич и призвал его. Рассказав, что крестьян повезет Петр Семенов – «умный мужик, но тиран», хитрый Шкотт предложил «племяннику» сыграть роль миротворца:

«Вот я и хотел бы испробовать этакую маленькую конституционную затею, чтобы один казнил, а другой миловал. Отправляйся-ка ты с ними, и вникай, и Петру распоряжаться не мешай, но облегчай, что возможно. Я тебе дам главную доверенность с правом делать всякие амнистии… Официальное значение твое будет высоко над Петром, но ты, однако, смотри – не испорть дело: царствуй, но не управляй. Пусть на Петра жалуются, а ты только милуй»{104}.

Предложение это начинающему коммерсанту было, конечно, лестно. Он не мог предвидеть, что угодит в ад.

Лесков был еще довольно молод (26 лет), но уже не неопытен: послужил и в Уголовной палате, и в рекрутском столе, знал, каково человеческое горе, вблизи наблюдал и полное бесправие, и непробиваемость тех, кто обеспечивал бесперебойную работу государственной машины: полицейских, исправников, подкупленных врачей. Казалось, ничем его не удивишь. Но на барках Шкотта ему пришлось – нет, не удивиться – испытать потрясение такой силы, что оно не зажило и в зрелые годы.

Что означало переселение крестьян в конце 1850-х годов? Крепостное право еще не отменили, но разговоры о реформе уже велись[23], и многие помещики торопились заселить крепостными новые земли. Крестьян сгоняли с обжитых мест, отрывали от родных могил, храма, где крестили детей, венчались, отпевали умерших и они, и их отцы и деды. Увозили от земли, которую они знали наизусть, до последнего перелеска и ручья, до каждого грибного места и земляничника. Хорошо, если их везли семьями; но когда помещик желал сэкономить, жены и дети оставались на прежнем месте. Счастливцами оказывались те, кому доставалось двигаться с обозом, а не плыть.

На барку мужик не мог взять ни любимой лошади, ни привычных вещей: ложек, плошек, корыта, колесного стана. На барке было скучно и тесно. В обозе он мог хотя бы глазеть по сторонам, в городах и местечках заходить на базар, торговаться всласть – всё легче переносить невзгоды.

«Ни на что он не жалуется, и не скучно ему. Ночлег на мокром выгоне, под рваною свитенкою – штука некомфортабельная, но мужичок и о ней мало заботится. Бабу с ребятами на телеге лубком накроет, а сам прислонится на корточках к оглобле или к колесу, подберет под локти свой рогожный плащ, надвинет на брови шляпенку да так и продремлет чутким сном до тех пор, пока на востоке забрезжится первая светлая полоска ранней зари. Да и велика ли летняя ночь тому, кто днем намаялся и спит только одним глазом, а другим смотрит, “как бы чёртов цыган коня не схимостил или хвост не отлямчил”. А пошлет Господь наутро ведрышко – в обозе рай пресветлый: вчерашняя нудьга забыта, на сердце светло, как на небе. Переселенцы обчищаются, оскребаются с острым словцом да с прибауточкой, самое горе-то свое осмеют и снова тянутся длинною вереницею в свой дальний путь. Дорогою тоже весело. Идет мужичок по лесу, недозрелый орех найдет: сорвет его, расколупает и дает мальчикам высосать белое, рыхлое тесто сырого плода. Найдет диких пчел, достанет у них медку “губы посластить”; а нет ничего съедобного – сорвет листок с дерева, положит его на левый кулак, а правою ладонью расхлопает; либо из подорожникового листка конька ногтем вырежет, с встречной бабой приятным словом обменяется, проезжему барину с дороги не своротит (потому – “обоз”, нельзя, значит, воротить). Всё весело, не то что на барке»{105}.

Однако не скука и не расставание с любимой клячей были главной казнью попавших на барки людей. В пути негде было помыться. В холодной речной воде мужики мыться отказывались, а бабы стеснялись раздеваться при них. Последствия были страшные.

В очерке «Продукт природы» Лесков описывает, как бессовестный провожатый, «тиран» Петр Семенов, осветил фонарем кормящую младенца крестьянку. На груди ее «что-то серело, точно тюль, и эта тюль двигалась, смешиваясь у соска с каплями синего молока, от которого отпал ребенок»{106}. Это были вши, заполонившие всё на барках. Другой эпизод:

«…в довершение картины и для большего мучения моих чувств выскочил какой-то мужичонка и начал тыкать мне в глаза маленького умирающего мальчика, у которого во всех складках тела, как живой бисер, переливали насекомые.

– Вот! – кричал мужик, – вот, смотри это! – а потом он швырнул ребенка на пол, как полено, и обнажил свои покрытые лохмотьями ребра, и тут я увидал, что у него под мышками и между его запавшими ребрами нечто такое, чего не могу изобразить и чего тогда я не мог стерпеть…»{107}

Мужики молили Николая Семеновича помиловать их, дать сойти на берег, в баню: «Ослобони!» Можно ли было не помиловать? Сумрачного и жестокого Петра Семеновича в тот момент не было рядом, и Николай всех отпустил: «С Богом, братцы, только возвращайтесь скорее». 40 человек, благословляя своего спасителя, постанывая, покрикивая, под присмотром старшего быстро уселись в лодку, а ступив на землю… бросились бежать в родные места, к покинутым избам, к брошенным огородам, к любимой реке, к черным баням. Там и помоемся небось.

Беглецов поймали, хорошенько выпороли. Незадачливого сопровождающего отправили назад в Райское – Петр Семенов в одиночку доставил крестьян до места.

Чудовищный, непоправимый провал! Что скажет Шкотт молодому сотруднику? А что тот ответит «дядюшке», так хладнокровно его подставившему?

Но Шкотт только усмехнулся. Искус пройден, Николай, можно работать дальше.

Только мог ли он работать дальше? После такого жуткого урока он так же, как мужики рванули домой, должен был рвануть в Киев, в Казенную палату. Там скучно, зато понятно, действуют ясные правила, а самое страшное насекомое – муха, проснувшаяся по весне. И никаких двусмысленностей, никаких «царствуй, но не управляй».

Он думал, взвешивал, всматривался в покинутую чиновничью жизнь. Отчетливо видел: в составлении бумаг с разъяснениями правил рекрутского набора и указанием сумм на канцелярские расходы, в сонном восхождении по лестнице чинов, в постоянной оглядке на начальство и невольном соучастии в его грехах подрагивало безвкусное желе предсказуемости, несвободы, смерти. Хотелось жить. Пусть с завшивевшими мужиками, их больными детьми и бабами, пусть с горькими обидами и погружением в черную, безысходную русскую тоску. И Лесков сделал следующий, самый большой шаг навстречу своему призванию: в сентябре 1857 года, по окончании четырехмесячного отпуска, подал прошение об увольнении с коронной службы «по болезни» и стал работать у Александра Яковлевича Шкотта на постоянной основе.

Когда уже пожилого Лескова спросили, откуда он черпал материал для своих произведений, он указал на свой лоб: «Вот из этого сундука. Здесь хранятся впечатления 6–7 лет моей коммерческой службы, когда мне приходилось по делам странствовать по России; это самое лучшее время моей жизни, когда я много видел», – и добавил через паузу: «Мне не приходилось пробиваться сквозь книги и готовые понятия к народу и его быту. Я изучал его на месте. Книги были добрыми мне помощниками, но коренником был я. По этой причине я не пристал ни к одной школе, потому что учился не в школе, а на барках у Шкотта»{108}.

«Барки Шкотта» действительно заменили ему системное образование, стали основным источником знаний о России, о коммерции и экономике, о русских людях. «На барках Шкотта» – метонимия: на самом деле и на тарантасах, бричках, повозках, в избах, на постоялых дворах, в грязных и чистых гостиницах, в вечной дороге. «Барки Шкотта» и в самом деле оказались чудесным бездонным сундуком, из которого долгие годы Лесков черпал и черпал сюжеты, сцены, лица, слова. «Барки Шкотта» сформировали его как писателя. Служба в коммерческой компании, возможно, стала главным, что случилось с ним в дописательской жизни. Без нее Лесков, скорее всего, вообще не смог бы сочинять прозу; во всяком случае, она была бы совершенно иной.

Но куда он ездил, зачем?

Компания «Шкотт и Вилькенс» занималась тем, что сегодня назвали бы аутсорсингом:

«…мы и пахали, и свекловицу сеяли, и устраивались варить сахар и гнать спирт, пилить доски, колоть клепку, делать селитру и вырезать паркеты – словом, хотели эксплуатировать всё, к чему край представлял какие-либо удобства.

За всё это мы взялись сразу, и работа у нас кипела: мы рыли землю, клали каменные стены, выводили монументальные трубы и набирали людей всякого сорта, впрочем, всё более по преимуществу из иностранцев»{109}.

Понятное дело, иностранцам Шкотт доверял больше.

В Райском образовалась целая колония сотрудников компании, среди них и Лесков. Он трудился контрагентом, по сути – подрядчиком: принимал заказы на тот или другой вид работы. Заказчики компании жили не только в Пензенской губернии, и Лесков ездил от Астрахани до Рыбинска, от Каспия до Невы. В Среднем и Нижнем Поволжье он познакомился с башкирами, татарами, там узнал и изучил конское дело. Всё это – орловские поместья с конными заводами, «азиатская ярмарка» в Пензе, заволжские степи, пахнущие полынью и овцой, Нижний с его крупной торговлей, горячий песок Бугского лимана под Николаевом, ледяной простор Ладоги, шумные балаганы на Адмиралтейской площади в Петербурге – отзовется потом, впитается в его рассказы, раскинется в «Очарованном страннике» бескрайней ширью. Но пока контрагент Лесков просто катил в тарантасе.

«В тарантасе» – так назывался один из первых его очерков, без сюжета, без активного действия, явно списанный с натуры. Весь он – вереница разговоров, которые вели в дороге купец, приказчик большого коммерческого дома, два молодца при нем и торговый крестьянин. Эти истории, анекдоты, легенды, услышанные от случайных попутчиков, и были главной отрадой начинающего очеркиста Лескова.

Постепенно шутливые перебранки, обмен байками, прибаутки – живые ростки устной речи – разрастутся в цветные полотна сочного нарратива. Лесков уже тогда влюблен в «самовитое слово», уже тогда идеально его слышит, хотя всерьез играть с языком начнет еще не скоро, пока только копит материал, сам того не осознавая.

80Лесков А. Н. Указ. соч. Т. 1. С. 153.
81ЦГИАК. Ф. 127. Оп. 1012. Д. 1741. Л. 485 об.
82См.: Там же. Оп. 1015. 1849 г. Д. 773. Л. 50.
83См.: Третъяков А. П. Купцы города Киева. К., 2017. С. 377.
84ЦГИАК. Ф. 127. Оп. 1012. Д. 2901. Л. 25 об.-26.
22Постоялый двор (польск.).
85Лесков Н. С. Из одного дорожного дневника // Лесков Н. С. Полное собрание сочинений. Т. 3. М., 1996. С. 28.
86Он же. Детские годы. С. 304.
87Там же. С. 305.
88Он же. Страстная суббота в тюрьме // Лесков Н. С. Полное собрание сочинений. Т. 1. М., 1996. С. 476.
89Там же. С. 153.
90См.: Стебницкий Н. [Лесков Н. С.] Явление духа: Случай (Открытое письмо спириту) // Кругозор. 1878. № 1.3 января. С. 1–6.
91См.: Лесков А. Н. Указ. соч. Т. 1. С. 155.
92Дневник Алексея Сергеевича Суворина ⁄ Подг. текста Д. Рейфилда, О. Е. Макаровой. М., 1999. С. 208–209; Суворин А. С. Письма к М. Ф. Де-Пуле ⁄ Публ. М. Л. Семеновой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1979 г. Л., 1981. С. 149.
93Ясинский И. Роман моей жизни: Книга воспоминаний. М.; Л., 1926. С. 201–202.
94См.: Петербург. По телефону днем 11 апреля (от наших корреспондентов) //Голос Москвы. 1909. 12 апреля.
95Лесков А. Н. Указ. соч. Т. 1. С. 166.
96См.: Макаревич О. В. «Гостомысловы ковырялки» и «способный плуг» (об одной детали в произведениях Н. С. Лескова) // Slovene, 2020 (в печати).
97См.: Государственный архив Пензенской области. Ф. 196. Оп. 27. Ед. хр. 3533.
98См.: Лесков Н. С. Мелочи архиерейской жизни. С. 419.
99Он же. Наша провинциальная жизнь (№ 252) // Лесков Н. С. Полное собрание сочинений. Т. 8. М., 2004. С. 199.
100Ростопчин Ф. В. Плуг и соха, писанное степным дворянином. М., 1806. С. 20.
101Лесков Н. С. Загон // Лесков Н. С. Собрание сочинений. Т. 9. М., 1958. С. 368–369.
102См.: Чуднова Л. Г. Н. С. Лесков в Министерстве народного просвещения // Лесков Н. С. Полное собрание сочинений. Т. 13. М., 2016. С. 574–575.
103О бедственном положении российского чиновничества в XIX веке см.: Зайончковский П. А. Правительственный аппарат самодержавной России в XIX в. М., 1978. С. 71–75; Лесков Н. С. <О соискателях коммерческой службы> // Лесков Н. С. Полное собрание сочинений. Т. ЕС. 169–172.
104Цит. по: Лесков Н. С. Продукт природы // Лесков Н. С. Собрание сочинений. Т. 9. С. 343.
23Александру II пришлось 30 марта 1856 года произнести специальную речь перед московским губернским и уездными предводителями дворянства, опровергающую скорое освобождение крестьян: «Слухи носятся, что я хочу дать свободу крестьянам; это несправедливо – и вы можете сказать это всем направо и налево; но чувство, враждебное между крестьянами и их помещиками, к несчастью, существует, и от этого было уже несколько случаев неповиновения помещикам» (Конец крепостничества в России: Документы, письма, мемуары, статьи. М., 1994. С. 85).
105Он же. О русском расселении и о Политико-экономическом комитете // Лесков Н. С. Полное собрание сочинений. Т. 1. С. 418–419.
106Он же. Продукт природы. С. 351.
107Там же. С. 350.
108Цит. по: Громов П, Эйхенбаум Б. Н. С. Лесков: Очерк творчества // Лесков Н. С. Собрание сочинений. Т. 1. М., 1956. С. X–XII.
109Лесков Н. С. Железная воля // Там же. Т. 6. С. 8.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru