Я очень любила проводить лето в имении Красницы около станции Сиверской, в шестидесяти трех верстах от Петербурга по Варшавской железной дороге. Отец купил его у генерала Гаусмана. На возвышенном берегу реки Орлинки был расположен прекрасный двухэтажный деревянный дом, откуда был вид на долины и поля далеко вокруг. Отец устроил дом по-своему, обшил вагонкой и заново окрасил стены, но главной переделкой была постройка обширной столовой, так как старая была мала для нашей семьи и постоянно наезжающих гостей. Старая столовая была снесена, а на ее месте отец построил новую, просторную, светлую, где помещался огромный стол, за которым можно было свободно разместиться.
На протекавшей внизу речке Орлинке была построена против нашего дома купальня. Недалеко от дома был большой фруктовый сад с огородом, за садом шел дремучий лес, куда я ходила за грибами. При имении была своя ферма с полным молочным хозяйством, птичий двор и курятник. Прекрасные луга давали чудное сено для скота. Сенокос был для детей лучшей порой лета. Перед началом сенокоса косцам выставлялось угощение, как полагалось по обычаю. Отношения с окрестными крестьянами были прекрасные, и они любили и уважали моего отца за его сердечность и справедливость, а с отца переносилась любовь и на меня. В имении стараниями отца все было в хозяйственном отношении отлично устроено, содержалось в большом порядке и чистоте, и хотя соблюдалась экономия, но всего было вдоволь. В этом имении я проводила лето в течение всего моего детства и прожила в нем много, много счастливых дней.
В поле и на ферме все было заведено отцом, а в доме хозяйством ведала мать, и вела его она прекрасно, экономно и с любовью. Роскоши не было, но изобилие было полное. Кухарку, готовившую очень вкусно, и горничную Машу мы привозили с собою из города, а черную работу в буфете и на кухне исполняли нанимавшиеся на лето крестьянки.
В соседних деревнях были прекрасные лавки, где все можно было покупать, а чего нельзя было там достать, отец привозил из города в большом кожаном мешке. Мы, детьми, всегда толпились вокруг отца, когда он возвращался из города, чтобы проведать, какие вкусные вещи привез он с собою завернутыми в таинственные пакеты.
Жизнь в имении начиналась очень рано. Отец вставал в пять часов утра, чтобы успеть присмотреть за хозяйством и проверить, все ли делается по его желанию. Мы же вставали позже, прямо к утреннему кофе. В грибное время я вставала с зарею, чтобы до кофе пойти в лес за грибами, это было летом моим любимым занятием. Я очень боялась пауков и брала с собою палку, чтобы прочищать дорогу от паутины. Однажды, завидя под деревом большой, чудный гриб, я бросилась к нему, забыв о мерах предосторожности, и попала лицом прямо в паутину, а паук сел мне на нос. В перепуге я бросила корзину с грибами и со страшным ревом и криком бросилась сломя голову бежать домой, не решившись даже смахнуть противного паука с носа.
Любимой нашей игрой была «палочка-воровка». Один из нас бросал палочку как можно дальше, а другой, который избирался «хранителем» ее, должен был медленными шагами подойти, положить палочку на определенное место, обычно на скамейку, и постучать ею в знак начала игры. Пока он шел, другие прятались, кто куда мог, от него и затем пытались незаметно подкрасться и постучать ею о скамейку, что означало конец игры. «Хранитель», не отходя от палочки, старался этому помешать, оглядываясь кругом, и если кого замечал, то называл его по имени, и тот должен был выйти из игры. Если же «хранитель» ошибался в имени, то можно было опять спрятаться и снова подкрадываться за палочкой. Мы любили играть в сумерках, когда разглядеть крадущегося было трудно, «хранитель» ошибался в имени, и игра длилась дольше. В игре мы часто прятались в кустах и в ветвях деревьев, и, чтобы удобнее было лазить по деревьям, я надевала мужской серый костюм.
Утренний кофе был в восемь часов утра, и чего только к нему не подавалось: домашние молочные продукты, домашние булочки, печенья, варенья. Мы очень любили покушать. В час подавался обед со множеством разных блюд. Днем мы бегали во фруктовый сад объедаться фруктами и ягодами, а в пять часов подавался дневной кофе, и снова стол был уставлен: простокваша, варенец, густые сливки, печенья, все это поглощалось с аппетитом после дневных игр и беготни. Ужин в девять часов вечера состоял из нескольких горячих блюд и всего, что можно было вообразить из холодных блюд: домашние маринады, холодная ветчина, копченый сиг и яства, которые отец привозил из города, – всего не перечесть.
Спать мы ложились по-деревенски рано. Трудно было не полнеть при таком режиме, и раз меня за это пристыдил при всем классе балетмейстер Лев Иванов. На первой репетиции осенью он указал на меня и громко сказал: «Жаль, что столь талантливая артистка так располнела».
Самым веселым праздником за лето был день моего рождения 19 августа. Отец старался придать этому дню исключительную торжественность. Не только во всех окрестных деревнях, но и в дачных поселках, и в имениях день этот был известен благодаря тому, как обставлял отец это празднование.
С утра крестьяне соседних деревень приходили с семьями поздравлять меня и приносили гостинцы: корзинку с яйцами свежими или с ягодами, с творогом, грибами, сметаною или вышитые крестиками полотенца – эти подарки меня очень трогали. Крестьянские дети были нашими товарищами по играм, и каждое воскресенье у нас устраивалось для них угощение.
Гости постоянно наезжали к нам, особенно по субботам и воскресеньям, но в день моего рождения приезжали и из города, и из соседних имений.
Размещали гостей по всем комнатам, а если места не хватало, то и на сеновале. Помню, раз мы нарочно убрали приставную лестницу на сеновал, куда один из гостей пошел днем отдыхать, – и он потом не знал, как ему оттуда слезть.
Вечером вокруг дома зажигалась иллюминация, которую отец приготовлял из простых сальных плошек. А затем был великолепный фейерверк, заранее приготовленный моим отцом. Полюбоваться фейерверком приходили отовсюду, так как отец, как и во всем другом, оказывался замечательным «фейерверкмейстером». Особенно удачные номера фейерверка приветствовались криками толпы.
Раз в день моего рождения под вечер прискакала из соседнего имения целая кавалькада с факелами, и это внесло много оживления.
Конечно, подавался вкусный обильный ужин с обязательным шведским горячим пуншем, который тоже готовился отцом по ему одному известному рецепту. Он придумывал разные сюрпризы, чтобы меня потешить в этот день. Так, раз он подвесил к потолку столовой венок из живых цветов, который за ужином сам опустился мне на голову. Другой раз, когда он хотел повторить этот номер, венок по оплошности спустился на голову моего придурковатого соседа, что вызвало общий смех.
Четырнадцатилетней девочкой я кокетничала с молодым англичанином Макферсоном. Я им не увлекалась, но мне нравилось кокетничать с молодым и элегантным юношей. В день моего рождения он приехал со своей невестой, это меня задело, и я решила отомстить. Пропустить этот афронт даром я не могла. Выбрав время, когда мы все были вместе и его невеста сидела рядом с ним, я ненароком сказала, что люблю по утрам до кофе ходить за грибами. Он любезно спросил меня, не может ли пойти со мной. Этого мне только и нужно было – значит, клюнуло. Я ответила в присутствии невесты, что если она даст ему разрешение, то я ничего не имею против. Так как это было сказано в присутствии всех гостей, то ей ничего не оставалось, как дать требуемое согласие. На следующее утро мы отправились с Макферсоном в лес за грибами. Он мне тут подарил прелестное портмоне из слоновой кости, с незабудками – подарок, вполне подходящий для барышни моего возраста. Грибы мы собирали плохо, и к концу прогулки мне казалось, что он совсем позабыл про свою невесту. После этой лесной прогулки он стал писать мне любовные письма, присылал цветы, но мне это скоро надоело, так как я им не увлекалась. Кончилось это тем, что свадьба его не состоялась. Это был первый грех на моей совести.
За Императорским Александринским театром, со стороны входа для артистов, шла широкая, короткая Театральная улица, ведшая к Чернышеву мосту. Этот ансамбль петербургского стиля Империи, желто-белого цвета, был одним из красивейших в Петербурге. Театральная улица была целиком занята казенными зданиями. С правой стороны от Александринского театра было министерство, где помещалась театральная цензура, а вся левая сторона была занята великолепным зданием Императорского Театрального училища с лепными барельефами на стенах.
Александринский театр со своими знаменитыми конями на крыше был повернут фасадом к Невскому проспекту. Театральная улица была всегда тиха, и только изредка из широких ворот здания училища выезжала закрытая карета, в которой вывозили будущих балерин на репетиции и на спектакли. Даже на самое маленькое расстояние и во все времена года воспитанницы училища выезжали в этих огромных, старомодных, наглухо закрытых каретах, которые, конечно, вызывали любопытство и желание разглядеть тех, кто прятался за окнами.
Оба театральных училища, петербургское и московское, были подчинены Министерству Императорского Двора и состояли в ведении Дирекции Императорских театров.
Каждую осень в балетное училище принимались дети от девяти до одиннадцати лет, после медицинского осмотра и признания их годными к изучению хореографического искусства. Жюри было строгое, и лишь часть записавшихся на экзамен попадала в школу, в которой училось около шестидесяти-семидесяти девочек и сорока-пятидесяти мальчиков. Ученики и ученицы были на полном казенном иждивении и отпускались домой только на летние каникулы. Во время своего пребывания в школе они иногда выступали на сцене.
По окончании балетной школы в семнадцать-восемнадцать лет ученики и ученицы зачислялись в труппу Императорских театров, где оставались на службе двадцать лет, после чего увольнялись на пенсию или оставались на службе по контрактам. В балетной школе преподавали не только танцы, но и общие предметы наравне с нормальными школами – было пять классов с семилетним курсом.
Хотя в Москве и в Петербурге были отдельные две труппы и два отдельных училища, но они входили в общий состав Министерства Императорского Двора, управлялись Директором Императорских театров и составляли как бы одно целое. Артисты петербургского и московского Императорских театров выступали в обеих столицах.
По правилам все воспитанники и воспитанницы должны были жить в школе на казенном иждивении, но иногда разрешалось некоторым из них обучаться в школе, продолжая жить дома. Таким исключением были мы трое. Обычно стремились попасть в школу интернами, на полном казенном содержании, так как тогда не надо было ничего платить, но мои родители были против этого и не хотели отдавать нас в закрытое заведение, желая иметь нас дома возле себя и давать нам общее образование сами. Они не хотели, чтобы мы теряли связь с домом, считая семейную обстановку главным условием воспитания детей. Конечно, это требовало от нас дополнительной работы. Кроме уроков в училище еще каждый день уроки дома, но мы были счастливы, что живем в семье, видим родителей и не лишены общения с ними, как «пепиньерки» – воспитанницы училища.
Первой в училище поступила моя сестра Юлия, которая была старше меня на шесть лет, а потом мой брат Юзя, который был старше меня на четыре года. Меня определили в Императорское Театральное училище осенью 1880 года, когда мне минуло восемь лет.
Императорское Театральное училище помещалось в огромном казенном здании в Санкт-Петербурге на Театральной улице, которая шла от Александринского театра к Чернышеву мосту. Училище занимало два верхних этажа этого трехэтажного здания. Во втором этаже, или бельэтаже, помещались воспитанницы, а в третьем – воспитанники. В каждом были свои обширные репетиционные залы, классы и дортуары, с высокими потолками и огромными окнами. Во втором этаже помещался маленький школьный театр, отлично оборудованный, с всего несколькими рядами кресел. Там происходили школьные выпускные спектакли, которые позже были перенесены в Михайловский театр.
В этом театре в день выпускного спектакля решилась судьба всей моей жизни.
Когда я поступила в Театральное училище, первым моим учителем был Лев Иванович Иванов, замечательный балетмейстер, из постановок которого остались непревзойденными второй акт «Лебединого озера» и «Щелкунчик» Чайковского. Из отдельных поставленных им танцев особенно остался у всех в памяти его «Чардаш» на музыку Листа12.
Лев Иванович сам аккомпанировал на скрипке и, как мне иногда казалось, любил ее больше, чем нас. Его дарованию не дано было полностью развиться, и он не создал всего того, что мог бы дать при иных условиях. Мешала отчасти его природная леность, а отчасти его положение, при котором главный балетмейстер Петипа правил все и мог всегда взять его балет и по-своему слегка изменить, так что он оставался потом балетом Петипа. Он преподавал начальные упражнения, своего рода азбуку балетного искусства, и меня это не могло увлекать, так как я все это прошла уже дома. Мне иногда казалось, что он диктует нам движения и делает замечания почти по инерции. Ленивым голосом он говорил нам: «плие», «коленки надо вывернуть», но не останавливал, не исправлял, не задерживал класс из-за неправильного движения какой-либо ученицы. Мне тогда казалось, что он не творил в классе, не вдохновлялся и не вдохновлял нас, а только исполнял машинально свою обязанность.
Впоследствии, когда я уже была балериной и он бывал у меня, я открыла у него страсть не только к скрипке: он, как и многие артисты, любил покушать и, с особым чувством разворачивая салфетку, говорил: «Покушаем».
У Льва Ивановича Иванова я оставалась в классе с восьми до одиннадцати лет. В одиннадцать лет я перешла в класс балерины Императорских театров Екатерины Вазем, где исполнялись уже более сложные движения. Проходили не только упражнения и следили не только за правильностью исполнения, но требовали грации в танце. Ее урок начинался с экзерсисов у палки, потом на середине адажио и аллегро. Па были не очень сложные – аттитюд, арабески, прыжки, заноски, движение на пальцах, па-де-бурре, перекидные со-де-баск – все те основные па, которые остались и теперь при всей изощренности новой техники. Вазем обращала внимание на правильную постановку ноги на пальцах, что имеет очень большое значение, и на выворотность. Ее класс был переходным к старшему, уже виртуозному танцу класса Иогансона. Вазем следила внимательно за ученицами и останавливала, если находила исполнение недостаточно правильным или лишенным грации. Меня она одобряла и иногда только ласково замечала: «Кшесинская, не морщите лоб, рано состаритесь». Все же мне казалось, что и в ее классе не было вдохновения, так как все эти движения были мне уже знакомы раньше и я не могла ими увлекаться по-настоящему.
Я была у нее с одиннадцатилетнего возраста до тех пор, когда мне исполнилось пятнадцать лет и я перешла в класс Христиана Петровича Иогансона, уроки которого очень полюбила и потом занималась с ним, уже будучи артисткой. По происхождению он был швед, но в Петербурге успел обрусеть. Он был не просто преподавателем, а поэтом своего искусства, вдохновенным артистом и творцом. Он был мыслителем и наблюдателем и делал очень меткие замечания, которые помогали нашему художественному развитию. Его искусство было благородно, потому что было просто, да и сам он был прост, потому что был искренен. Каждое движение было у него полно смысла, выражало определенную мысль и настроение, и он старался то же передать нам. Это он дал мне основы для моего будущего развития, и я ему многим обязана в моей карьере.
Помещения воспитанников и воспитанниц были строго отделены. В бельэтаже помещались дортуары и классы воспитанниц и репетиционные залы, два больших и один маленький, откуда широкий коридор вел в школьный театр, помещавшийся в том же этаже. Оттуда небольшая лестница вела в верхний этаж, где помещались дортуары и классы воспитанников, кабинет инспектора, репетиционные залы, соответствовавшие залам воспитанниц по расположению и размерам. Из репетиционных зал воспитанников, мимо кабинета инспектора и классов, широкий коридор, соответствовавший коридору воспитанниц, вел в небольшую нарядную церковь, залитую солнцем и сверкавшую драгоценностями икон, поднесенных своей школе артистами. Воспитанницы поднимались из своего этажа по широкой парадной лестнице и, в своих длинных форменных платьях, с белыми короткими пелеринками, с туго заплетенными косами и строго приглаженными волосами, шли по коридору в церковь в сопровождении классных дам. Церковь помещалась в этаже воспитанников в самом конце коридора и была расположена как раз над театром этажа воспитанниц. Службы бывали по субботам всенощные и обедни по воскресеньям и в праздничные дни.
Между воспитанниками и воспитанницами строго запрещалось всякое общение, и нужно было много хитростей и уловок, чтобы обменяться записочкой или улыбкой. Во время урока танцев и репетиций со всех сторон следили классные дамы, чтобы не допустить взгляда или движения, и все же, так как это было единственное время встреч, удавалось перекинуться словом и пококетничать. Это входило в традиции школьного быта, и каждая воспитанница непременно имела кого-либо из воспитанников, с которым вела кокетливую игру. Эти мимолетные встречи, мимолетное кокетство были наивными и почти детскими. Несмотря на все преграды, все же происходили легкие флирты, вспыхивали легкие увлечения, которые иногда принимали характер настоящей любви, несмотря на строгий, почти монастырский режим школы.
Учебные классы у нас делились на две стороны: с левой сидели воспитанницы, «пепиньерки», а с правой приходящие – экстерны. Хотя я была приходящей, но с особого разрешения Дирекции я была в виде исключения приравнена к воспитанницам и сидела с ними на левой стороне. Мне было легко учиться, так как я занималась одновременно дома и урок всегда был у меня приготовлен. В классе я была тихоней, несмотря на мой живой и бедовый характер, и держалась я сдержанно, так что начальница и классные дамы меня любили и ставили в пример.
Но от природы я была кокеткой и по этому поводу помню один случай. У нас был молодой и довольно красивый учитель географии, Павловский. К его уроку я старалась кокетливо одеться на случай, если меня вызовут к доске. Павловский имел обыкновение вызывать учениц по очереди, так что те, которые были на предыдущем уроке у доски, были спокойны, что их на этот раз не вызовут, и даже зачастую урока вовсе не готовили. Я же всегда урок свой знала даже тогда, когда могла быть уверенной, что к доске меня не вызовут. Однажды я пришла в класс в зимних зашнурованных ботинках и в теплых клетчатых чулках и не переобулась, так как меня вызывали на предыдущем уроке и я знала, что меня не вызовут к карте. Павловский вызвал ученицу Степанову, которая как на грех урока совершенно не знала и не могла ответить ни на один вопрос. Учитель был очень недоволен и сказал классу: «Я уверен, что Кшесинская, хоть и не ее очередь сегодня отвечать, наверное знает урок прекрасно и ответит без ошибки» – и потом, обращаясь ко мне, попросил меня выйти к карте и отвечать. Я встала, как это полагалось, когда обращается учитель, и ответила, смутясь, что урок я знаю, но прошу разрешения ответить с места, не подходя к карте. Он удивленно на меня посмотрел, не понимая, в чем дело, но, считая меня примерной ученицей, разрешение дал, что было против правил. Я ответила свой урок безошибочно и, довольная, села на место. После класса Павловский подошел ко мне и спросил, почему я не хотела выйти к доске. Я сначала замялась, мне было неловко сознаваться, но потом я все-таки сказала, что мне не хотелось выходить в теплых чулках и ботинках к доске, где все могли это видеть. Он выслушал внимательно и мило улыбнулся, видимо, поняв значение для меня такой причины.
Через год после того как я поступила в училище, я впервые танцевала на сцене Большого театра 30 августа 1881 г. в балете «Дон Кихот». Я танцевала со старшей воспитанницей Андерсон, которая, несмотря на разницу в возрасте, была одного роста со мной. Мы изображали двух марионеток, которых вел за нити огромный великан, как будто управляя ими. Мы исполняли свой танец на пальцах (пуантах). Я никакого страха не испытывала, а только счастье выступать на сцене.
С малых лет мы приучались к сцене, выступали в балетах и видели, как танцуют наши балерины. Чем старше и опытнее мы становились, тем легче мы могли о них судить, видеть их достоинства и недостатки и составлять свое мнение о том, кто танцует лучше, кто хуже и какой общий уровень нашего балета.
В то время, когда я была в училище, балет на сцене Петербургского театра начал увядать13. Балерины старшего поколения, как Соколова, Вазем, Горшенкова, уже не могли служить нам примером, и мой пыл к танцам начал проходить. В то время я уже получала отдельные маленькие роли, и это должно было бы меня подбодрить, но я не видела, что может в будущем меня ожидать и к чему надо стремиться.
Мне шел четырнадцатый год, когда к нам приехала знаменитая балерина Вирджиния Цукки.
В то время мне уже поручали небольшие партии, которые я старалась исполнить как можно лучше, и даже заслуживала за них одобрение. Но я не имела веры в значение того, что у нас делалось, и не получала настоящего внутреннего удовлетворения от своего танца. У меня было даже сомнение в правильности выбранной мной карьеры. Не знаю, к чему это привело бы, если бы появление на нашей сцене Цукки сразу не изменило бы моего настроения, открыв мне смысл и значение нашего искусства. Вирджиния Цукки была уже тогда немолода, но ее необычайное дарование было еще в полной силе. Она произвела на меня впечатление потрясающее, незабываемое. Мне казалось, что я впервые начала понимать, как надо танцевать, чтобы иметь право называться артисткой, балериной. Цукки обладала изумительной мимикой. Всем движениям классического танца она придавала необычайное очарование, удивительную прелесть выражения и захватывала зал.
Для меня исполнение Цукки было и осталось подлинным искусством, и я поняла, что суть не только в виртуозной технике, которая должна служить средством, но не целью.
У Цукки были необыкновенно выразительные движения рук и изгиб спины, которые я хотела запомнить, жадно следя еще детскими глазами за ее исполнением. Говорили потом, что у меня были движения рук и спины, как у Цукки. Когда, уже балериной, мне пришлось исполнять Эсмеральду, я вдохновлялась воспоминанием о ее изумительном по драматизму танце в этой роли. Цукки была моим гением танца, вдохновившим и направившим меня на верный путь в мои ранние, еще полудетские годы подготовки к сцене. И ей за это я осталась навеки верна и благодарна.
Я сразу ожила и поняла, к чему надо стремиться, какой артисткой надо быть. Цукки видела мое обожание, и у меня долго хранился в банке со спиртом подаренный ею цветок, который потом пришлось оставить в России. Пример Цукки так живо врезался в мою память, что потом, разучивая новые балеты, я помнила, как она танцевала некоторые роли, которые пришлось мне исполнять.
Со времени появления Цукки на нашей сцене я стала усиленно работать, с увлечением и энергией, мечтая стать такою же настоящей артисткой.
Ко времени моего выпуска из училища я вполне владела собою на сцене и могла блеснуть на выпускном экзамене, на котором в этом году должна была, кажется впервые, присутствовать вся Царская семья с Государем Александром Третьим во главе.
Этот экзамен решил мою судьбу.