© М. Романова, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
(История, рассказанная автору врачом N)
Первым зимним утром восьмидесятилетний Петров не поднялся с постели, хотя у него был запланирован поход к гастроэнтерологу, а потом на рынок, за свежим творогом и португальской клубникой, которую он покупал мизерными порциями и потом в бумажном кулечке бережно нес домой.
Петрову нравилось баловать деликатесами жену, Нину, которую он любил уже полвека. Жена была ленинградкой и помнила, как мать варила кожаные туфли, а отец вполголоса говорил: все равно Нинка не выживет, надо что-то делать. Нине было всего одиннадцать, но она прекрасно понимала: «что-то делать» – это когда самого слабого приговаривают, чтобы те, кто сильнее, продолжали жить. За несколько недель до того дня, как мать стояла над кипящей водой, в которой размокали ее свадебные туфли, от соседей потянуло мясным бульоном. А их младшего сына, одноклассника Нины, щуплого мечтательного мальчика, который надеялся стать летчиком, хотя ежу было понятно, что таких близоруких в небо не пускают, больше никто никогда не видел. Соседи даже глаза не прятали, наоборот – смотрели с некоторым вызовом, как будто бы альтернативная мораль, благодаря которой на некоторое время на их щеках появился румянец, а в глазах – блеск, стала их стержнем.
У Нины тогда не было даже сил бояться и тем более сопротивляться, но мать как-то сумела ее отбить. По иронии из всей семьи в итоге выжила только она, Нина, самая слабая.
После войны Нина ни одного дня не голодала. Но ягодам, хорошему сыру, пирожным-корзиночкам радовалась как дитя, всю жизнь, это было дороже, чем жемчуга, и теплее, чем объятия. Для Петрова было очень важно поехать на рынок за клубникой, однако он не смог встать, как будто невидимые путы его держали. Не поднялся он и во второй день зимы, и в третий, а уже к февралю стало ясно – не жилец. Угас он стремительно, как свеча, накрытая колпаком, и как-то странно – врачи так и не поняли, в чем дело.
Еще в начале осени никто не давал Петрову его лет – в нем была та особенная стать, которая выдает бывших военных. Широкие плечи, аккуратные седые усы, густые волосы, кожаный пиджак – ему и в его восемьдесят часто говорили в спину: «Какой мужчина!» А жена Петрова всю жизнь слышала: «Ты поаккуратнее, уведут ведь!» И пытались увести, много раз пытались.
В последний раз вообще смешно – наняли они женщину, чтобы та помогала квартиру убирать. У жены Петрова пальцы совсем скрутил артрит – ей было трудно мыть полы во всех трех комнатах. Вот и нашли по объявлению помощницу. Галей ее звали. Простая деревенская женщина, о таких часто говорят: без лица и возраста. Ей могло быть и двадцать пять, и пятьдесят. Кряжистая, с сухой кожей на щеках и ловкими сильными пальцами. От нее всегда почти неуловимо пахло кисловатым потом, и когда она покидала дом, жена Петрова, немного стесняясь, все же проветривала комнаты.
Галя приходила через день. Работала она хорошо – кроме всего прочего умела натирать паркет воском. Не ленилась, пылесосила даже потолок, ежемесячно мыла окна, перестирала все шторы. Но обнаружился один изъян – очень уж ей понравился Петров. Ему была присуща та дежурная галантность, которую неизбалованные женщины часто ошибочно принимают за личную приязнь. Когда он приветствовал домработницу утром: «Рад вас видеть, Галюшка!», та краснела как школьница, тайком прочитавшая главу из найденного у родителей «Декамерона». А Петров думал, что она разрумянилась от интенсивного мытья полов. Он вообще был в этом смысле довольно наивен.
Среди мужчин однолюбы встречаются так редко, что большинство даже не верит в их существование. Петров был влюблен в жену – искренне и просто. С годами чувство его стало спокойным – ушел порыв, ушла страсть, но и через пятьдесят лет он все еще иногда исподтишка любовался женой.
Нина сидела под торшером с книгой, а он делал вид, что читает «Советский спорт», а сам ее рассматривал. И такой хрупкой она была, и такими тонкими стали к старости ее добела поседевшие волосы, и так пожелтела кожа, что ему даже страшно было за эту бестелесность. Будь у Петрова крылья, он бы распростер их над женой, чтобы защитить ее от сквозняков, ОРВИ, каждую осень гулявшей по Москве, чересчур яркого солнечного света, хамоватой медсестры из районной поликлиники, извергаемых телевизором дурных новостей.
А Галя приходила мыть полы в короткой юбке из парчи и, если ей из вежливости предлагали чаю с вареньем, никогда не отказывалась. Петрову она сочувствовала. Такой статный мужик, а вынужден жить при некрасиво состарившейся жене, которую вполне можно было за его мать принять. Благородный потому что.
Долго терпела Галя. Она привыкла к инициативным мужчинам, и все ждала, когда Петров заметит ее интерес, одуреет от свалившегося счастья и потащит ее сначала в постель, а потом и под венец.
Объяснение было тяжелым. Галя нервничала – она была опытным игроком на поле кокетливого смеха, а вот слова всегда давались ей с трудом. Петров изумленно хлопал глазами. Даже если бы он был одинок, эта потная румяная женщина в неуместной нарядной юбке была бы последним человеком, удержавшим его взгляд. Побаивался он вульгарных шумных баб.
И все же неловкие признания домработницы тронули его, и Петров старался подобрать такие слова, чтобы женщина не почувствовала себя раненой. Усадил ее в кресло, налил хорошего коньяка, который Галина выпила залпом, как водку.
Кряжистая Галя не понимала, почему сок ее жизни не волнует Петрова, а сухонькая вечно мерзнущая старушонка с костлявыми ключицами, артритными пальцами и выцветшими глазами – да.
Через какое-то время она сказала, что больше не может убираться в их доме. И, честно говоря, семья Петровых вздохнула с облегчением. Все это случилось в середине октября.
И вдруг вот так.
В первый день весны Петров перестал дышать – это случилось под утро. Нина сразу почувствовала, во сне. Повернулась к мужу. Даже когда Петров заболел, она продолжала спать рядом с ним. Привычка. Мертвый Петров лежал с ней рядом и с улыбкой смотрел в потолок. За месяцы болезни он так усох, что перестал быть на самого себя похожим.
И на похоронах Петрова, и вернувшись в опустевший дом, где на прикроватной тумбочке лежали его таблетки и очки, Нина чувствовала, что муж – где-то рядом. Как будто бы у него, покинувшего тело, действительно отросли те самые крылья, которыми он мечтал ее укрывать и защищать.
Нина была спокойна – улыбалась даже. Подарила соседям новую зимнюю куртку, купленную для Петрова, да так и не пригодившуюся, и антикварную фарфоровую супницу. Не будет же она красиво сервировать стол для себя одной. Это было бы слишком грустно.
На сороковой день Нина решила распустить подушку, на которой спал муж. Дорогая подушка, гусиный пух, только вот спать на ложе мертвеца – дурная примета. Пригласила знакомую швею, та обещала за час-другой управиться. Но спустя буквально несколько минут она позвала в спальню Нину, и лицо ее было мрачным.
– Смотри, что я нашла. Кто это вас так?
На кровати лежал черный венок. Подойдя поближе, Петрова увидела, что он сплетен из вороньих перьев.
– Что это? – удивилась она.
– Вас надо спросить, – криво усмехнулась портниха. – Кому так насолили, что порчу смертную на ваш дом навели. Хорошо еще, что сами на этой подушке спать не стали, – она бы вас, худенькую такую, за неделю сгубила.
Нина Петрова, когда-то выжившая в блокадном Ленинграде, точно знала, что Бога не существует. Когда она слышала церковные колокола, ей все мерещилось улыбающееся лицо соседского мальчишки, которого съели собственные родители, чтобы продержаться. И никто их не осудил, не посмел бы. Петровой казалось, что если кто в Бога верит, тот, выходит, либо малодушный человек, либо просто никогда не пытался прожевать вываренные в соленой воде свадебные туфли матери. Веру она воспринимала как слабость, суеверия – как глупость. Много лет они с мужем выписывали журнал «Наука и жизнь». В иной момент она просто посмеялась бы над темной портнихой.
Но венок из вороньих перьев – был.
А Петров – умер, и врачи так и не смогли найти причину угасания.
– Ерунда… – не вполне уверенно сказала Нина. – Да и некому было…
– А вы подумайте, – прищурилась швея, уже предвкушавшая, как она расскажет эту яркую историю коллегам и родственникам. – У вас в доме бывал кто посторонний? Помнится, вы говорили, женщина убираться приходила.
Нина как наяву увидела перед собою полное красное Галино лицо; верхняя губа трясется от гнева, зрачки сужены, как у собаки в трансе бешенства.
– Вы меня еще вспомните, – сказала она, принимая из Нининых рук свою последнюю зарплату. – Нельзя так со мною обходиться!.. Это вы тихоня, ко всему привычная, ссы в глаза – все божья роса. А я другая. Я и постоять за себя могу!
– Да за что же… – растерянно хлопала ресницами Нина. – Я не понимаю, душа моя… Разве мы вас хоть когда-то хоть чем-нибудь обидели?.. А если вы о муже моем, так он просто…
– Молчите уж! – перебила Галя, для которой ненависть была как парная в русской бане, – лицо ее раскраснелось и вспотело. – Я просто предупредила!
И вот теперь такое… Смерть, так неожиданно пришедшая в дом, венок в подушке… Нет, Нина, конечно, не поверила портнихе – ей было очевидно, что единственный факт не может быть базой для выводов. Совпадение, просто страшное совпадение.
Венок из вороньих перьев она зачем-то закопала на пустыре.
В нескольких десятках километров от Ярославля, окруженная с трех сторон болотистым лесом, уже два столетия с лишком стоит деревенька Верхний Лог. Большинство ее домов сложены из потемневших от времени, изъеденных жучком бревен; глинистую дорожку между ними выравнивают дважды в год – для того, чтобы она все равно превратилась в склизкое месиво; над дверью покосившейся церквушки есть дата возведения – 1857 год. В середине двадцатого века государство низвергло с ее колокольни старинный колокол, а в девяностые независимый спонсор, ярославский банкир, оплатил реставрацию, и над белыми стенами выросли небесно-голубые купола. Примерно такая же церквушка была вытатуирована на груди банкира, широкая же его спина являла миру то, что ему самому представлялось адом, – кособокие черти с растянутыми в улыбке ртами и круглый котел, под которым пляшет плохо прорисованное синей тушью пламя. К Богу как к единственному оправданию реальности будущий спонсор предсказуемо приобщился, когда отбывал срок не то за вооруженный грабеж, не то за валютные махинации. В первое свое свободное лето он снял домик в Верхнем Логе, где весь июль и первую половину августа привыкал к безграничности пространства, а заодно взял шефство над дорогой и церковью – к середине августа и появились купола. Но в начале сентября банкира убили, причем все выглядело как «несчастный случай на охоте», но местные говорили разное.
Впрочем, поговорить в Верхнем Логе любили всегда – неторопливый ток времени и размеренность жизни располагали к бесконечному обсасыванию тем, а каждая свежая сплетня была козырной картой, которая за липовым чаем передавалась из рук в руки, по пути обрастая новыми вензелями. Иногда случалось, что бубновая шестерка, пройдя от первого дома к двадцатому, незаметно оборачивалась козырной дамой пик. В общем, церковь так и осталась отреставрированной наполовину.
Зимой в Верхнем Логе оставались в основном старики, а летом из Ярославля, Углича и Тутаева приезжали к ним внуки. Иногда случались и дачники, влекомые грустной и торжественной красотой Севера. Глиняные дороги; бескрайние, похожие на океан, поля, которые так красиво седели к осени; густые леса да поросшие камышами тихие болотца; разливанная Волга с ее темными спокойными водами… Время здесь как будто замерло на века.
Сплетничали: однажды старуха Ефросинья, которую в деревне недолюбливали из-за того, что та была неразговорчива, мрачна и все время бормотала себе под нос (просто многолетняя привычка хронически одинокого человека, но людям казалось, что она говорит дурное, сглазить пытается), сдала половину дома неприятным дачникам. Это была компания молодежи из Сергиева Посада – два паренька и три девицы, если слово «девица» вообще применимо к хамоватым существам, которые говорили басом, носили по четыре сережки в каждом ухе, вместо утреннего чая пили дешевое пиво из местного ларька и приправляли речь таким витиеватым матерком, что даже у местных трактористов пунцовели щеки. Пусть они приехали всего на неделю, но надоесть успели всему Верхнему Логу сразу – гости притащили с собой магнитофон, денно и нощно извергавший богомерзкие визги и монотонный стук, которые самим приезжим по непонятной причине казались музыкой.
Утром второго дня одна из девиц отправилась на луг – лечить похмелье душистым теплым воздухом – и нос к носу столкнулась со старой коровой Дунькой, меланхолично поедавшей клевер. Дачница вдруг испугалась, словно безобидное животное явилось из самой преисподней, и заверещала как черт, – у тех, кто слышал ее вопль, кровь превратилась в ледяное желе. В тот же день товарка пугливой приезжей повздорила с двенадцатилетней дочкой соседей и ударом ноги сбила девчонку с велосипеда – колесо было погнуто, коленка разбита, а мать пострадавшей орала, что если Ефросинья не уймет беспокойных постояльцев, то она сама сделает это – с помощью охотничьего ружья или хорошо наточенного топорика. Вечером третьего дня компания решила отужинать печеной картошкой. Парни стали разводить во дворе Ефросиньи костер, и одному из них вздумалось плеснуть в огонь какой-то растворитель. Оранжевое пламя взлетело до небес и перекинулось на старенький дровяной сарай. Если бы не счастливое совпадение – сосед Ефросиньи как раз поливал огород из соединенного с колодцем насосного шланга, он вовремя заметил дым, перепрыгнул через ограду и помог потушить сарай, – весь Верхний Лог был бы уничтожен не более чем за час.
А на четвертый день ненавистные дачники отправились в лес за грибами, и с тех пор их никогда в деревне не видели. Вещи приезжих – рюкзаки с одеждой, посуда, спальные мешки – остались брошенными в доме Ефросиньи. На поиски так никто и не собрался, хотя Ефросинья волновалась и еще долго обреченно бубнила, ни к кому конкретно не обращаясь: пропали, сгинули, пропали, сгинули… Но сосед слева, лесник Борис, убедил старуху, что если бы с дачниками случилось что в лесу, он бы узнал об этом первым. Много лет подряд каждый день Борис шатался по лесам и знал там каждую ветку, каждый куст. Он чувствовал лес, дышал им. И почувствовал бы смерть, раскрутил бы ее, как клубок запутавшихся ниток. «Успокойся, Фроська. Сама, что ли, не видела, они же бешеные, гости твои», – говорил лесник. «Ребята собирались вернуться. Ящик пива купили. Они бы не бросили пиво, я их изучила», – упрямо твердила старуха. «Да мало ли что им в голову взбрело! Ушли – туда им и дорога. А за вещами еще вернутся».
Но прошло два года, а рюкзаки дачников все еще находились в сенях Ефросиньи.
Сплетничали: Нина, учительница местной школы, однажды отправилась пешком на железнодорожную станцию. Поезд уходил в половине седьмого утра, и Нина вышла заблаговременно. Стоял ранний сентябрь, на темно-зеленой траве сединой осела изморозь. Небо было высоким, хрустальным, а воздух – таким прозрачным, что им хотелось напиться допьяна. Женщина шла по пролеску, кутаясь в старую шаль, и с наслаждением принюхивалась к знакомым с детства лесным ароматам – кисловатый запах пожелтевшей ряски, травы, немного хвои. Проходя мимо церквушки, ненадолго остановилась, полюбовалась ярким куполом и старым темным колоколом. Прямо за церковью начиналось кладбище. Большая часть могилок – заброшена. Некоторые кресты даже не были подписаны, никто не знал, что за люди под ними похоронены. Вдруг ей почудилось, будто между могилами проскользнула светлая фигура. Как будто она, Нина, нарушила чье-то благодатное одиночество и этот загадочный некто бесшумно ускользнул в тень, прячась. Учительница обернулась, близоруко прищурившись. Кладбище располагалось в тени густо разросшихся берез и кленов. Было раннее утро, беловатое небо напоминало старую застиранную занавеску. Нине почудилось, что возле одной из безымянных могил стоит человек. Мужчина ли, женщина – не разберешь. Вроде бы платье на нем – простое, грубое, юбка до пола, но плечи слишком широки, чтобы принадлежать женщине. Человек смотрел на крест – словно читал надпись, которой на самом деле не было. Нина его окликнула. Он тронулся с места медленно, будто каждое движение давалось ему с трудом. Нина отметила: человек не голову повернул на звук, как сделал бы любой в такой ситуации, а обернулся всем корпусом. Их отделяло метров двадцать. Нине почему-то стало не по себе. Показалось, что лицо у него какое-то странное, как бы ластиком стертое. Особенно глаза. Человек смотрел на нее, но Нина не была уверена, видит ли. «Пьяный, – решила женщина. – А может, и буйнопомешанный. Иначе с чего ему в ночной рубашке шляться». От греха подальше учительница поспешила своей дорогой.
А потом ей рассказали, что с могилы той исчез крест. Ни следов никто не видел, ни даже трава примята не была, а крест пропал, будто с корнем его выкорчевали.
Сплетничали: двадцать зим назад это случилось. Февраль был таким холодным, что люди целыми днями отсиживались у печей. В Камышах, соседнем селе, не работала школа, закрылась библиотека, опустел сельский клуб. Магазин открывался раз в неделю, по субботам, всего на несколько часов, и длинная очередь стала единственным местом, где могли пообщаться жители трех окрестных деревень. Зима казалась бесконечной, как Вселенная. В один из похожих друг на друга серых морозных дней лесник Борис, который тогда еще не был стариком, решил осмотреть окрестности. Жена его, Нина, пыталась воспрепятствовать – соседи слышали, как она кричала: «Не пущу, старый дурак!» Но на местных чащах лесник был женат гораздо дольше, чем на Нине, поэтому рано утром он все-таки ушел – на охотничьих лыжах-снегоступах, с ружьем на плече и рюкзаком за спиной. Вернулся немного позже обычного, в мрачном расположении духа и всю неделю отмалчивался. А в субботу Нина отправилась в магазин и в очереди рассказала соседям, что с мужем ее происходит что-то странное и она почти подозревает душевную болезнь. Три дня после возвращения из леса Борис молчал и целыми днями лежал на печи, в тысячный раз перечитывая несвежий выпуск «Советского спорта». Ел мало и рассеянно, без аппетита, и даже дрожжевой пирог с капустой, которому обычно радовался как ребенок, принял как будто бы машинально. Нина пробовала подступиться к нему и с лаской, и с обидой. Наутро четвертого дня он наконец все ей рассказал, предварительно осушив рюмочку клюквенной настойки.
Оказывается, в лесу Борис встретил двух женщин. С первого взгляда ничего особенного в этом нет – вокруг полно деревушек. Но, во-первых, Борис увидел их в глубине леса, куда и летом мало кто доходил. Во-вторых, женщины были легко одеты. Причем в домотканые платья, больше похожие на старинные ночные рубашки, длинные, в пол. Обуви обе не носили, осторожно переступали по снегу босыми ступнями. В то же время замерзшими и заблудившимися незнакомки не выглядели – не жались друг к другу, не пытались согреться, просто медленно шли бок о бок, с трудом пробираясь по густому снегу. На появление Бориса они отреагировали странно. Вернее – никак. Не удивились, не испугались, не обрадовались. Их лица остались спокойными и расслабленными. Они остановились и некоторое время смотрели на него издалека. Борис что-то им крикнул, но женщины не ответили. Но одна – та, что помоложе, – сделала несколько шагов по направлению к нему. «Нина, когда я рассмотрел ее ближе, то чуть не умер от страха, – признался Борис. – У нее были такие глаза… как у дохлой вороны. Ничего не выражающие. Но она меня видела. Мне трудно объяснить… Видела, но не рассматривала. А их рты… Их рты были приоткрыты. Как-то неестественно. Словно мышцы лица не могли удержать нижнюю челюсть и она повисла. Не совсем упала на подбородок, но отвисла чуть-чуть. У обеих. И еще одно: у них изо рта не шел пар. Я понял это уже потом. Не было пара, как будто они дышали холодом».
Борис перекрестился, потом несколько раз выстрелил в воздух, но женщина даже не вздрогнула – так и продолжала медленно приближаться к нему. И тогда он развернулся и побежал. Убежать было нетрудно: Борис ведь был в хорошей физической форме, к тому же на широких охотничьих лыжах, так что у незнакомки с босыми-то ногами едва ли были шансы догнать его. Лесник бежал долго, возможно, целый час. Не оборачиваясь. Бежал так, что сердце застревало в горле. Ему все время мерещился хруст веток за спиной. А когда он все же решился посмотреть назад, словно сама смерть равнодушно глянула ему в лицо. Босая женщина никуда не делась. Она по-прежнему находилась за его спиной, и по-прежнему их отделяло десятка два метров.
И она была не одна. Рядом появились другие, тоже в простых льняных платьях, тоже босые. У всех – мутные глаза и расслабленно открытый рот. Их было не меньше десяти. Все передвигались медленно, плавно, как будто бы их окружал не сухой морозный воздух, а растопленное масло. И все шли к нему.
Тогда у Бориса сдали нервы, и лесник выстрелил прямо в группу женщин. Несколько раз, дрожащими руками с трудом удерживая ружье. Опытный охотник, а ухитрился промазать.
«Нина, а ведь они даже не испугались! – пояснил муж. – Им было все равно. Я им в лица стрелял, а они просто шли ко мне».
Борис снова побежал, на слабеющих ногах. Ни на что не надеясь и готовый к смерти – причем не к той спокойной, с неизбежностью которой он, будучи человеком думающим, смирился уже к своим сорока годам, а к непредсказуемой, страшной, странной. Лесник бежал и бежал. И через какое-то время выбежал на поле. Вдалеке темнели домики родной деревушки, из каждой трубы поднимался сизый дымок. Борис снова нашел в себе силы обернуться.
Позади был только лес – пустой, белый, неприветливый.
Когда он рассказал обо всем этом жене, губы его тряслись.
Нина не поверила, конечно. Тихонько поплакала в сенях, утирая глаза краешком шали. Борис уже много лет был ее опорой, крепостью. Женщина не была готова к его внезапному помешательству, к его слабости, болезни. Она внимательно присматривалась к мужу – как тот ест, как смотрит в окно, как обсуждает статью из газеты, как настраивает старенький телевизор, чтобы посмотреть хоккейный матч. Борис был таким привычным, родным, ничего в нем не изменилось, ничто не казалось подозрительным.
«Может быть, примерещилось тебе все?» – уговаривала его Нина. Но муж стоял на своем: в лесу он видел босых людей и те его преследовали.
Два часа в очереди пролетели незаметно – в Верхний Лог редко прилетали новости подобного калибра. Кто-то злорадствовал (Нина и Борис всегда жили душа в душу; муж не пил и покупал жене новые платья; к тому же Нина много лет учительствовала, в ее доме было много книг, и соседям иногда казалось, что она зазнаётся, задирает нос), кто-то – сочувствовал. Старая Прасковья из крайней избы пообещала занести успокаивающие капли, которые сама приготовила из трав. Местный алкоголик Степка посетовал на партию дурной водки, которую привезли в деревенский магазинчик в прошлом месяце. «Я и сам траванулся неделю назад, вот ей-богу! Просыпаюсь среди ночи, и мерещится мне, что рядом лежит не моя Алена, а сам черт. Алена, конечно, страшна, но не черт же…» В общем, народ в очереди сошелся во мнении, что Борису все пригрезилось. Долгое домашнее заточение, а потом большая доза свежего воздуха – еще и не такое покажется.
И только Ефросинья, которая жила на краю деревни почти отшельницей и считалась блаженной, вдруг сказала: «А я однажды видела мальчика. Тоже из этих. Возле дома моего шатался, в окно заглядывал. Босой был, в рубахе длинной. Все – как Борька рассказывает. Я его молитвой отогнала, не возвращался больше».
Конечно, ее никто и слушать не стал. Что с нее, убогой дурочки, возьмешь.
Сплетничали: однажды вдовцу Дементию, который среди местных баб слыл десертным куском, даром что был запойным уже не первый десяток лет, пригрезилась мертвячка. Жил вдовствующий Дементий в одной из ближайших к лесу изб и человеком был беззлобным и тихим. Среди местных считалось, что наружностью мужчина напоминает знаменитого киноактера Александра Лазарева. Летом он подрабатывал пастухом, зимой отсиживался в доме. С собутыльниками у него проблем не было – пьяными душеизлияниями он не мучил, в драку не лез.
Так вот рассказывали, что однажды некий Семен, тунеядец из соседней деревни Камыши, забрел к Дементию с утра пораньше, влекомый информацией о яблочном самогоне, пятилитровую бутыль которого несколько дней назад удачно прикупил сосед. Оставив старый велосипед у калитки, он долго звал Дементия, и в какой-то момент молчание старого бревенчатого дома показалось ему подозрительным. Двери-то были настежь, ставни – тоже.
Дементий обнаружился не сразу. Зачем-то он забрался на необжитой чердак, где и сидел – среди полусгнивших рулонов рубероида, дырявых ведер, продранных матрасов и прочего старья. Семен потом утверждал, что он не сразу признал любимого собутыльника, потому что на голове у того не осталось ни одного темного волоса. Дементий стал совершенно сед. Он сидел на корточках, обняв собственные колени, и плакал, тихо подвывая.
Семен, решив, что к соседу пришла белая горячка, заметался по чердаку. Мобильного ни у того, ни у другого мужчины не было. Что делать – бежать к соседке, у которой есть телефон, и вызывать медиков или попытаться успокоить товарища?
Дементий был бледен, на лбу выступил пот, посеревшие губы тряслись. Он вдруг схватил друга-собутыльника за руку и попросил воды. Залпом выпил целый ковш, разрешил спустить себя вниз, выкурил пять папирос на залитом солнцем крыльце и только потом рассказал, что то ли странный сон видел, то ли сошел с ума, то ли и в самом деле возле Верхнего Лога водится нечисть.
Вечером Дементий, как обычно, пил крепкий чай на крыльце. Он был трезв и собирался пораньше лечь. Вдруг его глаза различили фигуру, приближающуюся к калитке. Незнакомая женщина. Очень странная – с виду вроде и молодая, а ходит как старуха, будто ей тяжело, суставы окаменели, а плечи тянет к земле. На ней было длинное белое платье. Темные волосы взлохмачены. Сначала Дементий решил, что она из Камышей – одна из жаждущих его ласки (женщины часто к нему ходили, приносили водку и домашний борщ в укутанной полотенцем кастрюльке). А то, что незнакомая… Ну, мало ли, баб вообще не поймешь – сегодня она златовласка, а завтра – черная, как цыганка.
Дементий помахал гостье рукой и улыбнулся. Его одолевали противоречивые чувства: с одной стороны, он уже настроился на одиночество, с другой – свежий борщ точно ему не помешал бы. Да и спать уютнее, когда под боком теплая женщина.
Улыбку незнакомка не вернула. Она на секунду остановилась перед запертой калиткой, а потом подняла прямую руку в сторону и, описав ею в воздухе полный круг, перекинула через калитку. Дементий удивленно смотрел на то, как женщина нащупывает засов. Голова ее при этом упала набок и улеглась на плече, нижняя челюсть тоже съехала набок, рот приоткрылся. Как будто бы она была вся мягкая, как будто бы ее мышцы были ватными. У мужчины неприятно сжался желудок. Хотя в тот момент он еще не испугался. Но появилось какое-то предчувствие, нехорошее. Дементий поднялся и сделал несколько шагов навстречу. Незнакомка, войдя в калитку, ускорила шаг, но голова ее так и осталась лежать на плече. Глаза смотрели вниз, на землю под ногами, однако шла гостья прямо к нему! Такая была она бледная – до синевы; такая спокойная – но то было не умиротворение, не буддийская благодать, а просто отсутствие эмоций. Дементий отшатнулся. А когда женщина подошла ближе, в нос ему ударил густой запах свежей земли, влажных корней, болота, ряски и ладана. Дементий бросился назад в дом. Ему было трудно бежать (так бывает во сне, когда тебя преследует чудовище: невозможно идти вперед, невозможно закричать), на пороге его вывернуло наизнанку. Дрожащими руками он задвинул тяжелый засов. И все.
Больше он ничего не помнил. И теперь, щурясь на солнце, вдыхая царапающий горло дым «Казбека», Дементий вообще не понимал – была ли страшная женщина с запрокинутой головой или нет.
Семен другу посочувствовал. Сделал ему крепкий кофе и даже в порыве человеколюбия поджарил омлет. Ел Дементий жадно и неряшливо, как бесприютный пес. Собутыльник сидел напротив, грустно смотрел на него и думал, что пора, наверное, завязывать с домашним самогоном.
Через несколько недель Дементий продал дом и уехал из Верхнего Лога на Север, в Архангельскую область, где, по слухам, быстро спился окончательно.
Сплетничали: первый день лета, прохладный и пасмурный, с бисеринками серой мороси, атакующей из низких рваных облаков, в камере N-ского СИЗО повесился некий Федор Губкин, житель Верхнего Лога. Соорудил петлю из тренировочных штанов, дождался предрассветного часа – никого из сокамерников не разбудил его надрывный хрип и сиплые выдохи, выталкиваемые судорожно дергающимся телом.
«Отмучился, – говорили потом они. – Не вынес чувства вины».
Полтора месяца назад, перебрав с яблочным самогоном, Губкин изрубил топором свою жену Татьяну, с которой прожил восемнадцать лет.
Поговаривали, молоденький милиционер, прибывший по вызову самого Федора, упал в обморок, едва переступив порог. Деревенский дом Губкиных напоминал скотобойню: пол был залит кровью на два пальца, сладковато-терпкий нутряной запах заставлял желудок в тройном сальто-мортале броситься к горлу. Куски еще теплой плоти были разбросаны по сеням – словно несчастную Татьяну Губкину разорвала стая оголодавших бенгальских тигров. Сам Федор сидел на корточках в углу, прижимая к груди окровавленный топор, баюкая его, как младенца, и даже, кажется, что-то мурлыкал себе под нос.
– Я не убивал, – твердил он потом на допросах. – Ну не убивал я! Да, выпил, было дело. И уснул. И спал, спал весь вечер! Зачем мне Таньку-то убивать? Восемнадцать лет душа в душу… Вот только детишек Бог не дал…
Время шло, Губкин начал выдавать новые подробности. Такие, что однажды дознаватели не выдержали и выбили ему передний зуб. Видимо, в СИЗО Федору приходилось трудно, вот он и решил прикинуться невменяемым.
– Я слышал, как Танька орала, – уставившись в одну точку, говорил Губкин. – Поэтому и взял топор. Я ее защитить хотел. Слышали бы вы этот крик… До сих пор кровь в жилах стынет! Вбегаю – а там уже спасать некого… И ничего не сделать… Их было трое – старик, женщина и ребенок. Ребенок, ребенок… – В этом месте подследственный, как правило, начинал рыдать и сбивчиво молиться.