bannerbannerbanner
Глиняный мост

Маркус Зусак
Глиняный мост

Деньрожденница

Нечего и говорить, что на конкурс она не поехала; она не репетировала и не гуляла по городу голубых крыш. Она так и осталась на перроне вокзала Вестбанхоф сидеть на чемодане, опершись локтями о бедра. Этими свежими чистыми пальцами она сыграла на пуговицах своего шерстяного платья и обменяла обратный билет, чтобы вернуться сегодня же.

Через несколько часов, когда поезд уже должен был отправляться, она поднялась. Проводник наклонился к ней из вагона, небритый, грузный.

– Kommst einer?[9]

Пенелопа безмолвно смотрела на него и не могла решиться, крутила одну из тех пуговиц, на груди. Чемодан стоял перед ней. Якорем у ног.

– Nah, kommst du jetzt, oder net?[10]

В его растрепанности было что-то милое. «Едете или нет?» Даже зубы у него торчали в разные стороны. Высунувшись, как мальчишка, он не засвистал в свисток, а крикнул вдоль поезда:

– Geht schon![11]

И улыбнулся.

Улыбнулся своей разнозубой улыбкой, а Пенелопа держала пуговицу уже перед собой, на правой ладони.

И все же, точно по отцовскому предсказанию, у нее получилось.

У нее не было ничего, кроме чемодана и беззащитности, но, как и считал Вальдек, она выкарабкалась.

В городке под названием Трайскирхен был лагерь: войско двухъярусных кроватей и винноцветный пол в туалете. Первой задачей стало найти конец очереди. Хорошо, что в этом у нее был богатый опыт: Восточная Европа вставать в очереди научила. Второй задачей, уже внутри, стало приспособиться к глубокой, по щиколотку, луже отказов, разлившейся по полу. Опять водная зыбь – что ж, проверка на выдержку и выносливость.

Очередь состояла из усталых людей с безучастными лицами; каждый боялся разных исходов, но одного – больше остальных. Ни в коем случае нельзя, чтобы отправили обратно.

Когда она достояла свою очередь, ее опросили.

Ее дактилоскопировали, ее переводили дальше.

Австрия была, в сущности, площадкой для передержки, в большинстве случаев за двадцать четыре часа твое дело рассматривали и отправляли тебя в хостел. Там предстояло ждать одобрения от посольства другой страны.

Ее отец многое продумал, но не учел, что пятница была неудачным днем для приезда. Это значило, что выходные придется провести в лагере, а там не курорт. Но она это выдержала. В конце концов, по ее же словам, лагерь – это не ад. Не сравнить с тем, что выпало другим. Хуже всего было неведение.

На следующей неделе она села в другой поезд: на этот раз в горы, к другому комплекту двухъярусных кроватей, где Пенелопа принялась ждать.

Не сомневаюсь, за те девять месяцев немало всего произошло, но что я, в сущности, знаю о том времени? Что знал Клэй? Так вышло, что жизнь в горах была одним из немногих моментов, о которых Пенелопа почти не заговаривала, – но если касалась ее, то говорила просто и прекрасно, и, пожалуй, даже горестно. Как она однажды объяснила Клэю: один короткий телефонный звонок и одна старинная песенка.

Пара деталей, рассказывающих обо всем.

В первые же дни она заметила, что люди ходят звонить в старую телефонную будку у дороги. Эта будка торчала там, как объект из другого мира, посреди безбрежности леса и неба.

Было ясно, что они звонят домой: в глазах блестели слезы, а многие, повесив трубку, не сразу могли себя заставить выйти.

Пенелопа, как и многие, колебалась.

Не обернется ли звонок бедой.

Ходило немало слухов, что власти прослушивают телефоны, так что любой бы призадумался. Как я уже говорил, тех, кто остался дома, могла настигнуть кара.

Многих выручало то, что у них предполагалась относительно долгая поездка. Почему бы и не позвонить домой, если уехал на несколько недель? Пенелопе было не так просто: она уже должна была вернуться. Не опасно ли это для отца? К счастью, пока она мялась у будки, ее заметил человек по имени Тадек. Голос и тело у него были как лес.

– Хотите позвонить домой?

Видя ее замешательство, он пошел и приложил к будке ладонь, показывая, что та не кусается.

– Кто-то из вашей семьи участвует в движении?

И еще точнее:

– Solidarno?

– Nie[12].

– Не свернули нос кому не надо, если понимаете, о чем я?

Она помотала головой.

– Кажется, нет.

Он усмехнулся так, будто одолжил зубы у того австрийского проводника.

– Ладно, еще спрошу. Родителям?

– Отцу.

– И вы точно? Ничего не натворили?

– Точно.

– А он?

– Да он старик, трамвай водит, – ответила Пенелопа. – Он почти не разговаривает.

– Ну, тогда, думаю, можно не дрейфить. Партия сейчас в таком бледном виде, вряд ли им есть дело до трамвайного старика. В наши дни трудно в чем-то быть уверенным, но в этом я ни на грамм не сомневаюсь.

И вот тут, рассказывала она, Тадек посмотрел куда-то сквозь сосны и полосы света.

– Хороший он отец?

– Tak[13].

– Он будет рад вас услышать?

– Tak.

– Тогда вот.

Он повернулся и протянул ей несколько монет.

– Передайте привет.

И пошел прочь.

Тот телефонный разговор состоял из десяти коротких слов. В переводе:

– Алло?

Молчание. Шорох.

Он повторил.

Этот голос: словно бетон, словно камень.

– Алло?

Она потерялась в соснах и горном склоне, пальцы на трубке побелели.

– Девочка-сбивашка? – спросил он. – Девочка-сбивашка, это ты?

И она увидела его на кухне и полку с тридцатью девятью книгами – и, прижавшись щекой к стеклу, сумела выговорить:

– Да.

А затем осторожно повесила трубку.

Горы расступились.

Теперь к песне – не первый месяц в лагере, вечером, в гостевом доме.

Луна уперлась в стекло.

Наступил день рождения ее отца.

В Восточной Европе в те годы больше значения придавали именинам, но на чужбине все ощущается острее. Пенелопа обмолвилась о дне рождения кому-то из женщин.

Водки у них не нашлось, но в том месте всегда было вдоволь шнапса, и быстро объявился поднос с рюмками. Когда их наполнили и раздали, хозяйка посуды подняла свою чарку и посмотрела на Пенелопу. Это происходило в гостиной. Там собралось человек десять, а то и больше, и, услышав слова «За вашего отца» на своем родном языке, Пенелопа подняла глаза, улыбнулась и смогла не потерять самообладания.

В этот миг поднялся другой человек.

Конечно, это был Тадек, и он грустно – и прекрасно – завел песню:

 
Sto lat, sto lat, niech żyje, żyje nam.
Sto lat, sto lat, niech żyje, żyje nam[14]
 

И это было уже слишком.

С дня телефонного звонка переживания копились в ней, и больше она не могла их давить. Она стояла и пела, но внутри ее что-то сломалось. Пела песню своего народа с дружеским пожеланием удачи и недоумевала, как же бросила отца. Слова шли высокими волнами любви к нему и отвращения к себе; и, когда песня смолкла, у многих на глазах блестели слезы. Люди не знали, увидят ли вновь своих близких: благодарить им или каяться? Одно лишь они знали точно: теперь это не в их власти. Но что началось, должно завершиться.

Поясню, начало песни переводится так: «До ста, до ста, тебе желаем жить».

Она пела и знала, что столько ему не прожить.

И они больше не увидятся.

Все оставшееся время в лагере Пенелопа волей-неволей снова и снова возвращалась к этим переживаниям, никла к ним: особенно живя в такой беззаботности.

С ней же все так любезно обходились.

Она – ее спокойствие, ее обходительная неуверенность – нравилась людям, и ее теперь называли Деньрожденницей, в основном за глаза, но и в ее присутствии. Иногда ее звали так в глаза, особенно мужчины, на разных языках, когда она прибирала, или стирала, или завязывала шнурок ребенку.

– Dzięki, Jubilatko.

– Vielen Dank, Geburtstagskind.

– Děkuji, Oslavenkyně.

Спасибо, Деньрожденница.

 

Тогда у нее пробивалась улыбка.

* * *

А все, что было кроме этого, – ожидание и воспоминания об отце. Иногда ей казалось, что ей пока удается вопреки ему перебиться, но такое случалось лишь в самые мрачные минуты, когда с гор наваливался дождь.

В такие дни она работала дольше и старательнее.

Готовила, прибирала.

Мыла посуду и меняла постели.

В итоге прошло девять месяцев в горькой надежде и в разлуке с фортепьяно, прежде чем нашлась страна, которая наконец дала согласие. Пенелопа присела на краешек койки с конвертом в руке. Она смотрела за окно, в пустоту; стекло было белым и матовым.

До сих пор я, помимо воли, вижу ее там, в Альпах, которые часто рисую в воображении.

Вижу, как она сидит на кровати, или, как однажды описал это Клэй, будущую Пенни Данбар, снова вставшую в очередь, чтобы полететь далеко на юг, можно сказать, прямо на солнце.

С убийцей в кармане

Пенелопа перелетела через океаны, а Клэй вошел в ограду.

Он прошел проулком между Окружностью и домом, где штакетины были призрачной серости. Тогда там была калитка для Ахиллеса – чтобы Генри выгонял его и загонял. Во дворе Клэй порадовался, что не пришлось перелезать; похмельные утра, очевидно, довольно мучительны, и ближайшие несколько секунд все решали.

Первым делом Клэй двинулся извилистым фарватером по Ахиллесовым яблокам. Затем – по лабиринту собачьего дерьма.

Оба виновника еще спали; один – стоя в траве, другой – развалившись на освещенном диванчике на крыльце.

В кухне пахло кофе – я опередил Клэя, и ясно, что не только в этом смысле.

Пришла очередь Клэя сплясать под мою дудку.

Я завтракал на крыльце, как привык время от времени поступать.

Я стоял у деревянных перил, с вареным небом и холодными хлопьями. Еще горели уличные фонари. На лужайке валялся притащенный Рори почтовый ящик.

Клэй отворил переднюю дверь и остановился в нескольких шагах позади меня, а я продолжил доедать хлопья.

– Господи, опять почтовый ящик.

Клэй нервно улыбнулся, я чувствовал, но тут уж наступил предел моей любезности. В конце концов, адрес – у него в кармане: я склеил его на совесть.

Я не спешил оборачиваться.

– Ты нашел?

Снова почувствовал, как он кивает.

– Подумал, избавлю тебя от необходимости самому его выуживать.

Ложка звякнула о тарелку. Несколько капель молока упали на перила.

– Он у тебя в кармане?

Еще кивок.

– Думаешь ехать?

Клэй посмотрел на меня.

Он смотрел и молчал, а я пытался, как часто в последнее время, как-то его понять. Внешне мы с ним похоже больше всех остальных, но я пока еще был на добрых полфута выше. Волосы у меня жестче, и мышцы тоже, но это сказывалась разница в возрасте. Пока я на работе день за днем на четвереньках ползал по ковровым, дощатым и цементным полам, Клэй ходил в школу и бегал свои мили. Он выдержал свою норму сгибаний и отжиманий: стал пружинистым и резким с виду – поджарым. Пожалуй, вы бы сказали, что мы с ним – два варианта одной сущности, особенно по глазам. У нас обоих в глазах – пламя, и не важно, какого цвета радужка, потому что это пламя и есть наши глаза.

Посреди этой сцены я ядовито улыбнулся.

И покачал головой.

В эту секунду погасли уличные фонари.

Я спросил, о чем следовало спросить.

Чтобы не говорить того, что необходимо было сказать.

Небо распахнулось, дом сжался.

Я не приблизился, не прицелился, я не угрожал.

Все, что я сказал, было «Клэй».

Позже он рассказал мне, что это-то его и насторожило.

Невозмутимость.

Посреди этого непривычно вкрадчивого разговора в нем что-то ухнуло. И опустилось плавно от горла к грудине, к легким, а на улицу выплеснулось готовое утро. На другой стороне улицы иззубренно-безмолвно, как шайка лихих ребят, ждущих лишь моего слова, стояли дома. Мы знали, что я обойдусь и без них.

Через секунду-другую я оторвал локти от перил и опустил взгляд ему на плечо. Я мог спросить его о школе. А как же школа? Но мы оба знали ответ. Кто я такой, в конце концов, чтобы уговаривать его не бросать школу? Я и сам не доучился.

– Можешь ехать, – сказал я. – Удержать тебя я не могу, но…

Остаток обломился.

Фраза трудная, как и сама работа – и вот то, в конце, и было в ней истиной. Есть уход и возвращение. Преступление и момент расплаты.

Вернуться и быть принятым.

Две совсем разные вещи.

Он мог ускользнуть с Арчер-стрит и променять братьев на человека, который нас бросил, – но не сможет миновать меня, когда вернется домой.

– Важное решение, – сказал я, уже прямо, в глаза ему, а не в район плеча. – И, думаю, нехилые последствия.

И Клэй посмотрел сначала мне в глаза, потом куда-то в сторону.

Он оценил мои огрубевшие в работе запястья, мои руки, кисти, артерию на шее. Отметил и неохоту в моих кулаках, но и решимость довести дело до конца. Но самое важное – он увидел пламя в глазах, которые умоляли его: не уходи к нему, Клэй. Не бросай нас.

Но если уйдешь…

Дело в том, что теперь я не сомневаюсь.

Клэй знал, что должен это сделать.

Только не был уверен, сможет ли.

Я вернулся в дом, а он еще побыл на крыльце, будто на мели, придавленный тяжестью выбора. Учтите, свою угрозу я даже не смог произнести вслух. В конце концов, что самое плохое можно сделать пацану из Данбаров?

Уж это-то Клэй понимал, и у него были причины уйти и причины остаться – и это были одни и те же причины. Его понесло каким-то потоком – разрушения всего, что он имел ради того, чтобы стать тем, кем ему нужно было стать, – и прошлое придвинулось вплотную.

Он стоял и смотрел в жерло Арчер-стрит.

Бумажные дома

И приходит прилив с победой, но и с непрерывной борьбой – ведь точнее всего вступление Пенелопы в жизнь этого города можно описать как постоянное изнеможение и изумление.

Великая благодарность к месту, принявшему ее.

Страх перед его необычностью и зноем.

А потом, конечно, вина.

Сто лет, которых ему точно не прожить.

Так шкурно, так бессердечно покинуть.

Оказалась она здесь в ноябре, и, хотя обычно это не самая жаркая пора, время от времени в городе случается неделя-другая бесцеремонного напоминания, что лето на носу. Если выбирать самое неподходящее для приезда время, то это было, наверное, оно: двойственный прогноз из жары, сырости, жары. Даже местные, казалось, страдали.

Ну а в довершение всего она явно вторглась в чужие владения: комната в лагере очевидно принадлежала полчищу тараканов – и, боже всемогущий, таких страшных тварей ей еще не приходилось видеть. Огромные! Не говоря уже о том, какие свирепые. День за днем тараканы пытались отвоевать у нее территорию.

Неудивительно, что первой ее покупкой в городе стал баллон репеллента.

А следующей – пара шлепанцев.

Он поняла, что, во всяком случае, в этой стране – можно далеко уехать на паре вшивеньких обуток и нескольких баллонах мушиной отравы. Это помогло ей осваиваться. День за днем. Ночь за ночью. Неделя за неделей.

* * *

Сам лагерь был зарыт глубоко в ковре норовистых пригородов.

Там она осваивала язык, с самых азов. Бывало, гуляла по улицам, вдоль особенных домов – каждый стоял в середине огромной постриженной лужайки. Дома казались ей бумажными.

Когда она спросила о них преподавателя английского, нарисовав дом и указав на бумагу, он громко расхохотался.

– Ой, не говорите!

Но, отсмеявшись, дал ответ.

– Нет, не бумажные. Это фибра.

– Фи-бра.

– Да.

Другое наблюдение за лагерем и его многочисленными тесными комнатами состояло в том, что он совсем как город: расползался даже в таком узком месте.

В лагере были люди всех цветов.

Всех языков.

Были гордецы с задранными головами и тут же самые пришибленные болезнью волочения ног, каких только можно вообразить. И были те, кто все время улыбался, чтобы не дать выхода сомнениям. А общего у них было то, что все в разной степени тянулись к людям своей национальности. Общая родина склеивала крепче многого другого – и так люди в лагере сходились.

Так и Пенелопа находила людей из своей страны и даже из своего города. Нередко они оказывались весьма радушными, но все это были семьи, а родная кровь крепче, чем общая родина.

Ее то и дело приглашали то на день рождения, то на именины – или просто на посиделки без повода с водкой, варениками, борщом и бигосом, – но странно, как быстро она уходила. Запах этой еды в застоявшемся воздухе был уместен не больше, чем она сама.

Но всерьез ее беспокоило не это.

Нет, единственное, что ее на самом деле пугало, это вид и голоса гостей, поднимавшихся и раскрывавших рты, чтобы в очередной раз спеть Sto Lat. Они пели о доме как об идеальном месте, будто не было никаких причин его покидать. Они обращались к друзьям и родным, как будто слова могли сделать их ближе.

Вместе с тем, как я сказал, она испытывала и благодарность за другие события.

Например, за Новый год, когда она шла по лагерю в полночь и где-то неподалеку взлетали фейерверки – Пенелопа видела их между домами. Великолепные красные и зеленые огненные перья, далекие возгласы.

И вот Пенелопа остановилась посмотреть.

Она улыбнулась.

Наблюдая игру огня в небе, она села на придорожный камень. Свесив руки, покачивалась, едва заметно. «Pikne[15], – думала она. – Прекрасно, и здесь мне предстоит жить». От этой мысли ее глаза плотно закрылись, и она обратилась к закипающей земле:

– Wsta, – сказала она.

И вновь:

– Wsta, wsta[16].

Вставай.

Но Пенелопа не двигалась.

Не время.

Но скоро.

– Просыпайся, Христа ради.

Пенни приходит на Арчер-стрит, а Клэй тем временем начинает процесс постепенного отбредания прочь.

В первый день после моего ультиматума на крыльце он направился к пакету с хлебом и остаткам кофе. Позже, вытирая лицо в ванной, он слышал, как я ухожу на работу. Я остановился над Рори.

Я – в своей грязной заношенной робе.

Рори – все еще наполовину сонный, наполовину неживой после вчерашнего.

– Эй, Рори.

Я тряхнул его.

– Рори!

Он попытался пошевелиться, но не смог.

– О черт, Мэтью, ну что?

– Ты знаешь что. Там опять, блин, почтовый ящик.

– И все? Почем ты знаешь, что это я?

– Я не собираюсь тебе отвечать. Говорю, ты эту срань унесешь и установишь, где стояло.

– Я даже не знаю, где я его выкорчевал.

– На нем же есть номер, да?

– Но я не знаю, какая улица.

И вот момент, которого ждал Клэй:

– И-исусе!

Он через стенку чувствует, как я закипаю, но дальше – по делу:

– Ладно, мне плевать, что ты с ним сделаешь, но я не предполагаю увидеть его здесь, когда вернусь, понял?

Позже, войдя в комнату, Клэй обнаружил, что во время всего разговора Гектор, будто в борцовском поединке, лежал, обвившись вокруг шеи Рори. Кот мурчал и линял одновременно. Мурчанье взлетало до голубиного тона.

Заметив в дверях чье-то новое присутствие, Рори придушенно заговорил:

– Клэй? Ты? Будь другом, убери с меня этого сраного кота.

После чего переждал еще два упрямых когтя, а потом:

– А-ах!

Громкий вздох облегчения. Кошачья шерсть плывет в воздухе; оседает на пол. В телефоне Рори заблеял будильник, придавленный Гектором, Рори на нем лежал.

– Ты же слышал Мэтью, принцессу сраную. – Несмотря на кошмарную головную боль Рори попытался изобразить подобие улыбки. – Не в службу, а в дружбу, ты бы мог утащить этот ящик на Окружность, правда же?

Клэй кивнул.

– Вот и ладненько, малый, и помоги нам встать, а то мне надо на работу.

Однако прежде всего Рори не преминул шагнуть к кровати Томми и огреть того по затылку.

– А ты, говорил я не пускать эту твою скотину…

Он собрался с силами.

– НА МОЮ ПОСТЕЛЬ!

Был четверг, и Клэй отправился в школу.

В пятницу он бросил ее навсегда.

На следующее утро он отправился прямиком в учительскую, где на стенах висели плакаты, а доску исписали всю сплошь. Оба плаката были довольно юмористические. Джейн Остин в платье с оборками держит над головой штангу. Подпись гласит: КНИГИ УЖАСНО КРУТЫ. Второй больше похож на рекламу с надписью МИНЕРВА МАКГОННАГАЛ – БОГИНЯ.

 

Ей было двадцать три, этой учительнице.

Ее звали Клаудия Киркби.

Клэю она нравилась, потому что когда однажды он пришел поговорить, она в один миг отмела школьную корректность. Зазвенел звонок, Клаудия посмотрела на Клэя и объявила:

– Давай, парень, дуй отсюда. Жопу в горсть и на урок.

Клаудия Киркби неплохо владела словом.

Темная шатенка с карими глазами и веснушчатыми скулами. У нее была улыбка, которая примиряла с любой ситуацией, красивые икры и высокие каблуки, она была довольно рослая и всегда элегантная. И мы ей почему-то сразу понравились: даже Рори, который полный кошмар.

В ту пятницу Клэй зашел к ней перед занятиями, она стояла у письменного стола.

– Привет, мистер Клэй.

Она просматривала письменные работы.

– Я ухожу.

Она встрепенулась, подняла глаза.

В этот раз никакой жопы-в-горсть.

Села, беспокойно посмотрела и сказала:

– Хм-м.

В три часа я сидел в школе, в кабинете директора миссис Холланд, где мне уже приходилось бывать пару-тройку раз – закончившихся отчислением Рори (в водах, что еще нахлынут). Миссис Холланд была из элегантных, коротко стриженных дам со светлыми и седыми прядями, с подведенными глазами.

– Как дела у Рори? – спросила она.

– У него нормальная работа, но сам он, в общем, не изменился.

– Хм, что ж, передайте ему от нас привет.

– Обязательно. Ему будет приятно.

Еще как будет, гаденышу.

Клаудия Киркби тоже участвовала в разговоре: ее благородные каблуки, черная юбка и кремовая блузка. Она улыбалась мне, как всегда, и я понимал, что должен сказать «Приятно повидаться», – но не мог. В конце концов, происходит трагедия. Клэй бросает школу.

Миссис Холланд:

– Значит, э-э, как я сказала, э-э, по телефону…

Миссис Холланд была самым ужасным экальщиком из всех, каких я только встречал. Я каменщиков знал, которые меньше ее экали.

– Вот наш юный Клэй, э-э, намерен, а-а, нас покинуть.

Черт побери, теперь она выкатила еще и «а-а»: это явно не сулит ничего хорошего.

Я бросил взгляд на сидевшего рядом Клэя.

Он поднял глаза, но молчал.

– Он хороший ученик, – продолжала миссис Холланд.

– Я знаю.

– Как и вы были.

Я не отреагировал.

Она продолжала:

– Ему, однако, шестнадцать. И, э-э, по закону, мы никак не можем его не отпустить.

– Он хочет уехать жить к отцу, – пояснил я.

Я хотел добавить «на время», но как-то эти слова не произнеслись.

– Понятно, что ж, э-э, мы можем подыскать другую школу, поближе к тому месту, где живет ваш отец.

Внезапно все сложилось.

На меня навалилась ужасная цепенящая грусть этого кабинета, от его то ли сумрачного, то ли флуоресцентного света. Не будет другой школы, ничего не будет. Вот так, и мы все это понимали.

Я отвернулся и увидел, что Клаудия Киркби тоже грустная и такая добросовестно и дьявольски милая.

Потом, когда мы с Клэем шли к машине, она окликнула нас и догнала: ее бесшумные, проворно мелькающие ступни. Туфли на каблуках она бросила возле кабинета.

– Вот, – сказала она, протягивая небольшую стопку книг. – Можешь ехать, но ты должен прочесть эти книги.

Клэй кивнул, благодарно ответил:

– Спасибо, мисс Киркби.

Мы с мисс Киркби пожали друг другу руки и распрощались.

– Удачи, Клэй.

И руки у нее тоже были красивые: бледные, но теплые; а еще свет в грустно улыбающихся глазах.

В машине Клэй, отвернувшись к окну, невзначай, но вместе с тем твердо, заметил:

– Знаешь, ты ей нравишься.

Мы как раз отъезжали от школы.

Странно подумать, но придет день, и я женюсь на этой девушке.

Потом он отправился в библиотеку.

Он пришел туда в половине пятого, а к пяти уже сидел между двумя высокими башнями из книг. Все, что смог найти о мостах. Тысячи страниц, сотни методик. Все виды, все размеры. Сплошная тарабарщина. Он читал и не понимал ни слова. Но ему нравилось рассматривать мосты: арки, опоры, консоли.

– Паренек?

Он поднял глаза.

– Возьмешь что-нибудь на дом? Уже девять. Мы закрываемся.

Дома он неуклюже протиснулся в дверь, не зажигал света. Его синяя спортивная сумка раздулась от книг. Он сказал в библиотеке, что надолго уезжает, и попросил сразу продлить на сколько можно.

Как на грех, войдя, первым он увидел меня, рыскавшего Минотавром по коридору.

Мы остановились, оба посмотрели вниз.

Сумка с таким грузом говорила сама за себя.

В полумраке моя фигура таяла, но глаза горели. Тем вечером я устал, гораздо старше двадцати, – древний, разбитый и седой.

– Проходи.

Проходя, он заметил в моей руке разводной ключ: я подтягивал кран в ванной. Не Минотавр я был, а чертов сантехник. И мы оба смотрели на сумку с книгами, и коридор вокруг нас сжимался.

Потом суббота, ожидание Кэри.

Утром Клэй покатался с Генри по гаражным барахолкам за книжками и пластинками: наблюдал, как тот сбивает цену. На одном из базарчиков продавался сборник рассказов под названием «Стиплчейзер», симпатичная книжка в мягкой обложке с оттиснутой на ней скаковой лошадью. Клэй уплатил доллар и вручил книгу Генри, который взял ее, раскрыл и улыбнулся.

– Чувак, – сказал он. – А ты джентльмен.

С того мгновения часы полетели вскачь.

Но их все равно нужно было завоевывать.

Под вечер он отправился на Бернборо, кинуть несколько кругов. На трибуне читал свои книги и начал что-то понимать. Термины вроде «компрессия», «ферма» и «устой» стали понемногу приобретать содержание.

Потом он пронесся узким желобом ступеней между щепастыми скамьями. Вспомнил девушку Старки и улыбнулся: ее губы. По полю шелестел неспешный ветерок, а Клэй поспешил прочь.

Оставалось недолго.

Скоро он будет на Окружности.

9Ты едешь? (нем.)
10Садишься или нет? (нем.)
11Порядок! (нем.)
12«Солидарность»? Нет (польск.).
13Да (польск.).
14«Сто лет, сто лет, станем жить, станем жить» – песня, традиционно исполняемая в Польше на день рождения.
15Красиво (польск.).
16Вставай (польск.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru