Она выбрала этот ресторан, благо кормили здесь хорошо и просто и обслуживали спокойно и достойно. Все, на самом деле, это были глупости – и как ее обслуживали, и что она ела. Просто она наметила себе какой-то маршрут своей новой неживой жизни.
Проснуться. Умыться. Причесаться. Одеться. Выпить кофе в этом ресторане. Потом – днем здесь же пообедать. В этом была какая-то стабильность, а именно стабильность ей и была нужна. Потому что мертвые – они стабильные. Им не нужна новизна и эмоции. Им нужна застывшесть, которая и есть стабильность.
И она так и жила. Обедала в этом ресторане. Потом шла домой, в ту часть дома, которую ей отвели хозяева, с отдельным выходом на террасу. И спала – крепко и глубоко, как спят тяжелобольные.
Потом была прогулка по маленькому городу, по его мощеным улицам. И маршрут этой прогулки тоже был выверен, всегда один и тот же. И она шла не спеша, и даже не очень-то смотрела, куда идет и что ее окружает. Просто надо было идти – вот она и ходила.
И по пути всегда заходила в этот магазинчик, в котором они купили подарки Алешке-большому и Алешке-маленькой. И – ничего не покупала. И ей уже ничего не предлагали. Привыкли к ней, как к чудаковатой туристке, которая заходит сюда каждый день, молча все осматривает. Стоит у стены, и взгляд ее – ушедший куда-то в себя. И о чем она думает, где она – одному Богу известно…
А потом она пила кофе в том же ресторане. И все тот же официант, что кормил ее утром и днем, приносил ей кофе, и она даже не смотрела на него, просто узнавала белую рубашку и черные брюки – отличительную особенность всех официантов всех ресторанов в этой маленькой стране, в этом она убедилась еще в прошлый раз, когда они втроем объездили большую часть этой страны, побывав в десятках таких маленьких ресторанов.
Потом она ужинала, потом – просто сидела на своей террасе в уже ставшем привычным плетеном кресле, и смотрела на картину, расстилавшуюся перед ней, и смотрела, как садится солнце. И так – каждый день.
И в этом не было никакого смысла и ничего нового и живого.
Разве что звонки маме раз в три дня. Но разговоры эти были тоже застывшими и однообразными:
– У меня все хорошо, – говорила она и была бы рада сразу после этого положить трубку. Но – она выслушивала один и тот же мамин вопрос:
– Как ты себя чувствуешь?..
– Нормально, – говорила она одно и тоже, и каждый раз знала, что мама хочет спросить ее, и не может, боится спросить, стало ли ей легче, стала ли она живой? Но мама боялась этих вопросов, наверное, просто боялась ее мертвых ответов, поэтому она говорила:
– Как тебе пишется?
– Нормально, – отвечала Лена. И, чтоб смягчить свои, какие-то безжизненные ответы, она говорила:
– У меня все нормально, не волнуйся. Ем, сплю, пишу…
Она перечисляла весь свой больничный режим, привирая только в том, что пишет что-то. Но – пишут живые и чувствующие люди. Она же была неживой.
И после разговора с мамой она опять или ходила по городу, или сидела на террасе и смотрела вдаль. И думала. И вспоминала, что вспоминается. И вспомнила почему-то, как пожадничала и не купила букет стеклянных цветов.
Синяя бутылка стоила дорого, и букет стоил дорого, и она, которой Алешка всегда доверял распоряжаться деньгами, выбрала бутылку, потому что она понравилась Алешке. И пожадничала денег на букет стеклянных цветов.
И часто потом она думала: может, выбери они тогда не бутылку, а букет – не произошло бы ничего страшного, и ей бы не снился синий осколок, врезавшийся в стену, и синяя клякса.
И иногда, думая об этом, она корила себя за то, что пожадничала. Может, купи она тогда букет, какая-то новая цепь событий начала бы разворачиваться. И что-то бы изменилось.
И эта мысль – какая-то спокойная и отстраненная – вдруг задела ее: а что если и правда, необычный или смелый поступок может сломать, изменить цепь событий, которые следуют одно за другим?
И она снова и снова думала: может, купи она тогда целый букет этих удивительных стеклянных цветов, что-то изменилось бы в череде событий, и этот букет защитил бы их квартиру, и Алешка-большой и Алешка-маленькая были бы с ней сейчас в этом маленьком городке.
И она думала об этом, как о неком новом возможном законе и опять – отстраненно, потому что теперь уже ничего нельзя изменить в их жизнях. А ее жизнь была неважна, и была не жизнью, а все той же чередой действий:
Проснуться. Умыться. Причесаться. Одеться. Выпить кофе в ресторане…
Едва переступив границу этой страны, она перешла на итальянский язык. Здесь, в этой стране, итальянский язык был очень распространен, она знала это по опыту прошлой поездки. По-итальянски говорил персонал во всех отелях, все официанты владели этим языком если не свободно, то очень приемлемо.
Она сразу перешла на итальянский не потому, что хотела, чтобы ее принимали за итальянку – она прекрасно понимала, что в таком маленьком городке уже на второй день будут знать о ней все, что узнают о ней ее хозяева. Просто не хотела она говорить по-русски. Хотела быть чужой даже для себя.
И она не любила слышать русскую речь. В такие минуты ей казалось, что ее опять хотят затолкать в какую-то картину, в которой нет ей места. Она уходила с террасы, когда экскурсоводы приводили туда русские группы, и она слышала все те же восторженные возгласы, в которых была зависть, и зависть была во взглядах, которыми ее провожали, когда она уходила с террасы, чтобы дождаться отъезда туристов.
Приходя в ресторан, она, как всегда, не поднимая глаз, ровным и безжизненным голосом делала заказ, даже не глядя на официанта – в ней как-то не осталось интереса к жизни, и была такая погруженность в себя, что ей сейчас позавидовал бы даже Алеша.
Поэтому заметила она его не сразу. Прошло много дней до того момента, когда она взглянула на него, встретилась с ним глазами и чуть позже впервые внимательно его рассмотрела. Но сначала она увидела кольцо на его руке, и рассмотреть ей пришлось его кольцо.
В то утро она, как всегда, заказала себе кофе и сидела на своем обычном месте, смотря на всю эту привычную картину со своего ракурса. И со стороны она выглядела обычной женщиной, пришедшей выпить кофе. Она много раз вот так сидела раньше в разных ресторанах или кафе, сидела с чашкой кофе и с обязательной легкой сигаретой. И сейчас все было так же, только курить она бросила еще в тот день, когда все это случилось. Просто что-то заклинило у нее в голове, и не могла она видеть огонь, и не хотела пользоваться газом и зажигалкой…
Она сидела за столиком, ожидая, когда официант принесет ей кофе. Она сидела и просто смотрела на ставшую уже привычной картину: маленький уютный дворик, какой-то игрушечный мостик через малюсенькую речушку. И она опять отметила какую-то игрушечность этого мостика, его детскость, что ли – как будто мостик этот сделан для детей, и тут с такой пронзительной остротой проснулось в ней воспоминание, что вот именно здесь, на этом мостике она и сфотографировала их вдвоем.
Алешка-маленькая держалась за перила этого мостика, и был он ей по размеру, что ли, и Алеша присел рядом, чтобы вписаться в этот маленький масштаб. Да, именно такая фотография, где они улыбаются ей, и этому солнечному дню, и этому смешному мостику, была у нее.
И воспоминание это вдруг вызвало такую боль, такую страшную, какую-то животную боль, которую она уже давно не испытывала, потому что давно помертвела для таких воспоминаний. Но это воспоминание было совсем нечаянным, внезапным, и поэтому – таким болезненным. Оно обрушилось на нее так неожиданно, что она не успела закрыться, и боль просто резала ее по тому скрытому, живому, что в ней еще осталось. От такой вот боли она несколько месяцев назад и резала вены, сидя в ванной, ожидая только одного – бесчувственности.
И самое больное в этой боли было то, что ничего от них не осталось. Даже фотографии этой не осталось, ничего. Все сгорело тогда, расплавилось и изуродовалось, и не осталось ничего – ни одной Аленкиной игрушки, ни какой-нибудь вещицы.
Она помнила, как оттолкнула ногой какой-то черный уродский оплавленный комок на полу выгоревшей квартиры, и это был Аленкин любимый мишка, и в этом был такой ужас, такой ужас, такой ужас…
И на лице ее, наверное, сейчас тоже был ужас, потому что она услышала обращенное к ней:
– Сеньора, вам плохо?..
И она ничего ответила, просто не могла отвечать, потому что расплакалась бы и плакала, и плакала бы, если только разрешила бы себе плакать. Но она уже научилась каменеть и в одну секунду ожесточаться.
– Сеньора, я могу вам чем-то помочь? – услышала она, и перед ее опущенным лицом появились руки, которые осторожно поставили перед ней чашку с кофе, и она просто замотала головой, но эти руки оставались перед ней, поправляли чашку, двигали сахарницу, и она вцепилась взглядом в эти руки, потому что уже знала: чтобы не расплакаться, нужно просто отвлечься, перенести куда-то внимание, и она вцепилась глазами в кольцо на его руке, благо кольцо это было необычное, и он, как бы почувствовав ее уловку, продолжал что-то переставлять и оглаживать скатерть, и она уже успокаивалась, отвлекая себя:
– Вот какое кольцо интересное… Бирюза в золоте… Никогда не видела, чтобы камушки бирюзы были вправлены, как-то вплавлены в золото, и кольцо это – не мужское, впрочем, и не женское, какое-то необычное кольцо, и одето оно на мизинец…
И она сама с собой так продолжала говорить, даже когда руки исчезли из поля ее зрения. Это был спасительный прием, она знала. Много раз она вот так заставляла себя отвлекаться, чтобы не позволить себе чувствовать то, что не хотела чувствовать. И она уже почти вздохнула спокойно, когда этот вопрос опять прозвучал, прозвучал очень требовательно, и она подняла глаза и встретилась с ним взглядом. Он просто присел на корточки с другой стороны стола, чтобы поймать взгляд ее опущенных глаз, и взгляд его черных глаз был пронзительным и глубоким:
– Сеньоре нужна моя помощь?
– Сеньоре ничего не нужно, – сказала она, уже привычно надев на себя маску отстраненности. И, увидев недоверие, какое-то сомнение в его глазах, добавила:
– Спасибо, вы очень любезны. – Она сказала ему это таким же любезным тоном, какого требовала эта фраза. – Мне ничего не нужно…
И про себя подумала по-русски: «Пошел вон, козел! Пошли все вон! И не трогайте меня…»
И она выпила кофе в этом молчаливом ожесточении, и пошла к себе, на свое привычное место, в свою привычную бесчувственность. Но, уходя, она посмотрела в сторону официанта и именно тогда впервые увидела его всего, рассмотрела, что ли.
Он стоял, опираясь о дверной проем, в какой-то красивой и ленивой позе, как стоят обычно очень красивые и знающие себе цену мужчины. Что-то высокомерное и в то же время порочное было в нем, в том, как он стоял, как посмотрел на нее и улыбнулся ей. И эта улыбка была какой-то опасной.
И она подумала вскользь, что он, скорее всего, итальянец, по крайней мере, итальянская кровь в нем точно есть. Она насмотрелась на итальянских мужчин и научилась выделять их среди других.
И лицо его, смуглое, с густыми черными бровями, с крупным ртом, было красиво. И голова, с гладко причесанными волосами, стянутыми на затылке в небольшой густой хвост, была красивой формы. И прядка волос, как бы ненароком выбившаяся из этой гладкости, обрамляла его лицо и была волнующей и сексуальной. Он был красив. И красота эта была ей известна. Весь он был ей как-то понятен, что ли. И она подумала, что он бывший стриптизер. Она подумала об этом как-то вскользь, но уверенно. Как диагноз поставила. И ушла.
Она забыла о нем через секунду, и день ее прошел как обычно, как все дни до этого. Она так же долго сидела и просто смотрела на простирающиеся перед ней долины, и мысли просто текли в ней, протекали через нее, но уже спокойные, отстраненные, как будто мысли эти были о другой женщине.
И она опять вспомнила, как ничего не осталось от них, только картины мужа в мастерской, и она закрыла тогда мастерскую, потому что его мир закончился. А потом, уезжая сюда, она отдала ключ его другу, чтобы он сам занялся выставкой и продажей картин, и она не захотела себе ничего оставить, потому что там, в этих оставшихся картинах – не было ни ее, ни Аленки, и она хотела, чтобы все это уже закончилось.
Прошел тот период боли, и отчаяния, и такого глубокого горя, у которого просто не было дна. Прошло время, когда она могла, бросив все, умчаться с работы и гнать всю дорогу такси до дома, чтобы влететь в гараж и трясущимися руками открывать машину. И все только потому, что вдруг вспомнила, что в тот день он должен был забрать фотографии, и сама мысль, что он их мог забыть в машине, потому что часто забывал в бардачке какие-то вещи, срывала ее с места и гнала через весь город. И была сумасшедшая мысль, что вот она откроет машину, а там целая пачка фотографий, на которых – их общая жизнь, которая уже закончилась, или может быть, там, на заднем сиденье, остался Аленкин заяц, которого она часто брала с собой. Но ничего не было в этой холодной, какой-то промерзшей машине.
И она продала ее. Продала, потому что не хотела, чтобы она была. Потому что не купи они ее, они купили бы квартиру и были бы все живы.
И мама обрадовалась сначала тому, что она продала машину. К этому времени прошли какие-то скрытые от нее дела и иски, и ей дали квартиру, и мама, наивная мама, решила, что вот сейчас ее дочь оживет и, выручив деньги от продажи, увлечется витьем нового гнезда. Мама знала, что Лена всегда любила все оформлять, обживать, создавать уют. И она уже предлагала ей:
– Давай съездим в мебельный…
Или намекала:
– Я рекламу видела – новый магазин открыли, там такие потрясающие шторы, такой необыкновенный выбор…
Но Лена уже тогда приняла решение. Она приняла его давно, еще в больнице. И, продавая машину, знала, на что уйдут эти деньги. На то, чтобы уехать куда-нибудь далеко, чтобы побыть одной. Пожить одной. Чтобы ее все оставили в покое.
И сейчас она была в покое. Эта утренняя боль, которая прорвалась так неожиданно, ушла. Она просто еще больше закрылась, хотя – куда больше? И обедать она пошла в тот самый ресторан. И ужинать. И несколько раз она, уже спокойная и отстраненная, смотрела на официанта. Просто смотрела, как смотрят на часть картины, рассматривая эту часть.
…Она рассматривала его с отстраненным видом, просто как образец, как типаж, а типаж действительно был ярким. То, что он был когда-то стриптизером, она угадала точно. В этом у нее не было сомнения.
Когда-то он был красавчиком – гибким, высоким мальчиком с сильным и волнующим телом. Они, эти мальчики из стриптиза, действительно могли ощущать свои тела, как инструмент, сильный, и волнующий, и подавляющий, потому что рядом с таким потрясающим мужским телом, символизирующим настоящую мужественность, любая женщина начинала чувствовать себя слабой и уязвимой. А им, этим волкам, только этого и нужно было. Чтобы увлечь и раскрутить на деньги.
Потому что все их выступления и эффектные номера были только прелюдией, началом их работы. Основные деньги они получали из зала, от возбужденных женщин, которых они уже завели, в которых уже играла кровь, и возбуждение требовало выхода. И от того, сколько раз мальчик станцует приватный танец или останется наедине, чтобы «сделать даме массаж», – от этого зависели их деньги. А деньги они любили. Это было основной чертой их профессии.
Он был таким же, она была в этом уверена. Просто стал старше. Налился мужской силой. И уже не мог конкурировать с мальчиками. Но – сколько волка ни корми… Ничего нельзя было поделать с его взглядом, профессиональным и цепким. И улыбка – потрясающая, роскошная улыбка, которой он одаривал женщину, попадающую в поле его зрения, – была все той же улыбкой порочного, соблазняющего, уверенного в своей силе и власти мужчины.
Лена с каким-то внутренним удовлетворением несколько раз в течение дня удостоверялась в своих выводах, когда он, завидя нескольких туристок, идущих к ресторану, как-то по-звериному подтягивался, как на охоту собирался. И взгляд его становился смело-наглым, и белозубая улыбка – опасной, и, на ходу угадывая, подбирая язык, на котором с ними нужно говорить, он говорил этим женщинам как-то приглушенно и томно:
– Добрый день. Как дела? Я вас ждал….
Два года назад она опять вплотную столкнулась с ними, когда редактор журнала, в котором она тогда работала, обратилась к ней все с тем же предложением:
– У тебя говорят, был опыт общения со стриптизерами… Давай дадим разворот о наших стриптизерах, современные дамочки любят такие материалы…
И она снова окунулась в этот, уже знакомый ей, мир, разница только в том и была, что никуда ехать не нужно было – своих стрипбаров и стрипклубов появилось достаточно, свое, российское поколение стриптизеров выросло.
И как поразило ее тогда, после нескольких таких посещений известных и неизвестных клубов, что все они, эти стриптизеры, одинаковые.
Она просто поразилась, насколько интернациональны были их замашки: походка, взгляд и тембр голоса. Вот уж точно – у них были свои профессиональные качества, свое профессиональное поведение. И в их приемах раскручивания, выдаивания у женщины чаевых или крупных сумм разницы не было, делали они все это одинаково. И – им в этом нельзя было отказать – красиво, чувственно, артистично.
Были в этих мужчинах шик и наглость, и та власть, которая так нужна женщинам, о которой мечтает каждая женщина, и они просто пользовались этим, пользовались умело, хитро, благо инструмент для этого – их собственное тело – помогал им делать это легко.
И даже повидав этого достаточно, она поражалась, как работает эта мужская наглость, мужская сила, мужская энергия. Как действует она на женщин, какими бы крутыми, современными или эмансипированными они ни были.
Как только появлялись на танцполе несколько таких вот крепких, красивых мускулистых мужчин, как только начинали они свой танец или номер, как каждая женщина в зале забывала, и кто она, и что она, потому что просто становилась женщиной. Потому что столько в движениях этих мужчин было откровенной мужской силы, а иногда даже неприкрытой агрессивности, что мужское начало, присутствующее в каждой женщине, подавлялось этим мощным групповым началом стольких самцов. И женщина становилась женщиной – мягкой, слабой. И вот уже у женщин становился другой взгляд, и дыхание менялось, и поза.
И когда эти мужчины, эти красивые самцы, уходили с танцпола в зал, и расходились между столиками, каждый – своей немного ленивой, опасной, как у зверя, походкой, и, подходя, смотрели своей жертве прямо в глаза, и взгляд этот был глубокий и настойчивый, и они приближались, и эти обычные слова, сказанные какой-то волнующей интонацией, низким тембром: «Добрый вечер…» – звучали как приговор бедной жертве. Потому что глаз нельзя было отвести. Потому что хотелось подпустить его ближе, хотелось притянуть его и почувствовать – какой он весь…
Конечно, это был профессионализм. Так работали не все, так работали профессионалы. Было среди стриптизеров и много просто красивых мальчиков, которые еще не ощутили своей силы, не наполнились чувством своей значимости и власти. Но он, этот официант, явно когда-то был профессионалом, она это как-то сразу почувствовала, а мастерство, как говорится, не пропьешь.
И кем бы он теперь ни работал, в нем остались та же грация, и та же уверенность, и та же наглость и властность. И все это он про себя знал. Только Лене наплевать было на него и на весь его профессионализм. Все это было не для нее, не про нее. И все это не действовало на нее, потому что на мертвых никакие взгляды, никакие обольстительные улыбки не действуют. И она просто рассматривала его, как образец. Она так же рассматривала бы какую-нибудь бабочку, наколотую на иголку.
И однажды, сидя на своей террасе, она подумала, что именно потому, что на нее ничего не действовало, что она вообще не замечала его сначала, а потом – заметила и просто равнодушно рассматривала, все и случилось потом так, как случилось.
Она не обращала на него никакого внимания – именно поэтому он начал охоту на нее. Это было так понятно ей потом, когда она уже была с ним в этой схватке, в этой борьбе.
Она знала эту породу мужчин, которые привыкли к успеху у женщин, к восхищению, к страсти, которую они вызывали в женщинах, и не заметить такого мужчину, быть равнодушной к нему – было для него равносильно оскорблению.
Она задела его, точно, задела сильно, совсем не желая того, но – мертвые не замечают, когда они кого-то задевают. На то они и мертвые…
И началась охота, началась схватка мертвой женщины и живого, сильного и умного мужчины.
И она – проиграла в этой схватке.
Она почувствовала опасность в тот же самый вечер, когда совершала свою обычную прогулку по городу. Да нет, не опасность почувствовала она, а, скорее, раздражение, что что-то новое появилось, что-то непредвиденное произошло во время ее обычной неспешной прогулки. Как помеха, как соринка в глазу. Она и отнеслась к этому как к мелкой соринке – и это была ее ошибка. Его охота еще не началась, но это был первый сигнал, как звук трубы перед боем, и она тогда не поняла этого. Но – поняла очень скоро.
Она шла узкой улочкой, шла своим обычным маршрутом, погруженная в себя. Она сейчас даже не смотрела, что ее окружает, когда она идет. Год назад они с Алешкой замирали от восторга на таких узких улочках, задирали головы и рассматривали старые узкие ставни на домах, и было так странно, что эти высокие дома стоят так близко, что можно протянуть руки соседям, и руки эти встретятся.
Сейчас Лена просто шла по такой узкой улочке, мощенной белым камнем, который от времени и ног, ходивших по нему несколько веков, стал блестящим, как лакированным. Она просто шла, погруженная в свои мысли, куда-то в себя, как почувствовала эту помеху. Мужчина в белой рубашке и черных брюках шел ей навстречу, и в этом не было на самом деле ничего удивительного, хотя редко ей кто-то встречался на этом маршруте.
Туристов, которые проживали в городке постоянно, были единицы. Группы же приезжали, осматривали основные достопримечательности, потом заходили в лавки сувениров, приходили к дому, в котором она сейчас жила, чтобыувидетьпотрясающийбесконечныйвидисамутеррасу, выходящую на край земли, – и уезжали.
Какое-то беспокойство она почувствовала, наверное, потому, что уже узнала его где-то там, внутри, еще не узнавая его. Это был он, официант, который обслуживал ее, бывший стриптизер, которого она сегодня так равнодушно рассматривала.
Ничего особенного не было в том, что он шел навстречу, хотя нет, было особенное. Он должен был быть на работе – в своем ресторане. Время сиесты, когда весь город прекращал работу и замирал, кончилось. Но – он все-таки шел ей навстречу по этой узкой улице. И она немного посторонилась, чтобы дать ему дорогу, когда они поравняются. И они подошли уже на расстояние нескольких шагов друг к другу, когда он неожиданно для нее, неожиданно настолько, что она даже голову вскинула удивленно, просто затормозил, раскинул руки, уперев их в стены домов, и преградил ей движение.
И, встретившись с ее удивленным взглядом, улыбнулся ей все той же какой-то порочной, дьявольски красивой улыбкой, каким-то замедленным красивым, как бы заученным движением головы отбросил непослушную прядку волос, выбивавшуюся из стянутых в хвост волос, и сказал этой знакомой ей интонацией соблазняющего мужчины:
– Сеньора гуляет одна?..
И так ей все это было знакомо и понятно, весь этот его лоск и взгляд, и так ей все это было не нужно, что она, даже не дрогнув лицом, не посчитав нужным хоть кивком головы ему что-то ответить, просто поднырнула под его руку и пошла дальше, как будто его и не было вовсе.
И не оглянулась, и не ускорила шаг – и плевать ей было на то, что он подумал, и что было в его взгляде, когда он смотрел ей вслед. А то, что он смотрел, она была уверена. Мальчик получил оплеуху, подумала она. Ну, так ему и надо. Надо знать, на кого свои стриптизерские замашки распространять. И она опять забыла о нем, потому что о соринке, которую вынимают из глаза, тут же забывают. На то она и соринка. Но как часто то, что кажется просто соринкой, оказывается бревном…
Несколько дней спустя она пришла на небольшую площадь в центре городка, на которой должен был состояться праздник. Ее хозяйка еще два дня назад рассказывала ей об этом празднике: как все соберутся на главную площадь, и гости приедут, и будут танцы, и детский ансамбль приедет, он каждый год приезжает на этот праздник…
Лена почти не слушала ее, потому что никакой праздник ей был не нужен, но все-таки пошла, очень уж звали ее хозяева, уходя туда вечером. Они вообще очень хорошо к ней отнеслись, хоть долго не могли решиться на то, чтобы поселить у себя какую-то женщину из России, да еще поселить не на день-другой – на несколько месяцев.
Сначала они старались как-то присмотреться к ней, познакомиться поближе, но она быстро и как-то прочно установила барьеры между собой и всем остальным миром. И они оставили свои попытки. Наверное, все-таки они успокоились по ее поводу: ну приехала женщина, сидит подолгу на террасе, о чем-то думает. С виду – очень милая, только какая-то строгая, что ли. Но аккуратная, и готовить дома отказалась, даже отказалась варить себе кофе, никакого хозяйства не ведет, просто ходит по городу или сидит на террасе – и не слышно ее и не видно.
И они как-то приняли ее такой, какая она есть. Но на праздник звали настойчиво, они сами ждали его, не уезжали в свой ежегодный отпуск к детям, которые жили в столице. И тут Ленино присутствие даже пошло им на пользу. Они оставляли дом на нее, и им самим так было спокойнее. Хотя – чего тут можно было бояться, в этом маленьком городке, где все друг друга знали, и не было ни воров, ни преступников, здесь даже дома и лавки не запирались, и сколько раз Лена удивлялась этому, зайдя в какой-нибудь магазин и не обнаружив в нем продавца.
Здесь действительно все знали друг друга, туристические группы приезжали в одно и то же время и уезжали, и Лена, как чужой человек в этом городе, была исключением. Но ее уже считали почти своей, знали, что приехала она надолго, и к поведению ее – закрытому и отстраненному – уже привыкли.
Он подошел к ней, когда она стояла на маленькой главной площади перед ратушей, где собирались люди на праздник. Она не стала смешиваться с толпой, стояла чуть вдалеке, наблюдая за всем, что происходит. Он подошел как-то неслышно, как зверь подкрадывается к своей добыче. Просто вдруг оказался рядом, и, наверное, даже простоял рядом с ней какое-то время, потому что она не сразу заметила его, с интересом рассматривая процессию выноса статуи какой-то святой. Только когда его твердая мускулистая рука коснулась ее плеча, она посмотрела на эту обнаженную мужскую руку, отстранилась от нее, как-то вяло подумав про себя: «Красиво, черт возьми – красиво, когда у мужика такие руки», – и только потом поняла, что это опять он.
Он был в майке без рукавов, и майка эта, с глубоким вырезом, обнажавшим его крепкую грудь, как-то преобразила его, сделала еще красивее, что ли. И волосы его были распущенны, и их густота и необычная длина делали его еще более ярким, сексуальным. Он был тут другим – более свободным, что ли, более мужчиной. И вся красота его стала более явной и оттого более неприятной ей.
И он отошел от нее, когда она, покосившись на него неприязненно, отодвинулась. Но отошел как-то наигранно, какой-то чересчур демонстративно красивой походкой. «Как на сцене», – подумала она о нем и отвернулась.
Но все равно успела увидеть в этой походке его настоящую мужскую красоту, потому что бедра его были узки. И зад, поджарый и крепкий, был мал настолько, что он мог позволить себе надеть свободные, почти не обтягивающие его джинсы. И она была уверена: под ними нет белья. В этом был какой-то особый стриптизерский шик – быть обнаженным под одеждой. И в этом была одна из их уловок, которая интриговала женщину: расстегивать перед ней молнию долго, осторожно, и в какой-то момент вдруг открыть ее всю, показывая всю свою обнаженность и не показывая при этом ничего откровенного.
И она опять чертыхнулась про себя: «Навязался черт на мою голову, нашел перед кем своим тощим задом вилять!..»
И она выкинула его из своей головы, и просто стала наблюдать за происходящим – за каким-то ритуалом в честь святой, которой и был посвящен этот праздник. Она слушала пение какого-то народного хора, сплошь состоящего из старичков и старушек, смотрела на выступление детей, которое ее не тронуло, не вызвало в ней никакого умиления. Была она закрыта от таких эмоций. Просто смотрела – и все.
А потом зазвучала музыка, и начались танцы. И танцы эти были народными, и Лене они нравились. Она и в прошлый их приезд в эту страну не раз с удовольствием наблюдала, как оживляются под эту мелодию люди.
Мелодия была какая-то интернациональная, смесь польки и вальса, она одинаково нравилась и немцам, и итальянцам, и венграм. Она нравилась всем, потому что каждый узнавал в ней нотки своей национальной мелодии. И танцевали этот танец просто: пара как бы танцевала веселую польку, поворачиваясь в круге таких же танцующих. И был задор в этом танце, и был он долгим, потому что танцевали его с удовольствием.
Он подошел к ней неожиданно – просто вынырнул откуда-то из толпы. И его «Сеньора танцует?» было так неожиданно, что она даже ответить ему не успела, как он взял ее в объятия и повел в круг танцующих.
И это ощущение сильных рук на своей талии, и ощущение этого крепкого и тесного объятия было тоже так знакомо, что она, невольно делая нужные движения, разворачиваясь с ним в круге, вспомнила, откуда они: так танцевал с ней Марио. И она опять поразилась, как точно она угадала в этом официанте тот самый тип мачо, уверенного в себе красавца, и как-то внутренне возмутилась: «Да за что мне это?!. Какого черта ему от меня надо? Только его мне сейчас и не хватает! Да пошел он к чертовой матери! Знает она этих красавцев, знает им цену…»
И она остановилась, просто встала, как вкопанная, и ему тоже пришлось остановиться. Но он, не разжимая объятий, а еще теснее прижимая ее к себе, наклонил к ней голову, чтобы увидеть ее глаза, и спросил как-то заботливо и в то же время игриво, как бы стирая дистанцию между ними:
– У сеньоры закружилась голова?..
И интонация его, и тембр голоса – низкий и интимный – разозлили ее вконец, потому что знала она все эти штучки, и это было нужно ей сейчас меньше всего – чтобы кто-то к ней клеился, чтобы кто-то вторгался в ее жизнь. Не для того она сюда приехала, чтобы какой-то развязный козел разрушал всю ее устоявшуюся жизнь мертвой женщины.